Пока в России
Пока в России
Очнувшись, генерал Лукин открыл глаза. В сумеречном свете синей лампочки прямо перед собой увидел черную доску. Школа? Почему школа? В классе — койки, ни одной свободной. Госпиталь? Медсанбат? Значит, вынесли?.. Жарко. В печи потрескивают сухие дрова. На соседней койке — раненый. Почему нет врача? Где медсестра? Еще стон. Вот кто-то закричал громко по-немецки, видимо от боли. Немцы? Откуда немцы?
Немилосердно жжет правый бок. Лукин пробует пошевелиться — нет сил. Боль пронизывает все тело, отдает в виски. Вот снова слышится немецкая речь. Лукин все понял — он в плену. Сжалось сердце, и на миг отступила физическая боль. Произошло самое страшное, что могло произойти в жизни военного человека, — плен. Лукин напрягся телом, застонал.
К нему подошел кто-то в белом халате:
— Вас мёхтен зи?
Не получив ответа, немец вышел из комнаты. Через некоторое время хлопнула дверь. Кто-то истерично, словно в испуге, выкрикнул:
— Ахтунг!
Вошли и быстро направились прямо к койке Лукина два немецких офицера — полковник и подполковник. За ними, отставая на полшага, торопились унтер-офицер и врач в белом халате.
Офицеры остановились. Полковник наклонился и некоторое время рассматривал Лукина в упор. Встретившись с ним взглядом, он приложил руку к козырьку.
— Мы представители генерального штаба, — на чистом русском языке произнес он.
Лукин внимательно посмотрел на говорившего.
— Нам сообщили, что вы командующий девятнадцатой армией, — сухо продолжал тот. — Чем вы можете это доказать?
Слова доносились до Лукина, как сквозь вату.
— Я не собираюсь никому ничего доказывать, — тихо проговорил он.
Унтер-офицер быстро достал из-под койки китель с генеральскими петлицами. Китель в крови, один рукав оторван. Унтер торопливо порылся в карманах, достал из нагрудного кармана удостоверение личности, а из внутреннего партбилет.
— Битте, герр оберст!
Приблизившись к огню, полковник пролистал удостоверение, затем засунул удостоверение в китель Лукина.
— Этот документ берегите. Он понадобится, когда вы поедете в Германию. А это… — Полковник раскрыл партбилет, мельком взглянул на Лукина и бросил партбилет в печь. — Это вам больше не понадобится.
Лукин с трудом повернул голову и скосил глаза. Красная книжечка казалась в огне еще краснее. Схваченная огнем, она коробилась, выгибалась, словно живая.
— Кстати, господин Лукин, — продолжал полковник, — нам известно, что вместе с вами были еще пять генералов. Каким маршрутом они пошли?
Лукин промолчал.
— Немецкое командование интересует состав группировки, которой вы командовали, какие дивизии вышли из окружения, есть ли резервы? Какие меры принимаются советским командованием по обороне Москвы?
— Я отвечу на вопросы, касающиеся меня лично. На остальные отвечать отказываюсь.
— Должен вас предупредить, — стараясь выдержать достойный тон, продолжал полковник, — от того, как вы будете отвечать на мои вопросы, зависят ваша судьба и условия вашего пребывания в плену.
Лукин молчал. Полковник внимательно посмотрел на него. Измученное лицо генерала было сурово, сухая и жесткая линия рта выражала упорство, серые глаза отливали холодным свинцовым блеском.
— Ну что ж, я уважаю вашу преданность долгу. Больше мы вас затруднять не будем. — Полковник выпрямился, взял под козырек. — Честь имею!
Офицеры ушли. В палате стало тихо, даже стоны раненых прекратились. Немцы поглядывали на русского генерала с любопытством. Вряд ли кто из них знал русский язык, о чем шла речь, они понять не могли, но достоинство, с каким вел себя генерал, как ему отдал честь представитель немецкого генерального штаба, было понятно каждому.
А боль в боку и особенно в правой ноге усилилась. Нестерпимо ноют пальцы.
Врач, проводив представителей генерального штаба, подошел к Лукину. Приготовив шприц для укола, он откинул одеяло, и только теперь генерал увидел забинтованную култышку: нет правой ноги, она ампутирована выше колена.
