Глава III. РАСКОЛЬНИКИ

Глава III.

РАСКОЛЬНИКИ

Зимняя вьюга отодвинула рассвет над Москвой, подняв снежные вихри выше Ивана Великого. Злой ветер с острой снежной крупой пронизывал насквозь бедное одеяние священника, вытертое годами тюрем. Меж кремлевских соборов, под продуваемыми ветром дворцовыми переходами кучка красноносых стрельцов в тулупах и лисьих шапках вела в Чудов монастырь очередного узника на суд и расправу. Окна большой монастырской трапезной, куда направлялся конвой с подсудимым, от горящих внутри свечей светились багровыми огоньками, напоминая пролитую кровь мучеников старой веры. Патриарх Никон, безжалостный гонитель тех, кто осмеливался противостоять его произволу, давно оставил престол, а только что был осужден и лишен сана еще более высокой церковной властью — тем самым большим собором, что, покончив с Никоном, принялся за искоренение противников его реформ{36}.

Когда стража втолкнула бедного священника из теплых сеней в трапезную, его глаза, привыкшие к мраку подземелья, не сразу нашли икону в красном углу: все вокруг сверкало драгоценностями. Золото и серебро покрывало богатые мантии высших церковных иерархов там, где они не были затканы жемчугом. Алмазы и изумруды, рубины и сапфиры резали глаз искристым блеском. Всплески холодного пламени летели с крестов и панагий[3], посохов и митр, с окованных драгоценными металлами переплетов книг, с золотых тронов вселенских патриархов, с одеяний царских сановников. Вся палата была заполнена высокими церковными и светскими властями, один вид которых должен был подавить всякое поползновение к сопротивлению и противоречию воле большого собора.

Среди его участников на центральных тронах сидели два вселенских патриарха — Паисий Александрийский и Макарий Антиохийский. Пять митрополитов представляло константинопольский патриархат: Григорий Никейский, Козьма Амасийский, Афанасий Иконийский, Филофей Трапезундский, Даниил Варнский, и еще один архиепископ — Даниил Погонианский. Иерусалимский патриархат и Палестину представляли митрополит Паисий Газский и архиепископ Синайской горы Анания. Из Грузии был митрополит Епифаний, из Сербии — епископ Иоаким Дьякович, с Украины — блюститель киевской митрополии епископ Мефодий Мстиславский и знаменитый ученостью черниговский епископ Лазарь Баранович.

Все русские архипастыри, включая избираемого на Патриарший престол Иоасафа II и архиереев двух новообразованных епархий, собрались на соборный суд: митрополиты Питирим Новгородский, Лаврентий Казанский, Иона Ростовский, Павел Сарский; архиепископы Симон Вологодский, Филарет Смоленский, Стефан Суздальский, Иларион Рязанский, Иоасаф Тверской, Иосиф Астраханский, Арсений Псковский; епископы Александр вятский и Мисаил коломенский; новопоставленный митрополит Феодосии белгородский. Им сопутствовали многочисленные архимандриты, игумены, другие русские и иноземные духовные лица, часто не уступавшие архипастырям ни роскошью облачения, ни влиятельностью в церковных и светских кругах.

По суждению известного автора «Истории русской церкви» митрополита Макария, «в числе этих иерархов находились представители от всех самостоятельных церквей православного Востока»{37}. Это был самый представительный, еще невиданный в России по масштабам и блеску церковный собор — собор, от которого ждали наконец «вожделенного мира» в Русской православной церкви, прекращения раздиравших ее конфликтов, угрожавших распадением на части, расколом. Большой собор 1666–1667 годов был, безусловно, важнейшим, переломным моментом, с одной стороны, в борьбе за единство церкви и, с другой — в возникновении раскола. Что же происходит: несколько человек, фанатично защищающих старые порядки, впав в ересь, с проклятиями проповедуют устно и письменно, из застенков и ссылок против официальной церкви, поднимая на свою сторону все большие массы народа — или же речь идет о разделении самой церкви?!

Глядя на жалкую фигурку приведенного стрельцами подсудимого, в своей поношенной темной одежонке казавшегося грязным пятнышком на фоне сверкающего зала, церковные и светские власти могли усомниться в серьезности угрожающей господствующей церкви опасности. В самом деле, нужен ли был столь пышный собор, чтобы раздавить одного еретика (или десяток еретиков, ибо на суд приводили и других сторонников старой веры)?! Но перед ними стоял человек такой внутренней силы, вынесший столь чудовищные испытания и не поддавшийся таким прельстительным соблазнам, что, встретив его твердый взгляд, не один из присутствующих опускал глаза, чувствуя внезапно пробежавший по спине холодок. Перед большим церковным собором стоял протопоп Аввакум Петрович{38}.

Идейная, внутренняя история раскола весьма сложна для понимания и обычно заменяется в общественном сознании картиной противоборства двух действительно ярких и своеобразных фигур Русской православной церкви — патриарха Никона и протопопа Аввакума. Оба они родились в бедности в Нижегородском уезде, оба начинали службу сельскими священниками, оба выдвинулись благодаря своим незаурядным внутренним качествам в кружке «ревнителей благочестия» при царе Алексее Михайловиче (оба поссорились с царем — и к обоим своим противникам царь до конца дней испытывал почтение).

