«Это самый благодарный предмет для искусства»
«Это самый благодарный предмет для искусства»
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье…
А. С. Пушкин
Если писателей принято называть «властителями дум» народа, то участников восстания 14 декабря 1825 года можно считать властителями дум современной им литературы.
Богатая великими именами, российская изящная словесность прошлого столетия оказалась глубоко задетой декабристскими сюжетами, типами, мировоззрением, политическими и гражданскими идеалами восставших. Она спорила с декабристами и восторгалась ими, сочувствовала узникам Сибири и боготворила их. Литература способствовала формированию отношения к декабризму как общественному явлению и она же оценивала и рассматривала вернувшихся из сибирских снегов после 30 лет отчуждения пристрастным взглядом потомков-преемников и потомков-противников.
Среди первых революционеров были свои барды: Кондратий Рылеев, Александр Грибоедов, Вильгельм Кюхельбекер, Александр Бестужев-Марлинский. Певцом декабристов стал Пушкин. Его поэзия послужила созданию и выражению идеологии деятелей 14 декабря, в ней воплощены героизм и трагедийность их революционного выступления.
Важное место декабристская тема заняла в творчестве Л. Н. Толстого и Н. А. Некрасова; движение декабристов сыграло значительную роль в публицистике, дневниках и письмах Ф. М. Достоевского.
За этими именами стоят еще Лермонтов и Тютчев, Тургенев и Гончаров, Плещеев и Полонский, Всеволод Соловьев, П. П. Гнедич, П. П. Боборыкин, Г. П. Данилевский и А. Ф. Писемский. Все они писали о восстании 14 декабря, о деятелях 1825 года.
Декабристы оказали влияние не только на отечественных художников слова. Дюма-отец и Альфред де Виньи — два французских беллетриста, два современника героев, откликнувшиеся на этот волнующий историко-политический сюжет. Как упоминалось ранее в очерке об Александре Муравьеве, Дюма сделал мятежного красавца кавалергарда Ивана Анненкова, отправленного на каторгу в сибирские рудники, и юную француженку Полину Гебль главными действующими лицами своего сентиментального повествования. Что же касается крупного представителя французского романтизма Альфреда де Виньи, то его поэма «Ванда» была навеяна подвигом жен декабристов.
Прототипом ее героинь оказались княгиня Е. И. Трубецкая и княгиня М. Н. Волконская. В уста Ванды французский поэт вложил знаменательную реплику: «Если тот, кого я люблю, умер перед лицом закона, то свет с его пышностью, тщеславием и мишурою не существует для меня более»[367].
Поэма вошла в литературное обращение вскоре после амнистии узникам Сибири.
Итак, декабристская тема захватила художественную литературу. Но отношение общества к декабризму оценивается все-таки не количеством беллетристов, о нем писавших, а произведениями тех, кто определял лицо русской литературы прошлого века и влиял на политические настроения широкой читающей публики.
* * *
Вскоре после возвращения из Сибири «государственных преступников» выходит в свет поэма Некрасова «Несчастные». Поэт обращает взор к декабристам-старикам:
И есть, и были в стары годы
Друзья народа и свободы,
А посреди могил немых
Найдутся громкие могилы.
В 1870 году Некрасов пишет поэму «Дедушка» о возвратившемся каторжнике. Биографы поэта — В. Е. Евгеньев-Максимов, Корней Чуковский, Л. А. Розанова — ее героем называют князя Сергея Григорьевича Волконского. О политическом, общественном пафосе поэмы лучше всего сказал сам Некрасов в одном из своих писем: «Этот дед… является одним из действительных деятелей и притом выведен не раскаявшимся, т. е. таким же, как был»[368].
Литературный обозреватель «Санкт-Петербургских ведомостей» Виктор Буренин вынужден был, отзываясь о поэме, признать: «Образ Дедушки в стихотворении задуман очень удачно и крайне симпатичен в своей простоте… Теплота чувства, простота и выразительность так хороши, что напоминают лучшие строфы поэта»[369]. Убежденный же поклонник и сторонник поэзии Некрасова А. М. Скабичевский, выступая с критической статьей на страницах журнала «Отечественные записки», писал о «декабристских» поэмах Некрасова: «Предмет их оказался столь близким и дорогим душе художника, что всецело завладел им, возбудив его творчество до высшего напряжения»[370].
Некрасов знал декабристов, видимо, по рассказам Белинского, связанного с некоторыми из них, читал в 70-е годы все, выходящее из-под их пера. В его личной библиотеке найден сборник «19 век», заключавший многие декабристские материалы; найдены сочинения и переписка К. Ф. Рылеева, изданные в том же году дочерью поэта. Тогда же Некрасов познакомился письменно с декабристом А. Е. Розеном, с большим вниманием прочитал «Записки» последнего и послал ему в дар через М. И. Семевского сборник своих стихотворений. Поэт предложил Розену напечатать отрывок из его мемуаров в журнале «Отечественные записки».
Из письма за 27 ноября 1879 года известного историка общественной мысли А. Н. Пыпина, двоюродного брата Чернышевского, мы узнаем также о личном знакомстве Некрасова с декабристом М. А. Назимовым, бывавшим на квартире поэта. В архиве Некрасова найдены заметки о декабристе В. А. Бечаснове. Все это — из уже исследованного, опубликованного специалистами.
Но вот, идя по следу декабристов, возвратившихся после амнистии из Сибири, мы вдруг неожиданно обнаружили новый документ: два письма Розена — автора мемуаров — к самому поэту. Они подтверждают личные встречи Некрасова с декабристами, свидетельствуют о большом почтении, с которым относился дворянский революционер Розен к певцу нового революционного поколения. В письмах содержится подробный рассказ о мытарствах, кои претерпел мемуарист, пытаясь напечатать свои воспоминания, там же благодарность за внимание к его выстраданному многолетнему труду.