Плен… Нет ноги… Не работает правая рука. Левая нога в двух местах сломана… Войска из окружения не вывел… А Москва? Неужели немцы прорвались к Москве? Успели ли наши подвести войска на ее защиту? Сколько сил отдал, чтобы задержать фашистов! Доверили группировку… Где она? А сам? Изуродованный, бессильный в плену. Зачем жить?
Собрав все силы, Лукин левой рукой стал срывать бинты. Его подхватили санитары и унесли на операционный стол. Врач вновь перевязал рану, сделал укол, и Лукин уснул.
Сон не принес облегчения, а пробуждение вернуло боль. Нестерпимую боль во всем теле. Мучительно ныла ампутированная нога. Он метался в горячечном бреду.
— Товарищ генерал, потерпите, товарищ генерал… Я Володя, — будто издалека доносилось до Лукина. — Нас, несколько пленных, знающих немецкий язык, назначили санитарами в этот полевой лазарет. Потерпите.
Некоторое время Лукин удивленно смотрел на санитара и вдруг зашептал:
— Ты слышишь? Они хотят меня убить. Ты слышишь, о чем говорят фашисты? Я понимаю. Я все понимаю, они собираются меня убить.
Володя ушел и скоро возвратился с унтер-офицером в белом халате.
— Не дамся! Не дамся! Им не взять меня! — Лукин метался и силился левой рукой сорвать бинты. Удерживая руку генерала, Володя просил унтера разрешить вызвать доктора Шранка, старшего хирурга.
Унтер сам отправился на поиски и скоро привел доктора. Шранк терпеливо пытался убедить Лукина, что ему никто не угрожает, что вокруг лежат такие же раненые, они не могут не только встать, но даже пошевелиться…
Утром Лукина по настоянию Шранка перенесли в сторожку, где размещался унтер-офицер фельдшер. Не ожидал Михаил Федорович встретить такую заботу со стороны старшего хирурга. Тот довольно часто заходил в сторожку, интересовался состоянием генерала, разговаривал с ним с помощью того же санитара Володи.
— Когда вы, господин генерал, вернетесь на родину, — говорил Шранк, — ваши врачи-ортопеды будут удивляться и, возможно, возмущаться: какой сапожник вам делал операцию. Вы не обращайте внимания. Я постарался вам больше оставить кости. Теперь протезы носят не на упоре, поэтому кость не будет мешать, а рычаг управления ногой будет больше.
Лукин не был уверен, что доживет в немецком плену до того дня, когда понадобится протез. Он горько усмехнулся, пытливо глянул на хирурга. А Шранк, словно прочитав в глазах генерала эту мысль, оглянулся на дверь сторожки и на ломаном русском языке проговорил:
— Я не есть нацист. — Затем достал из кармана кителя фотокарточку и, держа ее перед глазами Лукина, пояснил: — Это моя жена и сыновья. До начала восточной кампании я работал главным врачом в хирургической больнице в Берлине. — Он бережно вложил в бумажник фотокарточку. — Я врач, а вы для меня только раненый, и я сделаю все, чтобы вы жили.
Повезло Лукину и на хозяина сторожки. Унтер-офицер оказался австрийцем. До войны работал старшим секретарем Венского городского суда. Он с трудом говорил по-русски. Оказалось, что в первую мировую войну был в русском плену.
— Вы, генерал, верьте Шранку, — говорил австриец. — Он сделает все, чтобы вас спасти. Я со своей стороны тоже все буду делать, чтобы облегчить ваше положение здесь, в полевом лазарете. В вашем плену я тоже оказался раненым, и мне русский врач спас жизнь. А потом за мной ухаживал другой русский доктор. Я забыл фамилии этих людей, но я благодарен русским за то, что я до сих пор жив и здоров.
В первых числах ноября полевой лазарет перемещался ближе к фронту. Всех раненых и с ними Лукина эвакуировали в Вязьму.
— Мне надо надеть китель, но на нем нет одного рукава. Вы не могли бы что-нибудь придумать, — обратился Лукин к унтер-офицеру.
— Я могу вам достать немецкий мундир.
— Нет, нет, я его не надену.
— Тогда пришьем рукав. Но он будет другого цвета.
— Это куда ни шло. Согласен.
Унтер-офицер пришил к генеральскому кителю рукав от немецкого мундира и помог Лукину надеть китель.
Вскоре были поданы санитарные машины. В одну из них, где уже лежали трое немецких офицеров, хотели уложить Лукина. Узнав, что с ними будет ехать русский генерал, гитлеровцы пришли в ярость:
— Руссише швайн!
