V

V

Теперь крепостное право-какой-то тяжкий и страшный кошмар, от которого освободило прекрасное великое слово Царя-Освободителя… Да, оно одно! – Ибо кто же мог ручаться, не лизал ли бы без этого слова Сенька горячую печку и до сей минуты? Не ходила ли бы девка Ольга и до сей минуты стриженая и оплеванная гостями своей барыни? Где гарантии противного? – В нравах что ли? Но разве не известно, что славяне имеют нрав веселый, легкий и мало углубляющийся? В слезах что ли? – Но разве не известно, что слезы, которые при этом капают, капают внутрь, капают кровавыми пятнами на сердце, и все накипает, все накипает, пока не перекипит совершенно? – Повторяю, это был страшный и тяжелый кошмар, в котором давящие и давимые были равно ужасны.

М. Е. Салтыков (1862)

В то время как в Москве с такими чрезвычайными предосторожностями составлялся проект манифеста, в Петербурге в величайшей тревоге, с глубочайшею таинственностью и невероятною поспешностью народная свобода проходила последнюю стадию своего трудного, далеко не безболезненного нарождения. Все, что происходило, говорит г. Семенов, по делу освобождения крестьян с 10 октября 1860 г. по 5 марта 1861 г., т. е. со дня закрытия Редакционных комиссий и до обнародования манифеста^ февраля, было покрыто непроницаемою тайною даже для большинства членов бывшей Редакционной комиссии[230]. Такая чрезвычайная таинственность обусловливалась, прежде всего, личными особенностями помешанного на тайне графа В. Н. Панина, который, по словам того же автора, считал всегда делом первостепенной важности скрывать виды правительства от лиц, стоящих на низших ступенях иерархии или не входящих в состав его[231].

Но и помимо личных свойств мраколюбивого графа Панина, были другие обстоятельства, сообщавшие последним работам по крестьянскому делу такой тревожный, почти сумрачный характер. Причиною его была подозрительность, обусловливаемая недостатком в правительственных сферах точных сведений о настроении общества и народа… Как-то примет народ свободу – вот вопрос!.. Шумно и гулко всколыхавшиеся после продолжительного застоя, словно вешние воды в половодье, общество и его главная представительница, литература, смущали бюрократию своим необычайным оживлением. Крепостное население, переживавшее время лихорадочного, естественного накануне воли нетерпения, но умевшее сдержать его в пределах закона, представляло собою сфинкс, внушавший одним симпатию, другим – страх, а иным так и просто безотчетный ужас. Уже не говоря о партии, враждебной освобождению крестьян и заинтересованной в преувеличении опасностей, с ним сопряженных, даже и друзья народа, мало его знавшие, с нескрываемою тревогою смотрели в грозное и неизвестное будущее[232].

Сам Ростовцев, которого трудно заподозрить в желании тормозить крестьянскую реформу, вначале, как известно, также пессимистически смотрел на дело.

Но с течением времени, как сказано, в высших кругах, сочувствовавших свободе, стал преобладать более спокойный взгляд на дело, хотя крепостники, вроде начальника III отделения кн. В. А. Долгорукова и министра государственных имуществ М. Н. Муравьева, продолжали сеять тревогу и видеть в терроризации удобное, лучшее средство для достижения своих низких целей. Друзья свободы, веря в здравый смысл народа, все же с замиранием сердца прислушивались к тревожным слухам о предстоящих беспорядках, которые как нельзя более были бы на руку врагам свободы. «Я считаю себя обязанною предупредить вас, – писала 18 февраля 1861 г. в. к. и достойнейшая женщина Елена Павловна Н. А. Милютину, что, как передают мои люди, если ничего не будет к 19 февраля, чернь явится к Зимнему дворцу с требованием освобождения. Нужно бы несколько обратить внимание на эти толки: демонстрация была бы пагубна»[233].