Никон и Аввакум были глубоко верующими, подчеркнуто благочестивыми людьми, стремившимися к очищению и укреплению православия. Оба были бескомпромиссны, не жалели никаких сил и средств для достижения целей. Каждый твердо считал себя подвижником, направляемым божественной десницей. И Никону, и Аввакуму являлись видения, они были уверены, что сила их молитвы исцеляет душевно и телесно больных (возможно, так оно и было). Оба отличались крутым характером, насколько позволяло положение, каждый мог быть жестоким. Аввакум и Никон были осуждены одним церковным собором, оба пребывали в заточении и позже погибли в течение полугода: один — возвращенный царем Федором Алексеевичем из ссылки, другой — сожженный заживо вместе с товарищами.

Разная судьба, разная степень испытаний не только сделали одного из церковных подвижников в глазах народа героическим страстотерпцем, а другого — гонителем и преследователем. Аввакум, несмотря на свой религиозный фанатизм, перенося в самом жестоком виде страдания и лишения, выпавшие на долю бесправного закрепощенного народа, духовно возвысился до выражения общенародной правды, протеста угнетенных против всех и всяческих угнетателей. Сочинения Аввакума, особенно его бессмертное «Житие», нет нужды рекомендовать читателю — они составляют классику русской литературы. По духовному заряду, по силе воздействия на читателя сочинения «огнепального» протопопа имеют немного равных даже в отечественной литературе XVIII века. Как ни поразительно, труды Аввакума и сейчас издаются для самого широкого читателя без перевода или адаптации: они не требуют перевода, как будто не написаны более 300 лет назад!

Никон оказался, по существу, бесплоден. Он оставил глубокий след не столько в душах людей, сколько в церковной организации и идеологии господствующей церкви. Недаром он долго был светочем множества церковных историков, да и историографов светского направления, трепетно относившихся к государственным мероприятиям и глубоко чтивших само понятие «реформа» (безотносительно к ее последствиям для народа). Только в литературе конца XIX — начала XX века было обосновано более взвешенное отношение к Никону и проводившимся им мероприятиям.

И все же, несмотря на все привнесенные жизнью различия, Никон и Аввакум были изначально явлениями одного порядка. Они вступили в активную жизнь как сыновья глубокого духовного кризиса, уходящего корнями в Великое разорение и Смуту, процветшего и пустившего свои метастазы в период беспощадных гонений на иноверящих и иномыслящих. У Никона, Аввакума и их сторонников воля одинаково заменяла разум, а обрядность, церковный ритуал — более важные, содержательные стороны вероучения. И те и другие не признавали и тени иномыслия, легко и убежденно проклинали все, что сколько-нибудь отступало от их представлений.

Учитывая, что Никон и никониане выступали гонителями, а Аввакум и его сторонники — гонимыми официальной церковью, для оценки конфликта особенно значительны мнения видных представителей этой самой церкви, спустя столетия постаравшихся объективно взглянуть на разномыслие XVII века. Вот что писал профессор Московской духовной академии Н.Ф. Каптерев, один из наиболее глубоких исследователей проблемы: «Никон по своему умственному складу и всему строю своего мышления, по общему характеру своих воззрений и понимания предметов веры и всего церковного, ничем существенно не отличался от противников своей реформы: он не обладал сравнительно с ними ни высшим кругом знаний, ни более верным и возвышенным пониманием предметов веры и церковно-обрядовой практики, ни более верным и культурным пониманием окружающих его явлений. Вследствие этого Никон, смело и авторитетно выступая в роли церковного реформатора, ломая и переделывая русскую церковную старину по образцу тогдашней греческой церковной практики, требуя от всех всецелого, безусловного подчинения себе и всем исходящим от него распоряжениям, не мог, однако, вести общество по новым, более светлым культурным путям, не просветлял и не возвышал своими реформами религиозноцерковного понимания тогдашнего общества, не двигал вперед его религиозноцерковную жизнь.

И даже мало этого, — продолжал профессор Каптерев. — Никон, проводя свою церковную реформу… имел очень неправильные представления о предметах своей реформы, то есть он исправлял старый русский обряд как неправый, нововводный, созданный русскими, несогласный с настоящим православным обрядом церкви, тогда как в действительности русский обряд был древний православный греческий обряд, — этого-то совсем и не знал Никон-реформатор, почему он и проводил свою церковную реформу совсем не так, как ее следовало проводить. Неправильно принятая и объясняемая (в том числе в наших учебниках. — А.Б.) реформа Никона вызвала сильный протест со стороны ее противников, которые, имея еще более неверные представления о происхождении, значении в церкви и отношении к вероучению обряда, открыто восстали уже не лично против Никона, но и против всей признавшей никоновскую реформу церкви»{39}.

Вопросы, по которым велась ожесточенная борьба внутри Русской православной церкви, расколовшая в конце концов эту церковь, и в самом деле удивительно поверхностны и мелки. В самом деле, нужно ли креститься двумя или тремя пальцами, петь «аллилуйя» дважды или трижды, говорить в молитве о Христе «Сыне Божий» или «Боже наш», ходить крестным ходом и вокруг купели по солнцу или против солнца, одевать священническую и монашескую одежду того или иного покроя и т.п.? Вряд ли эти вопросы могут быть поводом для взаимных проклятий и взаимоистребления. Тем не менее именно они и лежали на поверхности трагического конфликта, принесшего неизмеримые страдания и смерть множеству его участников.