«Милостивый государь Николай Алексеевич! — писал 28 мая 1875 года Розен Некрасову. — Товарищ мой, Михаил Александрович Назимов, сообщил мне Ваше предложение относительно напечатания моих записок Декабриста в Ваших „Отечественных записках“ отдельными главами, а потом отдельною книгою, на что охотно соглашаюсь…
Желаю, чтобы новое издание было напечатано в России (записки Розена первым изданием вышли в Лейпциге в 1870 г. — Н. Р.); желаю, чтобы уважаемый Николай Алексеевич принял на себя редакцию по Вашему уменью и по Вашей прозорливости. Даю Вам право выбирать и забраковать все, что хотите…»[371]
В другом письме, относящемся к тому же году и написанном вскоре после первого, Розен в связи с просьбой Некрасова сообщить сведении о коменданте Читинского острога С. Р. Лепарском выражал готовность помочь поэту: «Просил двух дочерей его (Лепарского. — Н. Р.), если что осталось письменного и занимательного, то доставить мне по почте, а я их Вам перешлю»[372].
В 1872 году Некрасов начинает работу над своим знаменитым циклом «Русские женщины». 70-е годы, как известно, время расцвета революционного народничества, и поэт обращается к прошлому, чтобы соотнести его с героикой и самоотверженностью современной ему политической борьбы.
В рукописи поэма называлась «Декабристки». Подлинную рукопись обнаружил в 1921 году исследователь творчества поэта Евгеньев — Максимов.
Первая ее часть — «Княгиня Трубецкая» — опубликована в журнале Некрасова в начале 1872 года. Вторая часть, имевшая исключительно шумный успех, — «Княгиня Волконская» — в начале 1873 года. Некрасов думал продолжать работу; он хотел назвать третью часть «Странницы», а главной героиней всего произведения видел Александру Григорьевну Муравьеву-Чернышеву. Но те две части, которые были напечатаны, вызвали сильнейшее негодование сановников, придворных кругов, цензуры. И хотя перед публикацией поэт сам произвел тщательную автоцензуру, аристократы и борзописцы катковско-буренинского толка пытались дружно опорочить эти шедевры политической лирики.
Сам Некрасов в феврале 1873 года писал брату Федору Алексеевичу: «Моя поэма „Княгиня Волконская“, которую я написал летом в Карабихе, имеет такой успех, какого не имело ни одно из моих прежних писаний… Литературные шавки меня щиплют, а публика читает и раскупает»[373].
Поклонники некрасовской «музы мести и печали» провозглашали: «Если на самое событие можно смотреть с разных точек зрения, то нельзя не согласиться, что самоотверженность, выказанная ими, останется навсегда свидетельством великих душевных сил, присущих русской женщине, и есть прямое достояние поэзии»[374]. В другом отзыве говорилось: «Человек не с совершенно зачерствевшим сердцем невольно склоняет голову в знак благоговения, и слезы душат его при чтении сцены первого свидания жены с каторжником мужем. В этих дивных, исполненных глубокой жизненной правды звуках так и вылилась вся душа поэта скорби и страданий… Искреннее глубокое спасибо говорим мы Некрасову от имени читающей публики за его прекрасную поэму»[375].
Правда, среди доброжелателей Некрасова были и такие, которые, высоко оценивая это произведение, упрекали поэта за недостаток историзма, модернизацию. К числу подобных критиков относился один из первых биографов Пушкина, весьма уважаемый литературовед П. В. Анненков. 20 марта 1873 года из Висбадена он обратился к Некрасову с письмом следующего содержания: «Вы благоговеете перед ними и перед высокостью их подвига и это хорошо, справедливо и честно, но… для наших великих женщин 1825 года каторга была апофеозой. Не мешало бы намекнуть на этот особенный оттенок в их доблести и самоотвержении. Была бы тогда и психическая и историческая истина вместе с поэтической, которая теперь одна на первом плане»[376].
Современник декабристов старик П. И. Капнист в личном письме к Некрасову писал: «Чудная вещь! Высокая поэзия и высокий подвиг современного русского поэта… Читая эту пьесу, я и жена моя не могли удержать слез и вместе испытали чувство истинного наслаждения прекрасным произведением беспристрастного художника»[377].
Виктор Буренин и В. Г. Авсеенко, сотрудник «Русского вестника», пытались в своих заметках опорочить и произведение, и самого поэта, и его героев.
Буренин заявлял: «Мы до крайности поражены крохотностью и ветхостью этой идеи и этой морали. Действительно, Некрасов желает только сказать, что декабрист князь Трубецкой был человек образованный и развитой, что жена его, решившая следовать за ним в Сибирь, поступила великодушно и что положение их обоих было тяжелое. Против этого трудно спорить, но еще труднее не усомниться, чтобы во всем этом было что-то новое и глубокое»[378].
Если Буренин тонко и хитро плел литературную интригу, то Авсеенко наступал с прямолинейной бесцеремонностью: «Но такова вялость нынешней музы Некрасова, что, несмотря на богатые темы, на драматическое содержание факта, поэма его не производит никакого впечатления… Факт остается сам по себе, не сливаясь с поэзией Некрасова, а все, что, помимо этого факта, принадлежит самому поэту, выходит до крайности деревянно, неряшливо и антипоэтично»[379].
В защиту Некрасова от этой критики можно привести тоже критику, но раздавшуюся в адрес поэта много лет спустя, в 1903 году. И раздалась она совсем не из революционного лагеря. Довольно популярный в начале XX века литератор А. В. Амфитеатров, вспоминая о судьбе «Русских женщин», заметил: «Некрасовским „Русским женщинам“ скоро уже 40 лет. Они пережили и реакционную критику восьмидесятников, и эстетическую проверку 90-х годов… „Русские женщины“ живут, не потеряв после придирок даже десятой доли своего обаяния, и будут жить, и еще внуки наши прочтут их с холодом восторга… Гражданская „красота жеста“ в подвиге Волконской пережила на веки самое Волконскую»[380].