Несмотря на все принятые меры, в общество и в народ проникали известия о кознях крепостников, о тех мучительных перипетиях, коими сопровождались последние стадии составления освободительного законоположения. Государь счел нужным непосредственно и лично направить последнюю фазу законодательных работ. Благодаря энергии и искусству председателя крестьянского Главного комитета, великого князя Константина Николаевича, «вложившего душу в это великое дело», по справедливому замечанию г. Семенова, проект Положений прошел через Комитет без существенных изменений.

Рассмотрению Положений Главный комитет посвятил более сорока заседаний, продолжавшихся свыше шести часов. Прения затягивались главным образом благодаря В. П. Буткову: он все еще не мог раскрыть, который из членов наиболее могущественен, и не знал, в чью пользу привести в движение всю силу канцелярии, которая имеет действительную власть у нас[234].

Оставалось побороть упрямство членов Государственного совета, огромное большинство коего стояло за помещичьи интересы и относилось враждебно к проекту Редакционной комиссии об освобождении крестьян с достаточным наделом.

26 января состоялось соединенное заседание[235] Совета министров и Главного комитета под председательством Государя. Он горячо благодарил членов Комитета, защищавших проект Редакционных комиссий, и особенно великого князя Константина Николаевича, которого целовал несколько раз. Тут же он высказал свою непременную волю, чтобы рассмотрение проектов было окончено безотлагательно к 15 февраля.

28 января происходило заседание общего собрания Государственного совета под личным председательством Государя. В речи своей Государь необычайно твердо и повелительно[236] указал, что при обсуждении Положений могут быть допущены второстепенные изменения, но основы должны остаться неприкосновенными. В последнем заседании 28 января 1861 года, требуя окончания дела к 15 февраля без отмен и проволочек, Государь прибавил: «Этого я желаю, требую, повелеваю, вы должны помнить, что в России издает законы самодержавная власть»[237].

Ввиду того, что делались попытки, особенно со стороны крепостника Муравьева, затормозить дело под предлогом собирания дополнительных данных о наделах, вторично велено было к 15 февраля окончить обсуждение. На каждый день был назначен урок, без исполнения которого Совет не мог разойтись. Большинство членов было неблагоприятно проектам Редакционной комиссии, и Государь большею частью присоединялся к мнению меньшинства. Самое существенное изменение, внесенное Советом, было допущение так называемого гагаринского или, как народ прозвал, «нищенского» или «сиротского» надела (1/4 нормального), даровою уступкою которого помещик освобождался от своих обязанностей по наделению землею.

16 февраля рассмотрение проекта и все подготовительные работы были окончены. 19 февраля государственный секретарь В. П. Бутков отвез в Зимний дворец проект манифеста и указа сенату. Хотя по чрезвычайной важности великого государственного акта, подлежавшего законодательной санкции, это было дело председателя Государственного совета, но бывший крепостник Бутков, спешивший, соответственно указанию политического барометра, перекочевать в лагерь либералов, охотно, с радостью взял на себя эту лестную миссию, частью ввиду дряхлости председателя (гр. Д. Н. Блудова), частью из желания быть свидетелем великой исторической минуты подписания акта о даровании свободы десяткам миллионов, акта, долженствовавшего сделать «19 февраля величайшим днем XIX столетия»[238].

Но Александр II пожелал в этот исключительный по своей возвышенной торжественности, момент, в эту святую и величавую минуту, когда совершалось важнейшее дело его царствования и обозначался поворотный пункт в истории Новой России, остаться один наедине с своею совестью, без свидетелей, в особенности без таких равнодушных или, точнее, бездушных свидетелей, как Бутков, которого влекло не столько благоговение пред этим чудно-величавым моментом появления на свет свободы народной, сколько праздное любопытство ветреного, салонного, великосветского сплетника-бонмотиста[239], беззастенчивого оппортуниста, бывшего крепостника, ныне охотно впрягшегося в колесницу временно восторжествовавших либеральных веяний!..

Если кого желал сильно видеть около себя в это чудное мгновение Государь, то, конечно, своего верного сотрудника Я. И. Ростовцева, над могилою которого незадолго перед тем, 6 февраля, лил он горячие слезы[240].