«Жалко смотреть на эту нашу вековую церковную распрю, — восклицал Н.Ф. Каптерев, — всю основанную, с начала до конца, на недоразумении, на непонимании, на незнании иногда самых элементарных христианских истин, простых начатков истории церкви, на неверном, неправильном представлении с обеих спорящих сторон о тех предметах, о которых они так непримиримо и горячо спорят, ссорятся, обличают друг друга в неправославии и разных ересях, чего в действительности совсем нет у обеих враждующих сторон!»{40}

Показательно, что сходного взгляда придерживается и более близкий к современности крупный историк церкви, шедший в своем исследовании совершенно отличным от Каптерева путем: от изучения греческих Отцов Церкви. Вот что пишет о Никоне протоиерей Георгий Флоровский в фундаментальной монографии «Пути русского богословия»: «…в нем была историческая воля, волевая находчивость, своего рода “волезрение”… Он был деятелем, но не был творцом… Конечно, не “обрядовая реформа” была жизненной темой Никона. Эта тема была ему подсказана, она была выдвинута на очередь уже до него. И с каким бы упорством он ни проводил эту реформу, внутренно никогда он не был ею захвачен или поглощен. Начать с того, что он не знал по-гречески и так никогда и не научился, да вряд ли и учился. “Греческим” он увлекался извне. У Никона была почти болезненная склонность все переделывать и переоблачать по-гречески, как у Петра впоследствии страсть всех и все переодевать по-немецки или по-голландски. Их роднит также эта странная легкость разрыва с прошлым, эта неожиданная безбытность, умышленность и надуманность в действии. И Никон слушал греческих владык и монахов с такой же доверчивой торопливостью, с какой Петр слушал своих “европейских” советчиков… И подражание современным грекам нисколько не возвращало к потерянной традиции. Грекофильство Никона не было возвращением к отеческим основам, не было даже и возрождением византинизма. В “греческом” чине его завлекала большая торжественность, праздничность, пышность, богатство, видимое благолепие. С этой “праздничной” точки зрения он и вел обрядовую реформу…

“Исправлял” Никон церковные чины по современному печатному греческому Евхологию, ради практического совпадения с греками, — замечает Г. Флоровский. — Это не было возвращением к “древности” или к “старине”, хотя и предполагалось, что “греческое” тем самым древнее и старше. И того же порядка держались при Никоне и в книжной справе. За основу для нового славянского текста принималась обычно новопечатная греческая книга… Да и то оказывалось чувствительное различие между разными изданиями одной и той же книги… “Шесть бо выходов ево Никоновых служебников в Русийское государство насильством разослано; а все те служебники меж собой разгласуются и не един с другим не согласуется”… Противники Никоновой справы с основанием настаивали, что равняли новые книги “с новопечатных греческих у немец”, с книг хромых и покид-ных, — “и мы тот новый ввод не приемлем”. И так же верно было и то, что иные чины были “претворены” или взяты “с польских служебников”, т.е. “ляцких требников Петра пана Могилы и с прочих латынских переводов”. Рукописи, привезенные с Востока Сухановым, не были и не могли быть употреблены в дело в достаточной мере и с должным вниманием…»

Таким образом, «старообрядцы» в первоначальном своем виде не возникли в результате Никоновой реформы, но являлись всего лишь представителями принятого на Руси православного обряда, грубо и жестоко спровоцированными непродуманными и не имеющими большого значения для самого патриарха нововведениями. «Главная острота Никоновой “реформы”, — как сформулировал Г. Флоровский, — была в резком и огульном отрицании всего старорусского чина и обряда. Не только его заменяли новым, но еще и объявляли ложным, еретическим, почти нечестивым. Именно это смутило и поранило народную совесть»{41}.

«Притягательная и обаятельная для массы сила противников Никона в том, между прочим, и заключалась, — сходно отмечает Н.Ф. Каптерев, — что они являлись борцами и защитниками за родную, попираемую Никоном святую старину, борцами за так называемую теперь русскую самобытность, которой угрожало гибелью вторжение иностранных новшеств»{42}. Отсюда — их упорнейшая борьба за малейшую букву, мельчайший штрих обрядности, защита именно того пункта, по которому высшая церковная власть наносила главный удар. Но даже ученые гуманистического направления, испытывающие невольную симпатию к гонимым и обездоленным (в соответствии, нужно отметить, с евангельскими принципами), не могли признать совершенную справедливость этого церковного движения. «Весь раскол в чувстве отчуждения и самозамыкания, — писал Г. Флоровский. — Раскол ищет этой выключенности из истории и жизни. Он рвет связи, хочет оторваться. Всего менее это “старообрядчество” было хранением и воскрешением преданий. Это не был возврат к древности и полноте. Это был апокалипсический надрыв и прельщение, тяжелая духовная болезнь, одержимость…»{43}

И у Аввакума с товарищами фанатичная преданность старому обряду, постоянно выдвигаемая на первый план, оказывалась скорее средством, нежели целью. Между тем вне этих мельчайших обрядовых различий, вокруг которых поднялась такая полемическая буря (с тюрьмами, палачами, кострами и прокламациями в качестве аргументов), Аввакум и Никон со своими сторонниками оказываются крайне сходными по образу мыслей и убеждениям, даже по способам их выражения. Конечно, пока Никон мог жечь, а старообрядцы отдаваться на сожжение, это сходство не столь бросалось в глаза. Но вот Никон покинул престол и, вступив в открытый конфликт с самодержцем (и верным царю большинством иерархов), сам оказался гонимым…

Теперь стало трудно отыскать различия между отрешенным патриархом и запрещенным Аввакумом. В самом деле, Аввакум с товарищами «в лучших традициях» филаретовского искоренения инакомыслия уверяли, что после реформ Никона Русская православная церковь соединилась с латинством — с католиками, теми страшными врагами, к смертельной борьбе с которыми церковь во весь голос призывала еще в Смуту (и даже раньше). Но когда при царе Алексее Михайловиче возвысился выдававший себя за газского митрополита Паисий Лигарид, Никон аналогично заявлял о том, что из-за последнего русская церковь соединилась с римским костелом. «Латиняне, латиняне!» — этот призыв к кровопролитию равно звучал из уст Никона и из уст его противников — старообрядцев. Вышедшие из сформированных религиозной нетерпимостью рядов «ревнителей благочестия», они носили в душах единый образ врага.