Впрочем, Амфитеатров не был оригинален. Его за много лет до этого, предчувствуя будущий интерес к декабристам, предупредил И. А. Гончаров. Этот большой художник не отличался избытком гражданской смелости, но и он в 5-й части романа «Обрыв» не удержался, чтобы не помянуть добрым словом, хотя и в несколько неопределенной манере, героев и героинь прошлого: «С такою же силою скорби шли в заточение за нашими титанами, колебавшими небо, их жены, боярыни и княгини, сложившие свой сан, титул и унесшие с собой силу женской души»[381].
Когда Некрасов напомнил Гончарову об этой патетической фразе, Иван Александрович со свойственной ему осторожностью, но и со столь же свойственной глубокой мудростью в письме 1873 года заметил поэту: «Намек в нескольких строках моей книги на этих героинь — такая ничтожная капля, что, ради бога, и не упоминайте о ней. Я привел его только, как доказательство того, что судьба этих женщин сильно действует на воображение, что я вспомнил о них наряду с другими сильными историческими женщинами, а Вы избрали их судьбу и характер сюжетом для целой поэмы. Впоследствии другие будут, вероятно, из них делать статуи, драмы и т. д. Это самый благодарный предмет для искусства, а теперь, пока близко, нужно, к сожалению, соблюдать осторожность»[382].
Отзывы на «Русских женщин» Некрасова появились не только в отечественной, но и в иностранной печати. Французский критик и писатель, виконт Мельхиор де Вогюэ, много сделавший для ознакомления французского читателя с произведениями Тургенева, Достоевского, Толстого, о поэме Некрасова писал: «Когда Некрасов с любовью описывает двух мучениц, когда он им придает черты самые трогательные, его цель слишком явная; он нас трогает по отношению к ним для того только, чтобы лучше служить своей политической ненависти; вся поэзия, которою он их окружает, обращается в оружие против императора Николая. Возбужденный этим чувством, писатель употребил все приемы своего искусства; с восторгом будут читаться эти трогательные повести, вторая в особенности: тяжкое путешествие княгини Волконской, ее спуск в подземные шахты, ее встреча с мужем — все это незабываемые картины»[383].
Правильно показывая политическую заостренность поэм Некрасова, их гражданственность, Вогюэ, однако, отказывал им в реалистичности, в исторической истине. А между тем, как выясняется из документов, Некрасов с исключительным уважением относился к истории и остался скрупулезно верен источникам: «Запискам» Розена, документам, которыми располагал М. И. Семевский, тогда еще неизвестным публике рукописным «Запискам» М. Н. Волконской. И если Вогюэ и другие критики считали политические настроения княгини Волконской «собственным изобретением господина Некрасова», то для опровержения этого могут послужить сами ее мемуары.
«Если даже смотреть на убеждения декабристов, как на безумие и политический бред, все же справедливость требует признать, что тот, кто жертвует жизнью за свои убеждения, не может не заслуживать уважения соотечественников. Кто кладет голову свою на плаху за свои убеждения, тот истинно любит отечество, хотя, может быть, и преждевременно затеял дело свое»[384].
Вот эти-то воспоминания и являлись историческим источником для Некрасова, а живым источником сведений о декабристах на каторге был сын Марии Николаевны князь Михаил Сергеевич Волконский, крупный петербургский чиновник.
Сам Михаил Сергеевич вспоминал уже в начале нынешнего века, готовя к печати книгу матери, что был знаком с Некрасовым близко и долго, что их сблизили любовь к поэзии и любовь к охоте, что еще в 1864 году, когда был жив его отец, декабрист Волконский, Некрасов прислал последнему поэму «Мороз, Красный нос», которую Михаил Сергеевич думал доставить отцу в Италию, будучи уверен, что поэма ему понравится.
Некрасов оказался первым человеком, которому сын Марии Николаевны решился прочесть ее мемуары. В то время существование этого документа княгини, написанного на французском языке и обращенного к единственному сыну, составляло семейную тайну Волконских.
Поэт был приглашен в 1872 году в петербургский дом князя, и за три вечера Михаил Волконский сам перевел и прочитал ему «Записки». Позднее он рассказывал: «Вспоминаю, как при этом Николай Алексеевич по нескольку раз в вечер вскакивал и со словами „Довольно, не могу“ бежал к камину, садился к нему и, схватясь руками за голову, плакал как ребенок»[385].
Однако когда в начале лета того же года Некрасов, приступая к работе над второй частью поэмы, попытался попросить у сына декабриста самую рукопись на некоторое время, то получил категорический отказ. Переписка Некрасова с Волконским сохранилась и была опубликована частями в разное время Евгеньевым-Максимовым. 9 июля 1872 года Некрасов писал князю: «…Вы сами подали мне мысль, что я хотя местами мог бы воспользоваться тоном и манерою записок Марии Николаевны Волконской… Да, это было бы хорошо, в записках есть столько безыскусственной прелести, что ничего подобного не придумаешь… есть русская пословица: кормили до усов, кормите до бороды. Дайте мне, князь, эти записки на два месяца до моего отъезда, и Вы не можете себе представить, какое великое одолжение Вы мне окажете. Я теперь весь поглощен мыслью о моей поэме… Даю Вам право огласить меня бесчестным человеком, если у кого-нибудь появится от меня хоть страница этих записок; да и у себя не оставлю списка. Если умру ранее осени, записки возвратит Вам моя сестра»[386].