Историческим гусиным пером[241] был подписан Александром II в лихорадочном возбуждении, в столь естественном и трогательном волнении[242] 19 февраля, в незабвенный день воцарения его, освободительный манифест в филаретовской редакции[243] Положения о крестьянах и журналы Государственного совета 1861 года, и на другой день выслал документы в Государственную канцелярию.

Свершилось!

Жребий был брошен! Рубикон перейден.

Цепи рабства разорваны! Россия избавлена навсегда от «отвратительного недуга», по выражению проф. И. Беляева!

Но эта великая радостная весть не могла быть еще оглашена перед народом, переживавшим последние дни величайшего возбуждения и нетерпения: нужно было напечатать в огромном количестве Манифест и Положения о крестьянах. Нелегко было изготовить в скором времени и в небывалом количестве эти драгоценные грамоты о воле: на напечатание их ушло девять дней. Первоначальные меры к скорейшему печатанию были приняты еще в то время, когда проекты Редакционной комиссии рассматривались в Главном комитете. Еще в ноябре 1860 г. собраны были Государственною канцеляриею сведения о силах важнейших с. – петербургских типографий. Набор Положений должен был производиться в обширной типографии II отделения Е.И.В. канцелярии, но главную трудность представлял не набор, а печатание громадного количества экземпляров. Поэтому решено было печатать отдельно по листам, смотря по мере изготовления набора, одновременно в нескольких казенных и частных типографиях. Как только был подписан освободительный акт, в тот же самый день приступлено было в типографии II отделения к набиранию новых законоположений для печати. При усиленных работах в четырех типографиях печатание было окончено в девять дней. Приняты были строжайшие меры к тому, чтобы преждевременно не прошел в публику слух о печатаемых документах. Но, несмотря на угрозу административною ссылкою, животрепещущая радостная новость проникла в публику чрез одного наборщика[244].

Да и разве есть возможность хранить такие волнующие душу тайны, такие вещие глаголы, о которых сами камни вопиют, и звуками которых сам воздух наполнен!.. Еще раньше народ проведал о памятном заседании Государственного совета 28 января, в котором Государь грозно увещевал членов его одуматься, взглянуть на дело глазами государственных людей, а не душевладельцев и уврачевать вековую отвратительную болячку России, нежданно-негаданно на нее напавшую по пагубному недосмотру[245] верховной власти. Под впечатлением этих слухов, в первых числах февраля помещичьи крестьяне неоднократно делали Государю восторженные овации. Однажды Александр II должен был взять сани на Дворцовой набережной, чтобы укрыться от взрывов горячей народной манифестации. Другой раз толпа крестьян пала к его ногам у подъезда Зимнего дворца и без слов благодарила за покровительство[246].

Чем ближе подвигалось время к заветному 19 февраля, тем нетерпение крепостных все более и более росло, чему немало способствовали и последние дикие, беззастенчивые взрывы издыхавшего жадного рабовладельческого любостяжания[247]. Под 18 февраля академик Никитенко заносит в свой дневник: «Умы в сильном напряжении по случаю крестьянского дела. Все ожидали манифеста о свободе 19 числа. Потом начали ходить слухи, что на время отлагается. В народе возбудилась мысль, что его обманывают»[248].

Для успокоения народа принимались администрациею необыкновенно удачные меры, которые нередко производили как раз обратное действие. Так, 16 февраля было помещено в газетах следующее странное объявление от с. – петербургского генерал-губернатора: «Вследствие разнесшихся слухов объявляется, что 19 февраля никаких правительственных распоряжений по крестьянскому делу обнародовано не будет»[249]. Между тем в тот же день, в 7 часов утра, все столичные дворники были собраны в части города, и им объявлено, что манифеста 19 числа не будет, но он будет объявлен на второй (?) неделе Великого поста (тут, вероятно, было стремление замаскировать настоящий день объявления, который на деле был назначен на 5 марта, последний день Масленицы).