— Век, руссише генерал!
Подошел Шранк, с трудом успокоил офицеров, но переубедить не смог.
— Придется вам ехать грузовой машиной, — сказал он Лукину. — Я понимаю, с вашими ранами по такой дороге… Но другого выхода нет. Это нацисты.
На станции Лукина уложили в пульмановский вагон вместе с немецкими солдатами. В Вязьме их вынесли, а генерала оставили в вагоне одного. Мороз крепчал. Лукин лежал беспомощный, беззащитный. Он уже впал в забытье, когда дверь пульмана с шумом открылась.
— Генерал?
— Я.
Влезли санитары, уложили Лукина на носилки и отнесли в санитарную машину. Лукину нестерпимо хотелось курить, и он вспомнил, что заботливый унтер-офицер в лазарете, прощаясь, набил его портсигар сигаретами. Как же он мог забыть! Лукин торопливо достал портсигар. Но держать его и доставать той же рукой содержимое еще не научился. Немец, наблюдавший за неловкими движениями генерала, взял портсигар, достал сигарету и протянул Лукину. Но портсигар возвращать не торопился. Он с любопытством рассматривал рисунок, что-то бормотал, пытаясь прочесть на тыльной стороне русские буквы. Наконец прицокнул губами и произнес:
— Шён цигареттентуи, эхтзильбер[32], — и, покачав головой, повторил: — Шён!
Лукин протянул руку за портсигаром, но немец отвел ее.
— Давай назад, это мой! — Немец не реагировал, а Лукин, решив, что тот не понимает, мучительно искал немецкие слова: — Гибен… Цюрюк, цюрюк!
— Бляйб штиль[33], — пренебрежительно отмахнулся немец и спрятал портсигар в карман.
— Негодяй, — проговорил Лукин. А немец продолжал с наглой усмешкой смотреть на генерала. Лукин понял, что дорогая памятная вещь, с которой не расставался с времен гражданской войны, исчезла навсегда.
Но на этом немцы не успокоились. Второй «санитар» решил тоже не остаться внакладе. Он то и дело поглядывал на единственную ногу Лукина, обмотанную каким-то тряпьем. Сапоги генерал держал в руке. Это обстоятельство, видимо, привлекло внимание гитлеровца.
— Шён штифель[34], — наконец не выдержал он.
Ничего не понимая, Лукин смотрел на немца. А тот, улыбаясь, забрал у генерала сапоги и спрятал их в свой ранец.
«Мародеры проклятые! Черт с ними, с сапогами. Все равно один сапог больше не нужен. Портсигар жалко», — с горечью подумал Лукин.
Снова Вязьма. Большой зал какого-то чудом уцелевшего здания заполнен ранеными немцами. И вдруг генерал увидел советскую девушку. Он подозвал ее.
— Советская?
— Советская.
— Как ты попала сюда? Как зовут?
— Соня Анвайер. Я врач, но советских врачей немцы используют как санитаров.
— Анвайер? — удивился Лукин. — Ты же еврейка, а евреев и комиссаров фашисты расстреливают.
Соня приложила палец к губам, испуганно огляделась и, наклонившись, прошептала:
— Для немцев я грузинка Сулико Джапаридзе. Я до войны жила в Тбилиси и неплохо знаю грузинский язык. Теперь мне это спасло жизнь. И немецкий знаю, поэтому сюда взяли. Противно, но хочется выжить.
— Правильно, девочка. Надо выжить, чтобы бороться.
— Я знаю, товарищ генерал. Мы с подругами ждем момента. Мы решили, если наши скоро не освободят Вязьму, убежим в лес. Мы бы и теперь убежали, но фронт близко, и в лесу поэтому много немецких частей.
— Правильно решили. Посмотри, кто это обходит раненых?
— Это главный врач.
— Попроси, Сонечка… Сулико, чтобы дал мне снотворное. Адские боли замучили.
Соня направилась к врачу, что-то сказала. Лукин услышал крик и немецкую брань. Соня выбежала из зала. Лишь обойдя всех немцев, врач подошел к Лукину.
— Таблетеншляфен, — с трудом выговорил Лукин.
Возможно, «знание» немецкого языка подействовало, но тот приказал выдать генералу таблетку снотворного, а на следующий день ему даже сделали перевязку.