Далее, если старообрядцы обвиняли в нововведениях Никона, то он то же самое говорит про Лигарида: «Новые законы вводишь от отверженных и неведомых книг… ово от отреченных книг, ово от внешних баснословных блужданий». Разум не должен был участвовать в определении того, что есть истина, — значение, как считали и старообрядцы, имело только происхождение источника уже готового текста.

Среди старообрядцев были сомнения: является Никон Антихристом, его учеником или предвестником? Их навело на эту мысль содержание реформы Никона. А самому Никону содержание нового юридического кодекса — Соборного уложения 1649 года — навеяло мысль о том, что руководивший его созданием боярин Одоевский есть предтеча Антихриста, действовавший «советом Антихриста, учителя своего». Этот боярин, по словам Никона, разорил «и священное Евангелие и все святые законы, не признавал Христа Богом! «О том, что все святые законы искоренил Никон, также не признававший якобы Христа Богом, трубили во всю силу своих легких и старообрядцы…

Под добродушное настроение Аввакум мог назвать Никона и никониан просто еретиками, хотя они были, по его мнению, много хуже мусульман, иудеев и язычников, превзойдя всех их в истязании христиан, в лютом мучительстве. Никон в свою очередь говорил Одоевскому с товарищами: «Я в вас христианства ничего не знаю, не вижу, кроме беззакония и мучительства, — дела ваши свидетельствуют!» Страшная эпидемия, поразившая города и веси Российского царства, была, по словам Никона, наказанием царю и народу за создание Уложения, ущемлявшего права церкви: «Не убоялась ли всякая душа человеческая?!» По старообрядческим же сочинениям, эта эпидемия была наказанием за церковные нововведения Никона!

Там, где Никон и Аввакум расходились принципиально, в трудный для Никона момент они вдруг (?!) чудесным образом оказались единомышленниками. Чтобы не приводить многих примеров, укажу наиболее разительные. Аввакум с товарищами не считали авторитетом восточных патриархов, которым Никон буквально смотрел в рот, и упорно называли еретическими, латинскими, ложными те греческие книги, по которым патриарх приказывал править русскую церковную литературу, убеждая паству, что только в них сохранилась истинная правда православия. Особым авторитетом у Никона пользовались греческие правила и антиохийский патриарх Макарий, его советчик в проведении реформ, преследовании староверов.

На большом соборе 1666 года, представ в качестве подсудимого, Никон буквально повторил позицию своих противников, отказавшись признавать авторитет восточных патриархов и греческих книг! На вопрос, «ведомо ли ему, что александрийский патриарх — вселенский судия», Никон ответил: «Там и суди. А в Александрии и в Антиохии ныне патриархов нет: александрийский живет в Египте, а антиохийский в Дамаске», то есть и епархий таких нет! Когда же, по вынесении приговора, восточные патриархи сняли с него архиерейские клобук и панагию и стали читать поучение, Никон публично выразил им глубокое презрение: «Знаю я и без вашего поучения, как жить, а что клобук и панагию с меня сняли — и они бы с клобука жемчуг и панагию разделили между собой, — а достанется жемчугу золотников по 5, и по 6, и больше, и золотых по 10!»

Еще ранее, при чтении греческих правил, Никон заявил, что «те правила не апостольские, и не вселенских соборов, и не поместных соборов, и он, Никон, тех правил не приемлет и не слушает». «Те правила приняла святая апостольская церковь», — стал уверять никонианин своего учителя, но Никон огорошил его заявлением, которое мог бы сделать Аввакум: «Тех правил в русской Кормчей книге нет, а греческие правила не прямые, те правила патриархи от себя учинили, а не из правил. После вселенских соборов — все враки, а печатали те правила еретики!» Можно было бы подумать, что это сказано в запальчивости, но и в другой раз Никон буквально повторил свое отрицание благочестивости греческой книжности, причем теми же словами, которыми пользовались староверы{44}.

Со своей стороны Аввакум, столь яростно проклинавший и столь ярко живописавший зверства никониан, не раз показывал в своих сочинениях, как вел бы себя, окажись лидер староверов на месте Никона-мучителя. Так, он с нескрываемым восторгом пишет о библейском Мелхиседеке, коий «моляшеся господу Богу небесному с воплем крепким, да пожрет земля отца его, и матерь, и брата, и всех… Бог же с небесе услышав его молитву, повеле расступиться земле и пожре их, и грады, и царство все. Оста един Мелхиседек», и этого Мелхиседека Аввакум уподобляет Христу! Не правда ли, это плохо сочетается с новозаветной проповедью Аввакума: «Еже есть хощеши помилован быти — сам такожде милуй; хощеши почтен быти — почитай; хощеши ясти — иных корми; хощеши взяти — иному давай» и т.п.?

Впрочем, призыв любви к ближнему «огнепальный» протопоп временами откровенно толкует в духе патриарха Филарета: «Рассуждай глагол Христов: своего врага люби, а не Божия, сиречь еретика и наветника душевного уклоняйся и ненавиди… С еретиком какой мир? Бранися с ним и до смерти…» Некоторые тексты Нового Завета Аввакум, похоже, просто не принимал. Он передает, например, притчу из Евангелия от Луки о нищем Лазаре, попавшем в рай, и богаче, угодившем в ад. Молитва богача к Аврааму была отвергнута праотцем, но Аввакума не устроила беззлобная форма отказа. «Каков сам был милостив?! — пишет он, обращаясь к мучающемуся богачу. — Вот твоему празднеству отдание! Любил вино и мед пить, и жареные лебеди, и гуси, и рафленые куры: вот тебе в то место жару в горло, губитель души своей окаянной! Я не Авраам — не стану (тебя) чадом звать: собака ты! За что Христа не слушал, нищих не миловал? Полнотко милостивая душа Авраам-от миленькой — чадом зовет, да разговаривает, бутто с добрым человеком. Плюнул бы ему в рожу ту и в брюхо то толстое пнул бы ногою!»