Но князь был неумолим. Он не хотел отдавать подлинный документ в чужие руки даже на время. Уже на следующий день он отвечал поэту: «Уважаемый Николай Алексеевич, к моему крайнему сожалению, не могу исполнить Вашего желания. Записки моей матери, набросанные для меня одного, никогда не покидали меня: это самое дорогое мое наследство ее. Даже моей сестре, просившей их на короткое время, я должен был отказать. Теперь я беру их с собой, чтобы прочесть сестре, которая их не знает и будет у меня в деревне. Не сетуйте на меня: Вы первый и единственный человек, которому я решился прочесть их. Между тем как они у меня уже более 12 лет»[387].
М. И. Волконская. 1830-е гг. С акварели Н. А. Бестужева.
Е. И. Трубецкая. С портрета неизвестного художника.
С. Г. Волконский. Фото 1860-х гг. С автографом.
Когда же поэма Некрасова была опубликована и сын Волконских прочитал ее, он прислал поэту из Флоренции еще одно письмо. Оно датировано 14/26 марта 1873 года.
«Поэму Вашу я прочел несколько раз сам, потом прочел ее своим, в том числе моей сестре, проводящей здесь со мной зиму. Поэма произвела самое лучшее впечатление; как сестра, так и я по нашему родству с предметом поэмы ничего не можем сказать против нее, а все в ее пользу. Читал я ее также князю Александру Никитичу — сыну княгини Зинаиды (Александр Никитич Волконский — сын Никиты Григорьевича Волконского и З. А. Волконской, урожденной княгини Белосельской-Белозерской. — Н. Р.) — и он со своей стороны остался очень доволен Вашим произведением и тем, что касается его матери… Прочел я также нападки газет, в том числе „Санкт-Петербургских ведомостей“ устами вежливого господина и „Русского мира“. Конечно, я не их мнения и моего взгляда они не поколебали»[388].
В числе противников Некрасова оказались не только журналисты, но и родственники Волконской, и петербургские чванливые аристократы, которые весь стихотворный рассказ Марии Николаевны о путешествии в Сибирь сочли «выдумкой господина Некрасова». Сестра Марии Николаевны, Софья Раевская, даже заготовила статью для газеты «Голос», направленную против поэта. Впрочем, как вспоминал уже внук декабристки, Сергей Михайлович Волконский, сестер Раевских всякое упоминание о них в изящной литературе несколько шокировало. Так, Екатерина Николаевна Раевская-Орлова, прочитав стихи Пушкина «Как я завидовал волнам» по поводу прогулки на берегу моря юных сестер с поэтом, гордо заявила: «Вовсе мы не так были воспитаны, чтобы с молодыми людьми бегать по берегу моря и себе ботинки мочить»[389].
Третья часть поэмы «Русские женщины» не была даже начата, Некрасов лишь успел набросать план, по которому видно, что он хотел писать об Александре Григорьевне Муравьевой как об исключительной личности. В письме к А. Н. Островскому, размышляя о жанровых особенностях третьей части, поэт свидетельствовал: «Следующая вещь из этого мира у меня укладывается… в драму»[390]. И хотя идея поэмы чрезвычайно увлекала художника, хотя в судьбе декабристок, в их гражданской смелости, в их героизме Николай Алексеевич видел перекличку с судьбой семидесятниц, народниц, он вынужден был отказаться от продолжения дальнейшей работы. Нам не нужно доискиваться причин — он сам указал их в письме к П. В. Анненкову: 1) «цензурное пугало», 2) «крайняя неподатливость русских аристократов на сообщение фактов хотя бы и для такой цели, как моя, т. е. для прославления»[391].
Но и то, что создал Некрасов о декабристах и декабристках, представляет несколько прекрасных жемчужин в истории русской литературы.
* * *
Льва Николаевича Толстого, по возрасту сына декабристов, тема о деятелях 1825 года преследовала всю сознательную творческую жизнь. Он то уходил от нее, то возвращался к ней вновь. Толстой оставил несколько глав недописанного романа, конспекты, многочисленные варианты начал, планы, записные книжки, копии, снятые с документов декабристской эпохи. Первая ступень интереса — 1856–1863 годы, вторая — конец 1870 — начало 1880-х годов, и в начале 1900-х годов Толстой снова и снова возвращается к оценке 14 декабря и личностей его героев.
У Толстого было много личных знакомств в декабристской среде. Так, еще мальчиком он хорошо знал семью Колошиных, и Сонечка Валахина — героиня «Детства, отрочества, юности» — это Сонечка Колошина.
В 1853 году Толстой на Кавказе близко познакомился с Н. С. Кашкиным — петрашевцем, сыном декабриста.
Однако мысль о романе из жизни первых революционеров родилась у писателя лишь в 1856 году. Среди амнистированных были люди круга графа Толстого и даже родственники его. К таковым принадлежал и князь Сергей Григорьевич Волконский.
28-летний Лев Николаевич признавался в частном письме: «Я начал писать повесть с известным направлением, героем которой должен был быть декабрист, возвращенный с семейством в Россию»[392].
В 1856–1857 годах, бывая на московских балах и светских приемах, Толстой восхищался красотой, грацией, тактом Нелли Молчановой — дочери Волконского.
В 1857 году писатель встретился с Н. И. Тургеневым, С. Г. Волконским, М. И. Пущиным — братом друга Пушкина. Последний рассказывал о знакомстве с великим поэтом и о своем брате Иване. Толстому Пущин и его жена Мария Яковлевна казались удивительно симпатичными. В своем дневнике он награждает их трогательными эпитетами, а в письме к тетке Т. А. Ергольской от 17 мая 1857 года сообщает: «Пущин — старик 56 лет, бывший разжалованный за 14 число, служивший солдатом На Кавказе; самый откровенный, добрый и всегда одинаково веселый и молодой сердцем человек в мире и притом высокой христианин»[393].
Несколько позднее Лев Николаевич познакомился с сестрой князя С. П. Трубецкого Е. П. Подчасской. Она произвела на него «весьма положительное и сильное впечатление; крупная, изящная и нежная натура»[394].