Соня Анвайер рассказала генералу, как живут пленные советские врачи. Недалеко от немецкого госпиталя находилось недостроенное здание кирпичного завода — без дверей и окон. Оконные и дверные проемы опутаны колючей проволокой. Советских военнопленных и врачей, в том числе и женщин, загнали туда. Раненые кричали, просили пить, их мучила жажда. На все это немцы не обращали никакого внимания. Когда им надоедали крики и стоны, они бросали в проемы гранаты.
В Вяземском госпитале генерал пробыл недолго. На третий день Лукина на грузовой машине отправили в Смоленск. Прекрасное до войны шоссе Москва — Минск было разбито. Носилки, на которых лежал генерал, подбрасывало в пустом кузове. Лукину хотелось умереть, чтобы не чувствовать такой ужасной боли. Он кричал, стучал в окно шоферу, умолял ехать тише, но тот, не обращая внимания, все двести километров гнал машину.
В Смоленск приехали ночью. Ни в один немецкий госпиталь не хотели принимать советского генерала. Лишь под утро его привезли в госпиталь для раненых советских военнопленных на юго-восточной окраине города. Госпиталь размещался в здании бывшего медицинского техникума.
Генерал услышал русскую речь и облегченно вздохнул — он опять среди своих, пусть узников, таких же, как он, мучеников, но своих.
Когда Лукина понесли в палату, он попросил у санитаров воды: после жестокой дороги нестерпимо мучила жажда.
— У нас нет воды, товарищ генерал, — ответил санитар. — Водопровод в Смоленске не работает. Но мы сейчас растопим снега.
Всюду: в коридорах, на лестничных площадках — лежали вповалку наши раненые бойцы. Ни кроватей, ни нар. Отовсюду слышались стоны, крики о помощи.
В палате, куда внесли генерала, были кровати и даже что-то похожее на постели. Лукина уложили на кровать. Санитары принесли генералу талого снега. Он утолил жажду и огляделся. В палате лежало человек десять раненых командиров старшего и высшего командного состава. Вдруг один из них приподнялся в постели и тихо проговорил:
— Михаил Федорович…
Лукин всмотрелся в почерневшее, изможденное лицо и узнал генерала Прохорова.
— Иван Павлович? Вот где довелось встретиться. А я рвался через магистраль к Семлево. Надеялся с вашей двадцатой выходить из окружения.
— Нет двадцатой, — вздохнул Прохоров. — Некоторые части вырвались, но большинство…
— А Ершаков?
— Не знаю. Мы пытались прорваться южнее Вязьмы в направлении Быково. В районе Батищево с горсткой бойцов и командиров я попал в засаду. Мы заняли круговую оборону. Осколками мины меня ранило в обе ноги. Мы отстреливались до конца. Меня фашисты хотели взять живым и подступали все ближе. В обойме оставался последний патрон. Для себя. И я использовал его… Да не рассчитал, пуля прошла в сантиметре от сердца. Так сказал врач, — вздохнув, закончил Прохоров.
— А у меня и пистолета не оказалось, — проговорил Лукин. — Выходит, не суждено нам было погибнуть в бою вместе с товарищами.
— А бой еще не окончен, Михаил Федорович.
Лукин обернулся на голос и увидел в углу на койке полковника Волкова.
— И вам не удалось вырваться из Семлевского леса?
— Ничего, товарищ командующий, мы еще повоюем. Только бы выжить, а там посмотрим, чья возьмет.
Выжить в этом «госпитале» было не просто. От ран, холода и голода ежедневно умирало по 300–400 военнопленных.
В ноябре уже ударили морозы, но здание не отапливалось. Для раненых немцы не выделяли никаких продуктов, кроме маленького кусочка непропеченного хлеба пополам с мякиной. Правда, иногда комендант разрешал легкораненым под охраной ездить по ближайшим селам и деревням за продуктами. Колхозники сами голодали, но отдавали для раненых что могли, в основном немолотое зерно: мельницы не работали. Зерно распаривали и ели. От такой пищи многие, особенно раненные в живот, умирали.