Частые покаяния Аввакума не мешали ему письменно обосновывать насилие как законную форму борьбы за благочестие. «Да что-су вы, добрые люди, — обращался он к своим почитателям, — говорите: “Батько-де сердито делает”. У Николы тово (Чудотворца) и не мое смирение было, да не мог претерпеть: единаго Ария, собаку, по зубам брязгнул. Ревнив был миленькой покойник. Не мог претерпеть хулы на святую Троицу. Собором стащили с него и чин весь: “Неправильно-де творишь, архиепископ”. Да ему даром дали пестрыя те ризы Христос да Богородица. И опять ево нарядили, а он себе никово не бояся… За что-то меня в те поры не было! Никола бы вора по щоке, а я бы по другой, блядина сына». Также в рассказе об Адаме и Еве Аввакум призывает провинившихся «перед Богом» «кнутом бить, да впредь не воруют!».

Последователи не случайно жаловались на суровость Аввакума. Он сам писал о себе с раскаянием: «Да и всегда таки я, окаянной, сердит, дратца лихой. Горе мне за сие!» Но это касалось избиения домашних женщин под горячую руку. В то же время сочинения Аввакума откровенно повествуют, как он использовал имевшиеся у него методы «воспитания»: избиения, «посаждение» в погреб, морение голодом и т.п. Поводом могло быть желание девушки (из услужения в семье Аввакума) законно выйти замуж по любви — Аввакум гордится, что воспрепятствовал этому. Он приказывал избивать человека «канатным толстым шелепом» до потери сознания — и писал об этом с удовольствием. Аввакум советовал староверам сопротивляться появлению в их домах священника-никонианина, вплоть до убийства: «Как он приидет, так ты во вратех тех яму выкопай, да в ней роженья натычь, так он и абрушится тут, да и пропадет. А ты охай, около ево бегая, бутто ненароком»{45}.

Никон убивал, Аввакум призывал к убийству за малейшее отклонение от их, вождей, убеждений. Благочестие для них — единый порядок поведения всех людей, реализация воли вождя, выдававшейся за волю небес. Никон навязывал свою волю, утверждал абсолютную духовную власть, грубо попирая старые обычаи. Все его реформы, формально привязанные к «грекофилии», идеям унификации ритуала вселенских церквей и т.п., были по сути своей средствами борьбы за утверждение и укрепление самодержавия патриарха.

Тезис Никона о том, что священство выше царства, часто понимается как призыв к наступлению на светскую власть, к установлению теократической диктатуры. «Яко капля дождя от великой тучи, то есть земля от небес мерится, так и царство меньшится от священства», — утверждал Никон в запальчивости. «Патриарх есть образ живой Христов, и одушевлен делами и словами, в себе живописуя истину», тогда как царь называется земным богом лишь «от человек безумных» и цари «в сладость приемлют такие безумные глаголы: “Ты Бог земной”.

Но то, что утверждал Никон о патриаршей власти, уже давно приписали себе российские самодержцы, кровавая тень Ивана Грозного осеняла их «право» на истину в конечной инстанции, в том числе и в делах духовных. Попытка Никона отстоять во многом утраченную (кстати сказать, ущербную с самого начала христианства на Руси) независимость церкви опиралась как раз на святоотеческое учение, особенно на идеи Иоанна Златоуста, и с богословской точки зрения была правомерна. Но для этого Русская православная церковь должна была установить такую же железную диктатуру, в какую уже реализовалась ее соперница — светская власть. Иного пути противопоставить себя абсолютной монархии Никон и его сторонники не видели.

Могучая воля Никона — в миру мордовского крестьянина Никиты Минова — в считанные годы проделала работу, подобную той, что вели Иван III, Василий III, Иван Грозный и их последователи на царском престоле. Не имея таких предпосылок, как патриарх Филарет Никитич, Никон оказал мощное воздействие на царя Алексея Михайловича, добился независимости от светских властей в деле управления церковью и церковными делами, все шире распространял церковный контроль над общественно-политической жизнью огромной страны. Он стал самовластным управителем церкви, подвел под патриаршую власть мощную экономическую базу, стал вторым «великим государем» в государстве и даже, в отсутствие царя в столице, выполнял его функции.

Для всякой крайней диктатуры традиции противопоказаны. Растоптать «старый обряд» было тем более необходимо, что он практически выражал стройную идеологическую концепцию подчинения священства царству. Как Петр I громил все, что мешало полному закрепощению общества и утверждению военно-полицейской феодальной империи, так Никон не выбирал средств для сокрушения старой концепции. В этом отношении Аввакум был прозорлив, утверждая: «Как говорил Никон, адов пес, так и сделал: “Печатай, Арсен (никонианский справщик Арсений Грек. — А.Б.), книги как-нибудь, лишь бы не по-старому!” — таксу и сделал»{46}.