В Северной Пчеле, полуофициальной газете, появилась 18 февраля статья, которая, несмотря на свой эзоповский язык, возвещала близость желанного дня. «Бывают дни, – говорилось в этой статье, приписываемой самому С. С. Ланскому, – когда все помыслы, все речи сосредоточены на одной идее, направлены к мысли об одном каком-нибудь событии, когда все посторонние вопросы отступают на задний план. Для большинства это дело недоумений (?), догадок, толков. Чем важнее представляется ожидаемое событие, тем разнообразнее о нем говоры. Мы теперь живем в такую эпоху. Вся Россия ждет с нетерпением вести о крестьянском деле, и мы, с своей стороны, поспешили осведомиться о настоящем положении крестьянского вопроса и узнали из достоверного источника, что это многознаменательное для всей России дело близко к окончанию. На это важнейшее народное дело потребны продолжительные ежедневные совещания. Обсуждения эти приближаются к концу (а известно, что на самом деле они уже были закончены 15 февраля!), и можно надеяться, что в седьмое[250] лето царствования Александра II в предстоящие дни молитвы и поста совершится давно ожидаемое событие».

В № от 26 февраля той же газеты напечатана была горячая, но вычурная статья бывшего дворового М. П. Погодина, тоже стремившаяся к подготовке народа к предстоящему событию. Начинается она так: «Русские люди, русские люди, на колени! Молитесь Богу! Благодарите Бога за это высокое несравненное счастье, за это безмерное (беспримерное?) в летописях ощущение, которое всех нас ожидает, за эту великолепную страницу, которою украсится отечественная история».

Затем Погодин, подделываясь под ломаный народный язык раешника, продолжает так: «Хотите ли, я расскажу вам, как все это будет? Крестьяне в назначенный день нарядятся в свои кафтаны, пригладят волосы квасом, пойдут с женами и детьми в праздничном платье молиться Богу. Из церкви крестьяне потянутся длинною чередою к своим помещикам, поднесут им хлеб-соль и, низко кланяясь, скажут: «Спасибо вашей чести на том добре, что мы, наши отцы и деды от вас пользовались: не оставьте нас и напередки вашею милостью, а мы навсегда ваши слуги и работники»… «Крестьяне пойдут, – продолжает Погодин свою приторную маниловщину, – с хлебом-солью не только к добрым[251], но и к недобрым помещикам, ибо в семье не без урода, а кто старое помянет, тому глаз вон». Статью свою Погодин заканчивает пожеланием, чтобы из первых копеек вольного труда, по объявлении манифеста добытых, собрана была сумма, и поставлена в Москве на память потомству церковь во имя Александра Невского. «Там, – заключает Погодин, – должна теплиться во веки веков неугасимая лампада; там должна воссылаться молитва за благодушного Царя, который вместо Юрьева дня, скорбной для крестьян памяти, дарует крестьянам и дворянам, купцам и мещанам и духовенству прекрасный Александров день»[252]. К числу подготовительных мер относилась и командировка в губернии свитских генералов и флигель-адъютантов полковничьего чина, коим велено было состоять при губернаторах и способствовать скорейшему объявлению манифеста.

2 марта без предварительных повесток созвано было общее собрание Сената в присутствии и. д. министра юстиции Д. Н. Замятина. Сенату прочитан был манифест 19 февраля, затем он был положен в министерский портфель и обратно увезен, причем сенаторам было внушено хранить строжайшее молчание. Сенат подал Государю благодарственный адрес. Адрес был принят, но приказано было не печатать.

С такою чрезвычайною таинственностью, с такою-то мрачною сосредоточенностью готовилось растерявшееся, встревоженное правительство ко встрече светлого, радостного дня провозглашения свободы, при наступлении которого у бедного Иванушки впервые, по выражению его истинного друга, М. Е. Салтыкова, должно было «весело взыграть сердце», и впервые он должен был «засмеяться» под бодрящим впечатлением «пахнувшего на него свежего воздуха»!..

Данный текст является ознакомительным фрагментом.