В госпитале работали военнопленные врачи, сестры, санитары и местные врачи, не успевшие эвакуироваться из Смоленска. Голодные, измученные, они сутками не отходили от раненых, пытаясь хоть как-то облегчить им страдания. Но чем они могли помочь? Немцы не выделяли почти никаких медикаментов. Некоторые пленные врачи и сестры вспоминали, что в лесах вокруг Смоленска еще недавно были медсанбаты. Там при отступлении были припрятаны медикаменты. Под немецким конвоем они разыскивали эти места и привозили в госпиталь немного медикаментов. Но то была капля в море. У врачей не было хирургических инструментов и даже элементарного оборудования для операций. Тяжело было смотреть, как мучились врачи: на их глазах умирали соотечественники, а помочь им было нечем. Однажды генерала принесли на перевязку. На другом столе лежал полковник, раненный в ногу, у которого уже начиналась гангрена. Осмотрев раненого, врач сказал, что необходимо ампутировать ногу выше колена. Полковник ответил удивительно легко:
— Ну что ж, режьте.
— Но у нас нет обезболивающих средств, операцию придется делать без наркоза.
— Начинайте, — просто сказал полковник.
— Тогда помогайте мне, держите ногу.
Полковник взял голень в руки. Врач быстро разрезал мягкие ткани голени и начал пилить кость. Полковник только молил врача:
— Доктор, поскорее. Прошу… Ну, поскорее!
— Потерпи, голубчик, потерпи, — приговаривал врач.
Нога была ампутирована, полковник не потерял сознания, он крепко закусил губы, не кричал, а только сопел. Это был артиллерист Евгений Николаевич Мягков.
Лукин был потрясен его мужеством. Глядя на эту страшную картину, он думал: «С таким народом немцу нас не одолеть. Никогда, во веки веков!»
В конце ноября в госпиталь советских военнопленных прибыл представитель Международного Красного Креста, швед по национальности. Осмотрев руку Лукина, он сказал, что руку еще можно спасти. Для этого нужна нейрохирургическая операция по сшиванию нервов.
— Почему же ее не делают? — спросил Лукин.
— Немцам сейчас не до вас. У них очень много своих раненых, они не будут заниматься вами.
— Пусть не мной, — проговорил Лукин, — но в госпитале ежедневно умирают до четырехсот человек. Это же сознательное истребление. Разве вы, представители Красного Креста, не видите бесчеловечное отношение к раненым военнопленным?
— Что я могу сделать? — Представитель Красного Креста развел руками. — Ваше правительство не подписало Гаагской конвенции о защите прав военнопленных. С тех пор как на земле ведутся войны, всегда были пленные, — глубокомысленно излагал он. — Даже у самой победоносной армии всегда были и будут пленные. — И, усмехнувшись, добавил: — А вы полагали, что война будет без пленных с вашей стороны?
— Но отсутствие конвенции не дает права так обращаться с ранеными пленными, — говорил Лукин. — В разгар Смоленских боев в наших войсках был зачитан приказ советского командования о гуманном отношении к пленным.
— Это дело вашего командования. Но мы ничего не можем сделать, чтобы побудить правительство Германии изменить свою точку зрения.
«Точкой зрения» он называл расправы гитлеровцев над беззащитными военнопленными. «Впрочем, — думал генерал, — вряд ли и конвенция остановила бы фашистов в их безумной ненависти ко всему советскому».
Состояние здоровья Лукина по-прежнему оставалось тяжелым. Раны не заживали. 3 декабря положение стало почти безнадежным. Он лежал и ждал смерти. И жалел лишь, что в свое время не был убит на поле боя. В эти часы Лукин о многом передумал. Почему-то память выбирала из прожитого одно хорошее, и Лукин с удивлением открывал, как богата была его жизнь многими радостями. Быть может, в такой момент другой меркой измеряется пережитое?
К нему подошла медсестра и, наклонившись над ним, шепотом сказала:
— Товарищ генерал, сегодня ночью я ухожу, постараюсь перейти линию фронта. Как разыскать вашу семью? Она в Москве?
Генерал смотрел на нее печально:
— Как же ты пройдешь, милая? Ведь две линии фронта надо перейти.
— Я молодая — сил хватит. И потом, я храбрая.
— Да ну?.. — слабо улыбнулся Лукин.
— Во мне военная косточка, у меня дядя, как и вы, — генерал. Может быть, слыхали, генерал-майор Хмельницкий?
— Рафаил Павлович?
— Да.
— Слыхал — не то слово. Воевали вместе в Смоленске. Можешь гордиться своим дядей. Если ты в дядю, то пройдешь.