Сохранение древних церковных обрядов имело глубокий смысл, так как доказывало, что гарантом истинного благочестия является православный самодержец, что истинно благочестивая церковь может существовать лишь под крылом единоверной монархии. После падения Рима, а затем Константинополя центр мирового православия, согласно этой концепции, переместился в Россию, в Москву, этот «Третий Рим». Уже с XV века создавались и подгонялись под эту концепцию многочисленные сочинения, предсказания, пророчества, служившие в глазах россиян «обоснованием» столь лестного и идеологически полезного для набирающего силу государства убеждения.

«Два Рима пали, а Третий стоит и четвертому не бывать!» — провозглашалось в разной форме при различных случаях. Арсений Суханов и многие другие публицисты подробно рассказывали читателям и слушателям, как под пятой мусульманских завоевателей угнетенные православные верующие Востока постепенно утрачивают «праведный» обряд, который свято хранится под защитой государства в России; как на Русь широким потоком «исходят» с Востока православные ценности: реликвии, мощи, книги, «вся святыня»; как приходят в упадок восточные патриархии — а московская процветает невиданно; как вследствие всего этого Российское православное самодержавное государство является «жребием самыя Богородицы», центром вселенной, светом всему миру; наконец, какую ответственность все это налагает на россиян, призванных не утратить свой свет, но пролить его «во все концы земные» и спасти угнетенных иноверцами братьев.

Православным иерархам на Востоке, разумеется, некогда было ждать появления двуглавого орла над стенами Константинополя: они обнищали настолько, что не могли существовать без присылавшейся из России «милостыни» (дотации и пожертвований) и потому особо трепетно относились к авторитету «греческого благочестия» у россиян{47}. Приезжая в Москву, они активнейшим образом поддерживали убеждение Никона (которому помогали стать патриархом) в независимости священства от царства, а также в сохранении благочестия греками, которые всегда были и будут «учителя веры». Первое утверждение формулировало цель неистового московского патриарха, второе превратилось в его средство против отечественных «ревнителей благочестия», из рядов которых он вышел.

Впрочем, Никон не полностью отказался от имперской концепции «Третьего Рима», применяя ее к священству. На словах преклоняясь перед греками и предоставляя им решать за себя все формальности, связанные с ритуалом, он в то же время решительно возносился над восточными патриархами. Недаром на реке Истре возникал могучий комплекс Нового Иерусалима, призванный стать еще более блестящим, чем старый Иерусалим, центром православной вселенной. Империи сторонников старого обряда и полицентризму православного Востока готовилось прийти на смену царствие — земное царство Христа в лице его наместника — великого государя святейшего Никона.

Идеализация исторических героев, мучеников, подвижников, литераторов, выражавших народные страдания и надежды, искажает самую суть исторического повествования, превращает лекарство, пусть горькое, в опаснейший яд. Это не самая свежая мысль, но нам необходимо ее напомнить, чтобы углубиться в суть явления, называемого расколом Русской православной церкви. Да, Никон выглядел грекофилом, а Аввакум был русофилом в очень современном для нас понимании этого слова.

Читая церковные книги на церковнославянском языке, Аввакум принципиально писал и говорил по-русски. «Ивы, Господа ради, — писал он в конце “Жития”, — чтущий и слышащий, не позазрите просторечию нашему, понеже люблю свой русской природной язык… Вот, что много рассуждать: ни латинским языком, ни греческим, ни еврейским, ниже иным коим ищет от нас говоры Господь, но любви с прочими добродетельми хощет; того ради я и небрегу о красноречии и не уничижаю своего языка русскаго».

«Ведаю разум твой, — писал Аввакум царю Алексею Михайловичу, — умеешь многи языки говорить, да што в том прибыли?.. Рцы по русскому языку: «Господи, помилуй мя грешнаго!».. Ты ведь, Михайлович, русак, а не грек. Говори своим природным языком; не уничижай ево и в церкви, и в дому, и в пословицах. Любит нас Бог не меньше греков; предал нам и грамоту нашим языком Кирилом святым и братом его (Мефодием. — А.Б.). Чево же нам еще хощется лучше тово? Разве языка ангельска? Да нет, ныне не дадут, до общаго воскресения»{48}.

Эти прекрасные мысли, однако, сочетались с проповедью «посконности и домотканности». «Не учен диалектики, и риторики, и философии! — гордо заявляет Аввакум и требует того же у своих последователей (из которых многие, к счастью, ему не повиновались). — Не ищите риторики, и философии, ни красноречия, но здравым истинным глаголом последующе, поживите. Понеже ритор и философ не может быть христианин»{49}.[4] Отсюда оставался один шаг до глубоко противного истинному христианству противопоставления народов друг другу.

«…Русаки бедные— пускай глупы! —рады: мучителя дождались, полками в огонь дерзают за Христа, Сына Божия, света. Мудры блядины дети греки, да с варваром турским с одново блюда патриархи кушают рафленыя курки. Русачки же миленькия не так: во огонь лезет, а благоверия не предает!»{50} Конечно, на оскорбление «греков» (православных церковных иерархов на Востоке) толкала староверов грекофилия официальной церкви, но пристрастие Аввакума к русскому простиралось до оправдания ужасающих преступлений против русского народа во имя утраченного «порядка».

Если Никон старался наверстать в церкви то, в чем преуспел Иван Грозный для светской власти, то Аввакум с сожалением вспоминал о «твердой руке» Грозного, способной незамедлительно свернуть шею зарвавшемуся патриарху. «Знаете ли, вернии? — писал протопоп, — Никон пресквернейший — от него беда та на церковь ту пришла. Как бы (был) добрый царь — повесил бы его на высокое древо… Миленькой царь Иван Васильевич скоро бы указ сделал такой собаке!»