Все эти знакомства происходили во время пребывания писателя за границей. Оттуда же он привез несколько книг «Полярной звезды», издаваемой Герценом, где обильно печатались декабристские материалы. 26 марта 1861 года Толстой писал Герцену в Лондон: «Кроме общего интереса, Вы не можете себе представить, как мне интересны все сведения о декабристах в „Полярной звезде“. Я затеял месяца четыре тому назад роман, героем которого должен быть возвращенный декабрист. Я хотел поговорить с Вами об этом, да так и не успел»[395].
Ивану Сергеевичу Тургеневу Толстой не только рассказал о задуманном романе, но и читал в начале 1861 года его первые главы. Этот приступ к теме ограничился написанием трех глав, и исследователи творчества Толстого утверждали, что прототипом его героя Петра Ивановича Лабазова был князь Волконский, а его жены — княгиня Волконская. Раздавались и другие голоса: главный герой — это лишь отчасти С. Г Волконский, более же М. И. Пущин, а его жена — это и М. Н. Раевская-Волконская, и М. Я. Пущина, и А. Г. Муравьева-Чернышева.
Толстой романа о декабристах так и не написал и от него ушел в прошлое своего героя, в «Войну и мир». Беллетрист П. А. Сергеенко, побывавший впервые в Ясной Поляне в 1892 году, рассказывал в книге о Толстом: «Впоследствии я узнал, что „Войну и мир“ он написал как бы случайно, в виде вступления к Декабристам. Происходило это таким образом. Задумавши писать Декабристов, он начал изучать эпоху, предшествовавшую их деятельности, и ради этого даже познакомился с знаменитым Ермоловым и даже был у него»[396].
Как бы там ни было, всемирная литература одним из лучших своих созданий обязана тем же декабристам.
В конце 1877 года прославленный автор «Войны и мира» и «Анны Карениной» снова вернулся к старому, не дававшему ему душевного покоя сюжету. Со времени восстания прошло немногим более 50 лет, но некоторые из его деятелей еще оставались живы.
Старший сын писателя, Сергей Львович Толстой, свидетельствовал в своих мемуарах «Очерки былого»: «Этот срок он (Лев Толстой. — Н. Р.) считал достаточным для того, чтобы относиться к тому времени как к истории, и не слишком отдаленным сроком, чтобы утратилась свежесть воспоминаний о нем»[397].
О личных контактах писателя с декабристами П. Н. Свистуновым и М. И. Муравьевым-Апостолом мы уже говорили на страницах биографических очерков, посвященных этим деятелям. Но источниковедческие поиски и знакомства Толстого названными людьми не ограничились.
Толстой некогда говаривал: «Когда я пишу историческое, я люблю быть до малейших подробностей верным действительности»[398]. А для того чтобы оказаться ей верным, следовало эту действительность не только почувствовать, но в совершенстве изучить. Он достает через М. И. Семевского, П. И. Бартенева, Н. Н. Страхова, А. А. Толстую все возможные декабристские документы, едет в Петропавловскую крепость, осматривает бастионы, кронверк, казематы, расспрашивает коменданта. В Москве Толстой знакомится с дочерью Никиты Михайловича Муравьева — автора «Конституции», одного из известнейших деятелей Северного общества, тщательно изучает фамильный музей Софьи Никитичны Муравьевой-Бибиковой. В Туле писатель встречается, как мы помним, с дочерью Рылеева Анастасией Кондратьевной Рылеевой-Пущиной, слушает ее рассказы.
1 марта 1878 года жена писателя отмечает в дневнике: «Л. Н…. весь поглощен историей декабристов, читает привезенную из Москвы целую груду книг и иногда до слез тронут чтением этих записок»[399].
Через три дня Софья Андреевна Толстая обращается с письмом к сестре Т. А. Кузьминской: «Левочка последнее время очень много читал и занимался изучением эпохи царствования Николая Павловича и историей бунта 14 декабря 1825 года. Он даже ездил в Москву знакомиться с декабристами-стариками, бывшими в ссылке и возвратившимися оттуда. Он хочет писать роман из этого времени и принимается за это так же, как в старые годы за „Войну и мир“»[400].
Как нам удалось установить из находящегося в архиве Государственного Исторического музея письма М. И. Муравьева-Апостола от 6 марта 1878 года к А. П. Сазанович, Толстой познакомился с декабристами-москвичами через В. А. Казадаева. «Граф Лев Николаевич Толстой, — писал Муравьев-Апостол, — автор романов „Война и мир“ и „Анна Каренина“ — с последним своим приездом в Москву, он проживает в имении своем в Орловской губернии, навестил меня два раза. В. А. Казадаев его познакомил с Петром Николаевичем (Свистуновым. — Н. Р.)»[401].
Владимир Александрович Казадаев, согласно азбучному указателю имен русских деятелей для «Русского биографического словаря», изданному в 1887 году, оказался сыном сенатора, писателя и переводчика, 4-го класса камергером и бывшим курским гражданским губернатором. Дальнейшие поиски следов Казадаева привели к установлению факта, что он в 1840-х годах был почт-директором Восточной Сибири, принадлежал к числу заказчиков акварелей Николая Бестужева и переписывался с В. К. Кюхельбекером. Письма последнего к Казадаеву находятся в Отделе письменных источников Государственного Исторического музея.
Таким образом, этот человек познакомил Толстого с декабристами в 1878 году и, кроме того, мог сам о них, о пребывании в Сибири порассказать писателю «много интересного».