Царь Алексей Михайлович Романов 

Указав царю Алексею Михайловичу, что тот «русак», Аввакум немедленно потребовал: «Перестань-ко ты нас мучить тово! Возьми еретиков тех (никониан. — Авт.), погубивших душу твою, и пережги их, скверных собак, латынников и жидов, а нас распусти, природных своих. Право, будет хорошо!.. Понеже суд бывает без милости несотворшим милости».

Гнев Аввакума нарастал, и новому царю — Федору Алексеевичу он предложил уже более четкую программу уничтожения иномыслящих. «А что, государь-царь, — писал он, — ка б ты мне дал волю, я бы их, что Илия пророк, всех перепластал во един час. Не осквернил бы рук своих (человеческой кровью. — А.Б.), но и освятил, чаю. Да воевода бы мне крепкой, умной — князь Юрья Алексеевич Долгорукой! Перво бы Никона, собаку, и рассекли начетверо, а потом бы никониян. Князь Юрья Алексеевич, не согрешим, небось, но венцы победныя приимем!» Что ж, выбор полководца для войны за веру был удачен, ведь князь Ю.А. Долгоруков приобрел к этому времени (послание царю написано в 1676 году) немалый карательный опыт во главе войск, заливших кровью Крестьянскую войну под руководством Степана Разина[5]. К счастью, царь Федор не откликнулся на призыв Аввакума. Что же касается действительно талантливого полководца Ю.А. Долгорукова, то он в 1682 году, во время восстания в Москве, был казнен народом.

Аввакум пошел и дальше надежды на привлечение себе в союзники воеводы-карателя. Для истребления врагов «старой веры» хороши были и мусульмане. «Разумеешь ли кончину арапа онаго, — писал он товарищу при ложном известии о смерти судившего его некогда патриарха Паисия, — иже по вселенной и всеа Руския державы летал, яко жюк мотыльныи, из говна прилетел и паки в кал залетел, — Паисей александрийский епископ? Распял-де ево Измаил (мусульманин. — А.Б.) на кресте, еже есть турской. Я помыслил: ано достойно и праведно… Распяли оне Христа в Руской земле, мздою исполнь десницы своя, правильне варвар над ними творит!»

Началась тяжелейшая и кровопролитнейшая война России с Османской империей, на Украине и в Приазовье шли жестокие бои — и русофил Аввакум надеялся, что турецкий владыка — «Салтан Магмедович» — отомстит российской церкви («любодеице») и российским людям за гонения на староверов: «Подай Господи! Подай Господи! Не смейся враг, новый жидовин, распенше Христа! Еще надеюся Тита втораго Иуспияновича (Тит, сын римского императора Веспасиана, разрушивший Иерусалим. — А.Б.) на весь Новый Иерусалим, идеже течет Истра река, и с пригородком, в нем же Неглинна течет (то есть с Москвой. — А.Б.). Чаю, подвигнет Бог того же турка на отмщение кровей мученических. Пускай любодеицу ту потрясет, хмельет выгонит из блядки! Пьяна кровьми святых», то есть единомышленников Аввакума, и потому должна быть уничтожена мусульманским мечом!{51}

Вот уж, как говорится, картина, знакомая до слез. Но мы сейчас должны углубиться не в исторические ассоциации, а в более подробный анализ того, как Аввакум пришел к желанию, чтобы враг уничтожил всю Москву, в которой, надо полагать, даже с точки зрения «огнепального» протопопа, было много невинных людей, да и его сторонников-староверов.

Искренняя, глубокая жалость к страдальцам, мученикам за старую веру, постоянно звучит в сочинениях Аввакума. Но принципиальная нетерпимость к иномыслию, призывы к истреблению всех «не своих», неодинаковых, логически вели к самоистреблению. Проповедь ухода от мира, в котором восторжествовала никонианская «ересь», пала в пороховую бочку народного отчаяния, вызываемого всем строем жизни феодального государства. В своем крайнем проявлении отчаяние толкало дальше, к уходу из мира, из жизни. Характерно, что призывы и примеры столь противного христианской морали самоубийства исходили не от духовных вождей старообрядчества, а от грубых изуверов (подобных Ка-питону, Василию Волосатому, попу Александрищу и другим), отличавшихся почти (если не вовсе) безумным «неистовством».

Пост до голодной смерти, идея огненного крещения — этот «новоизобретенный путь самоубийственных смертей» вызывал омерзение и ужас у вождей старообрядчества (см., например, «Отразительное писание» инока Ефросина). Но могучая воля Аввакума позволила ему до конца пройти тот логический путь, от которого отшатывались товарищи, — и первым горячо приветствовать начавшиеся самоубийства — этот знак, по его словам, «нынешнего огнепального времени». Если святы те правоверные, кого сожгли никониане, то святы и те, кто по своей воле уходит от никониан в огонь. Самоубийство в устах христианина становится подвигом, ибо для Аввакума, как и для Никона, человеческая жизнь превращается почти в ничто перед идеей, перед требованием единомыслия.

«В Казани никонияня тридесять человек сожгли, — пишет протопоп, — в Сибире столько же, в Володимере шестеро, в Боровске четыренадесять человек. А в Нижнем (Новгороде) преславно бысть: овых еретики пожигают, а инии, распалыпеся любовию и плакав о благоверии, не дождався еретическаго осуждения, сами во огнь дерзнувше, да цело и непорочно соблюдут правоверие. И сожегше своя телеса, души же в руце Божий предаша, ликовствуют со Христом во веки веком, самовольны мученички, Христовы рабы. Вечная им память во веки веком! Добро дело содеяли… надобно так!»