Однако и на сей раз работы Толстого закончились на стадии, далекой от завершения. Духовный кризис писателя, вопросы общественной морали, выступление против официальной церкви увели его от «Декабристов». Но лично знавший Толстого и даже помогавший ему в сборе документов М. И. Муравьев-Апостол указывал и на другие основания невозможности написать роман. И его рассуждения не были лишены глубокого смысла. В беседе с внуком декабриста Якушкина — В. Е. Якушкиным Муравьев-Апостол скептически заявил: «Для того чтобы понять наше время, понять наши стремления, необходимо вникнуть в истинное положение тогдашней России; чтобы представить в истинном свете общественное движение того времени, нужно в точности изобразить все страшные бедствия, которые тяготели тогда над русским народом; наше движение нельзя понять, нельзя объяснить вне связи с этими бедствиями, которые его и вызвали; а изобразить вполне эти бедствия графу Л. Н. Толстому будет нельзя, не позволят, если бы он даже и захотел. Я ему говорил это»[402].
Как мы уже знаем из писем Толстого к Свистунову, писатель продолжал поддерживать добрые личные отношения с деятелями 1825 года. Он помог напечатать воспоминания декабристу А. П. Беляеву, посещал Д. И. Завалишина и хотел также опубликовать мемуары последнего. Сошлемся на тот же Отдел рукописей Библиотеки имени В. И. Ленина, где частью хранится переписка Завалишина. 7 сентября 1885 года Завалишин сообщает редактору-издателю газеты «Московские ведомости» С. А. Петровскому о приезде к нему графа Льва Николаевича Толстого и о его предложении «напечатать мои Записки без всяких с моей стороны хлопот и расходов»[403].
Декабристы так и не оставили Толстого в покое, он продолжал удивляться им, думать о них, говорить. Прочитав документы о Батенькове, Лев Николаевич рассказывал в кругу близких: «Будучи посажен в тюрьму, он, Батеньков, громко расхохотался и сказал: „Вы запираете меня за мои идеи. Но ведь идеи мои не здесь, а там — разгуливают на свободе“»[404]. Это было в 1898 году.
В 1904–1905 годах, в период назревания и взрыва первой русской революции, Толстой снова возвращается мыслями и занятиями к взволновавшей его когда-то теме. 8 мая 1904 года он пишет В. В. Стасову: «Только что окончил статью о войне и занят Николаем I и вообще деспотизмом, психологией деспотизма, которую хотелось бы художественно изобразить в связи с декабристами»[405].
Он вновь страстно зачитывается декабристскими материалами: записками Оболенского, Трубецкого, Якушкина, выписками из присланного Стасовым следственного дела, недоступного десятки лет. «Получил и выписки из дела декабристов, прочел с волнением и радостью и несвойственными моему возрасту замыслами. Есть ли еще такие бумаги? Если есть, пришлите, очень, очень буду благодарен»[406].
Знаменитый пианист Александр Борисович Гольденвейзер рассказывает в своей книге «Вблизи Толстого»: «В день нашего приезда, 27 мая (1904 г.) за обедом Л. П. вспоминал о декабристах, которых он знал после ссылки. (Он теперь опять изучает их время.) Между прочим, он говорил о Волконском (1788–1865). Его наружность с длинными седыми волосами была совсем как у ветхозаветного пророка. Как жаль, что я тогда так мало говорил с ним. Как бы он мне теперь был нужен…»[407]
В другой записи того же Гольденвейзера читаем: «Опять Л. Н. с любовью говорил о декабристах: Не говоря уже о Рылееве, Муравьев — благородный, сильный и его Горацио — Бестужев. Бестужев был еще очень молод и ослабел, и когда они шли на казнь, Муравьев его ободрял и успокаивал»[408].
В январе 1905 года Толстой сказал о декабристах замечательные слова: «Это были люди все на подбор — как будто магнитом провели но верхнему слою кучи сора с железными опилками и магнит их вытянул»[409].
В письме к внуку Волконского, Сергею Михайловичу, старый Толстой признавался: «Декабристы больше чем когда-нибудь занимают меня и возбуждают мое удивление и умиление»[410].
Политическая жизнь страны возвращала великого художника к сюжету о декабристах импульсивно и закономерно. К факту первого в России вооруженного восстания во имя свободы и к его добровольным жертвам, их психологии, мировоззрению, воспитанию влекли Толстого как писательский интерес, так и сложнейшие, противоречивые философские искания.
Судьба незавершенного и мучившего Толстого всю жизнь романа о декабристах — это важная часть личной и творческой биографии великого писателя. Она органически вписывается в ленинское определение Толстого как «зеркала русской революции».
* * *
Не смог обойти вниманием 14 декабря и декабристов великий современник Некрасова и Толстого Достоевский.
Восемьдесят третий том «Литературного наследства», выпущенный издательством «Наука» в 1971 году, содержит ранее неиздававшиеся записные книжки и тетради гениального художника. В тетради 1875–1876 годов Достоевский с характерной для него резкостью и нетерпимостью высказывается о восстании: «14 декабря было диким делом западничества уродливого, зачем мы не лорды?.. Освободили ли бы декабристы народ? Без сомнения, нет. Они исчезли бы, не продержавшись и двух-трех дней. Михаилу, Константину стоило показаться в Москве, где угодно, и все бы повалило за ними. Удивительно, как этого не постигли декабристы»[411].
Достоевский демонстративно заявляет о неприятии вооруженного восстания как орудия политической борьбы, решительно не приемлет ни идей, ни действий декабристов. Более того, личность одного деятеля 1825 года ему явно несимпатична — это Пестель. Писатель приписывает ему наклонность к диктаторству, политический авантюризм и даже жестокость. Ясно, что такое отношение глубоко субъективно и продиктовано особенностями общей философской концепции художника, его взглядами на насильственный политический переворот.
Но и заявляя об искусственности и опасности, по его мнению, этого исторического явления, беспочвенности и обреченности декабристов, Достоевский вместе с тем не может не оценить бескорыстие, жертвенность и благородство помыслов героев 14 декабря 1825 года, не может удержаться, вспоминая их, от невольного восторга: «Меж тем, с исчезновением декабристов — исчез как бы чистый элемент из дворянства. Остался цинизм: нет, дескать, честно-то, видно, не проживешь. Явилась условная честь (Ростовцев)»[412].
Два раза с нежностью упоминает писатель жен декабристов — в «Записках из мертвого дома» и в «Дневнике писателя».
Федор Михайлович хранил особенно трогательные воспоминания о Наталье Дмитриевне Фонвизиной, которую в литературоведении называют прототипом Татьяны Лариной. Он писал ей. Одно письмо 1854 года найдено и опубликовано. Называя Фонвизину «доброй и человеколюбивой», он делится с ней религиозными сомнениями, рассказывает жене декабриста о напряженном ожидании решительного кризиса всей своей жизни[413].
Правда, Достоевскому не понравились некрасовские «Русские женщины», хотя он и отметил их положительные стороны: «Я читал две последние поэмы Некрасова — решительно этот почтенный поэт наш ходит в мундире. А ведь даже в этих поэмах есть несколько хорошего и намекает на прежний талант г. Некрасова. Но что делать! Мундирный сюжет; мундирность приема, мундирность мысли, слога… да, мундирность даже самой натуральности»[414]. Видимо, под «мундирностью» Достоевский понимал в данном случае банальность, поверхностность, расхожесть. Но тем не менее он сам, когда писал о декабристах, в общем-то приходил к некрасовским, пусть не слогу, приему и сюжету, но к некрасовским мыслям.
Вот описание встречи сосланных петрашевцев с декабристками в Тобольске: «Мы увидели этих великих страдалиц, добровольно последовавших за своими мужьями в Сибирь. Они бросили все: знатность, богатство, связи и родных, всем пожертвовали для высочайшего нравственного долга, самого свободного долга, какой только может быть. Ни в чем неповинные, они в долгие 25 лет переносили все, что переносили их осужденные мужья. Свидание продолжалось час. Они благословили нас на новый путь, перекрестили и каждого оделили Евангелием — единственная книга, позволенная в остроге. Четыре года она пролежала под моей подушкой в каторге»[415].
Итак, Достоевский вспомнил о «великих страдалицах», и эти воспоминания вызвала некрасовская поэма.
В «Записках из мертвого дома» писатель снова говорит о Евангелии, подаренном Натальей Дмитриевной Фонвизиной. В семье Достоевского оно хранилось как реликвия: «Эту книгу с заклеенными в ней деньгами, подарили мне еще в Тобольске те, которые тоже страдали в ссылке и считали время ее уже десятилетиями и которые во всяком несчастном уже давно привыкли видеть брата»[416].
Отрицая восстание, отрицая смысл политической деятельности декабристов, Достоевский тем не менее к истории их Тайного революционного союза, к отдельным деятелям обнаруживал исключительный интерес. В 1867 году во время путешествия с женой за границей он изучил все декабристские материалы «Полярной звезды», «Колокола», «Голосов из России». В Петербурге писатель часто бывал у Семевского и знакомился с документами декабристского движения. Он имел точные сведения о всех здравствующих героях 1825 года и его пунктуальность, не терпящая исторических небрежностей, свидетельствовала все о том же уважении и внимании к памяти «мятежников». Поправляя досадную неточность периодического издания, Достоевский в «Дневнике писателя за 1876 год» замечал: «Кстати, словечко о декабристах, чтоб не забыть: извещая о недавней смерти одного из них, в наших журналах отозвались, что это, кажется, один из самых последних декабристов. — Это не совсем точно. Из декабристов живы еще Иван Александрович Анненков, — тот самый, первоначальную историю которого перековеркал Александр Дюма-отец в известном романе… Жив Матвей Иванович Муравьев-Апостол, родной брат казненного. Живы Свистунов и Назимов. Может быть, есть и еще в живых»[417].
Статьи Свистунова, как мы знаем, Федор Михайлович весьма пристально читал в «Русском архиве» и даже использовал характеристику Лунина, данную Свистуновым, в романе «Бесы»; а о Назимове, возможно, он узнал через того же Семевского.
В 1877 году в очерках своего «Дневника» Достоевский проницательно указал на классовую однородность декабристов и петрашевцев, на принадлежность их к одному звену революционного движения.
Интересно, что и старые декабристы внимательно следили за работой великого писателя; они понимали и любили Достоевского. А доказательство тому хотя бы реплика М. И. Муравьева-Апостола из цитированного выше письма к Сазанович. Письмо не опубликовано и находится в фондах Государственного Исторического музея.
«Федор Михайлович прекратил издание своего дневника по двум причинам: и по нездоровью, и по занятиям художнической работой, отложенной у него в эти два года издания дневников. Дневник он твердо надеется возобновить через год»[418].
От лица же декабристов на гроб Достоевского последовала эпитафия. Она исходила от Муравьева-Апостола, адресована была вдове писателя и написана рукою воспитанницы декабриста: «Многоуважаемая Анна Григорьевна, неожиданная кончина дорогого для русского сердца Федора Михайловича глубоко нас огорчила.
Каким достойным, блестящим образом покойный закончил последний год своей полезной жизни: незабвенной речью на празднике Пушкина и романом „Братья Карамазовы“»[419].
Возможно, что во время пушкинских торжеств в Московском благородном собрании, во время речей Достоевского, Тургенева и Аксакова присутствовали среди слушателей и современники «солнца русской поэзии»— декабристы М. И. Муравьев-Апостол, П. Н. Свистунов, Д. И. Завалишин.
* * *
Иван Сергеевич Тургенев был дружен и состоял в многолетней переписке со своим однофамильцем, выдающимся публицистом, экономистом, философом Николаем Ивановичем Тургеневым, приговоренным заочно Верховным уголовным судом к смертной казни. Николай Тургенев за полтора года до восстания выехал на лечение за границу, и это случайное обстоятельство спасло ему жизнь.