«Да еще бы в огонь христианин не шел! — восклицает Аввакум, описав “дьявольские” обычаи никониан. — Сгорятсу все о Христе Исусе, а вас, собак, не послушают. Да и надобно так правоверным всем: то наша и вечная похвала, что за Христа своего и святых отец предания сгореть, да и в будущем вечно живи будем о Христе Исусе…»{52}

Так духовный вождь, выдающийся русский писатель простирал перо, направляя десятки (а позже сотни и тысячи) людей в огонь; утверждая своим высочайшим авторитетом самоубийство мужчин, женщин и малых детей. Он мог пожалеть одного «уморенного» ребенка и назначить женщине кару за это преступление{53}, но когда дело касалось обрядности — убийство сжигаемых матерями грудных младенцев было для Аввакума святым делом. Мог ли он жалеть врагов — русских людей, следовавших слегка отличающемуся ритуалу, и не призывать на их головы мусульманский меч?! Вопрос для истинного русофила риторический: истреблять себе подобных «для блага народа» — дело святое…

Не Аввакум и ему подобные были инициаторами раскола. Называть их «раскольниками», в отличие от «истинных» православных, сохранивших верность официальной церкви, — значит использовать ярлык церковных пропагандистов старого времени. Реформы Никона были не просто первым ударом колокола, возвестившим о приближении катастрофы, — это был взрыв, потрясший самые основы мировоззрения традиционно верующих людей. Но мощь этого взрыва не может польстить памяти Никона, ибо она определялась совсем не им, а позицией светской власти, поведением царя Алексея Михайловича и его приближенных, твердо поддержавших реформы.

Ведь именно православный царь был, по широко распространенному убеждению, гарантом благочестия Русской православной церкви. Именно с наличием православного царства связывали староверы (как явные, так и тайные) мечту о земном Божием Граде, «Третьем» — и вечном до Страшного суда — «Риме». И этот государь, эта надежда и опора, этот светоч православия «отступил»! Мир рушился в глазах староверов, Рим, который не должен был пасть, проваливался в тартарары. Четвертому Риму не бывать — значит, кончается сама история, точнее, священная история, приходит Антихрист…

«Яко ты наш государь, благочестивый царь, — писал опальный Аввакум Алексею Михайловичу, — а мы твои богомольцы: некому нам возвещать, како строится во твоей державе». А ведь эти слова написаны после одиннадцатилетней ссылки в Сибирь и в Даурию с женой и малыми детьми, невероятных лишений и потерь, смерти детишек, после мучений, обрушившихся на протопопа по воле царя или с его разрешения! И такие обращения к царю следовали одно за другим, многие годы, со вспышками надежды на восстановление идеала староверов.

«Царь-государь и великий князь Алексей Михайлович! — писал Аввакум в пятой челобитной. — Многажды писахо(м) тебе прежде и молихом тя, да примиришися Богу и умилишися о разделении твоем от церковн(о) го тела. И ныне последнее тебе плачевное моление приношу, из темницы, яко из гроба, тебе говорю: помилуй единородную душу свою и вниди паки в первое свое благочестие, в нем же ты порожден еси с прежде бывшими тебе благочестивыми цари, родители твоими и прародители… Аще мы раскольники и еретики, то и вся святии отцы наши, и прежний цари благочестивии, и святейшия патриархи такови суть… Воистину, царь-государь, глаголем та: смело дерзаете, но не на пользу себе. Кто бы смел реши таковыя хульныя глаголы на святых, аще бы не твоя держава попустила тому быти?»

Аввакум не только утверждает, что именно царь обладает решающей силой в церковных делах, но и изъясняется в любви к нему: «И елико ты нас оскорблявши болыии, и мучишь, и томишь, толико мы тебя любим, царя, болыпи и Бога молим до смерти твоей и своей о тебе и всех кленущих нас: Спаси, Господи, и обрати ко истине своей! — Но тут же следует угроза: — Аще же не обратитеся, то вси погибнете вечно, а не временно».

«Аще не ты по Господе Бозе, кто там поможет? — пишет Аввакум уже новому царю — Федору Алексеевичу, севшему на отцовский трон в 1676 году. — Столпи поколебашася наветом Сатаны, патриарси изнемогоша, святители падоша и все священство еле живо — Бог весть! — али и умроша. Увы, погибе благоговейный от земли и несть исправляющаго в человецех! Спаси, спаси, спаси их, Господи, ими же веси судьбами!» — взывает Аввакум, подразумевая под «исправляющим» именно царя, бояр, которые должны были заставить исправиться патриарха. Нельзя сказать, чтобы это обращение было неискренним, ведь сразу по восшествии Федора на престол Аввакум призвал единоверцев молиться за государя, а в 1681 году, когда «неисправление» царя стало очевидно, а положение староверов ухудшилось, протопоп присоединился к замыслу товарищей «с челобитными по жребию стужати царю о исправлении веры»!{54}

Эта настойчивость тем более показательна, что Аввакум и его товарищи прекрасно понимали «отступничество» царской власти. Недаром вспоминал протопоп византийского императора Константина, не исполнившего якобы свой долг по охране благочестия церкви, которого «предал Бог за отступление-то сие Магнету, турскому царю (султану Мехмеду II Фатиху, завоевателю Константинополя. — А.Б.), и все царство греческое с ним». Подобная гроза нависла и над Российским православным царством, считал протопоп. Кому достанется гибнущее после утраты благочестия царство Русское? «Разве турскому царю?» Ведь рушится основа святости: «Царя тово (Алексея Михайловича. — А.Б.) враг Божий омрачил… А царь-ет, петь, в те поры чается и мнится, бутто и впрямь таков, святее его нет!»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.