Декабрист был автором 15 интереснейших публикаций; первая из них (отдельная книга «Опыт теории налогов») относилась к 1818 году, а последние статьи («Чего желать для России» и «О нравственном отношении России к Европе») — к 1868–1869 годам. Николай Тургенев, по свидетельству писателя Тургенева, сохранял «свежесть и яркость впечатлений неутомимого борца»[420].
Известны 100 писем Ивана Сергеевича к своему однофамильцу.
10/22 февраля 1860 года И. С. Тургенев писал Николаю Ивановичу из Петербурга: «…на днях напечатана в „Русском вестнике“ большая моя повесть „Накануне“; желал бы я очень, чтобы Вы ее прочли и сказали мне свое мнение о ней»[421].
Но если желание увидеть свой труд прочитанным адресатом письма — доказательство уважения и интереса писателя к декабристу, то еще более явственное свидетельство тому — некролог И. С. Тургенева, посвященный одному из первых революционеров. Он звучал как панегирик умершему герою.
«Одним из самых замечательнейших» и «благороднейших русских людей» назван в некрологе Николай Тургенев. «Он, — подчеркивает Иван Тургенев, — проведя почти полстолетия в отдалении от Родины, жил… только Россией и для России… ни один будущий русский историк, когда ему придется излагать постепенные фазы нашего общественного развития в XIX столетии, не обойдет молчанием Н. И. Тургенева»[422].
Писатель отмечал, что общественный и политический деятель «и в глубокой старости отзывался живым словом и печатной речью на все жизненные вопросы нашего быта»[423]. В 1859 году он безвозмездно освободил своих крестьян, передав им, без всяких ответных денежных и отработочных обязательств, большую часть господской земли.
Оценивая Николая Тургенева как личность, как характер, другой Тургенев проницательно замечал: «Беллетристика и художество его интересовали мало: он был человек по преимуществу политический, государственный… Вместе с твердостью и неизменяемостью убеждений в душе Николая Ивановича жила несокрушимая любовь к правосудию, к справедливости, к разумной свободе — и такая же ненависть к угнетению и кривосудию. Человек с сердцем мягким и нежным — он презирал слабость, дряблость, страх перед ответственностью»[424].
Под пером большого художника рождается интересный образ, цельная, могучая, привлекательная натура, одержимый политической и нравственной идеей боец.
Однако восторженные эпитеты в адрес одного декабриста не были бы столь значительны, если бы Иван Сергеевич Тургенев не относил этот гимн Николаю Тургеневу ко всем его единомышленникам. А писатель безусловно в статье об одном деятеле 20-х годов прошлого века имел в виду многих. Иначе и нельзя расценить его замечание о том, что Николай Тургенев — «один из самых типичных представителей той знаменитой эпохи»[425] и что «подобно многим своим сверстникам (выделено мною. — Н. Р.) этот старик остался юноша душою, и трогательна и изумительна для всех нас, столь рано устающих и столь слабо увлекающихся, — была свежесть и яркость впечатлений этого неутомимого борца»[426].
Обращая особое внимание на последнюю реплику, нетрудно увидеть в ней, как художник объективно и беспощадно сумел противопоставить духовной дряблости либералов 60-х годов мощный, гордый дух и общественный темперамент первых русских революционеров…
Другой эпитафией на смерть одного из славной когорты декабристов было письмо к жене Алексея Михайловича Жемчужникова. Неопубликованное и неизвестное, оно находится в личном архивном фонде поэта, хранящемся в Отделе рукописей Библиотеки имени В. И. Ленина. Искренность, проникновенность и любовь чувствуются в этом послании от 7 ноября 1863 года: «Я узнал о смерти Гавриила Степановича Батенькова. Мне очень грустно и как-то не верится, чтобы эта колоссальная сильная личность, так много думавшая и страдавшая, перестала жить. Еще так недавно в нем было так много жизни, настоящей жизни. Ужели не останется следов от его оригинального ума… Вспоминал ли он обо мне в последние дни своей жизни. Я был бы счастлив, если бы он обо мне вспомнил»[427].
Здесь мы не просто сталкиваемся с объективной оценкой деятельности и значения личности Батенькова автором «Козьмы Пруткова». Несколько скупых строк интимного письма говорят о близком знакомстве поэта с декабристом, о несомненном влиянии старика Батенькова на интеллектуальную и эмоциональную жизнь художника, о сострадании к декабристу и преклонении перед ним.
Наблюдая и прослеживая роль декабристов в литературе 50–70-х годов XIX века, мы обращаемся к письмам, сочинениям, статьям беллетристов, которые можно найти в собраниях их трудов. Но когда требуется проследить обратный процесс, то больше помогают личные и семейные архивы героев 1825 года. Среди бумаг, переписки, заметок и дневников возвратившихся после амнистии мятежников, как можно было уже убедиться, скрываются отзывы о музе Некрасова, о знакомстве с Толстым, сведения о трудах Достоевского. Старики в курсе не только общественной жизни, они внимательно прислушиваются к биению пульса российской культуры, к ее запросам, трудностям, движению.
«Как бесподобно написаны „Отцы и дети“ и как все благомыслящие люди должны быть благодарны Тургеневу! — восклицает в письме бывшему политическому узнику М. М. Нарышкину жена также былого узника Варвара Яковлевна Назимова. — …Умы волнуются, толкам разным нет числа, одним словом, чувствуешь приближение грозы»[428]. Это письмо находится в семейном архиве Коновницыных-Нарышкиных в Отделе рукописей Библиотеки имени В. И. Ленина.
Став катализаторами одной общественной грозы, бывшие декабристы оказались брошенными через 30 лет в другую грозную политическую пучину, и многие из них приветствовали свежие, новые силы, вышедшие на борьбу с крепостничеством, самодержавием, бюрократией и мраком невежества…