— Пройду. Письмо семье написать, конечно, не сможете. Да это и не следует делать. Попадусь с вашим письмом — конец. Я на словах все передам и расскажу, что вы живы. Говорите адрес.
— Отчаянная голова. Ну, хорошо, запоминай: Гончарная набережная, дом три, квартира девятнадцать. — Лукин слабо пожал руку девушки.
Но семья генерала была в эвакуации, и эта первая весточка из фашистской неволи дошла до нее много позже.
В палату, где лежал Лукин, однажды пришел немецкий врач, сопровождаемый двумя санитарами с носилками, и сказал, что его хочет видеть какой-то штатский. Санитары подняли генерала с койки и перенесли в контору. Там у стола сидел молодой человек.
— Вы не узнаете меня? — спросил он по-русски.
Генерал всматривался в этого человека. Лицо было знакомо. Он пытался вспомнить, где встречал его. И вспомнил.
— Вы Ивакин, оперуполномоченный особого отдела девятнадцатой армии.
— Да.
— Зачем я понадобился?
— Вы, господин Лукин, конечно, не знаете, какая на фронте обстановка. Она не в пользу Красной Армии Всюду побеждает новый порядок Гитлера. Речь сейчас идет о создании новой Европы.
— Что же, и вы помогаете Гитлеру устанавливать этот новый порядок в Европе?
— Да. Я прибыл сюда по указанию немецкого командования, чтобы переговорить с вами. Хотите ли и вы устанавливать новый порядок? Учтите, господин Лукин, вам придется плохо в плену, если вы не найдете общего языка с германским командованием. Вы должны работать для русского народа.
С трудом сдерживая ярость, Лукин заговорил:
— Я всю сознательную жизнь работаю для русского народа. Слышите, вы! Всю сознательную жизнь, как только начал что-то понимать, работаю для русского народа! А ты, негодяй, — генерал уже не в силах был сдерживаться, — ты, негодяй, стал предателем и изменником. Да как ты посмел мне, советскому генералу, твоему начальнику, предложить такое?! Вон отсюда, мерзавец!
Ивакин пытался еще что-то сказать, но генерал закричал:
— Унесите меня отсюда, я не желаю разговаривать с этой мразью!
Но немцы, добиваясь от генерала определенной цели, пока еще не ясной ему, не оставляли его в покое. На следующий день к нему пришли два немецких офицера. Один из них — майор, невысокого роста, с завитыми, кайзеровскими усиками, гладкими, расчесанными на пробор волосами, представился:
— Я майор Эрдман, заместитель начальника «Абвер-команды-303». А это… — Он посмотрел на своего напарника, но тот не назвал себя.
Прежде чем начать «деловой» разговор, майор Эрдман довольно долго распространялся о том, что еще до революции жил в России и даже учился в петербургской гимназии.
— Вы пришли, чтобы сообщить мне об этом? — не вытерпел Лукин.
Немец смутился:
— О нет, герр генерал! Просто вчера наш представитель был у вас, вы очень дурно обошлись с этим гражданином.
— Он изменник Родины, а не гражданин. Я не желаю с ним разговаривать!
— Скажите, а он что-нибудь предлагал вам?
Генерал начал понимать, что ничего хорошего от этого разговора не получится, да и о чем разговаривать с врагами! Он перестал отвечать на вопросы. Немцы переглянулись.
— Хорошо, — сказал один из них. — Мы ничего от вас не потребуем, не беспокойтесь. Но вы — генерал. Вы тяжело ранены на поле боя. Мы, немцы, умеем ценить воинскую доблесть. Мы хотели бы улучшить условия, в которых вы содержитесь, и перевести вас в другой госпиталь, в лучшие условия. Как вы относитесь к этому?
Лукин задумался. Со времени его пленения прошло более двух месяцев. Оперативные данные о 19-й армии гитлеровцев уже не могли интересовать. Следовательно, им нужно что-то другое. Но что? В эту минуту он почти пожалел о том, что не дослушал до конца предателя, приходившего накануне, и не выведал их планов.
— Так как вы относитесь к переводу в немецкий госпиталь? — настойчиво повторил немец.
Состояние здоровья Лукина оставалось чрезвычайно тяжелым. Нечего было и думать об излечении в госпитале, где он находился. Но не пойдет ли он на сделку с собственной совестью, если согласится на предложение немцев? Рассуждая так, он вспомнил в ту минуту о тяжело раненном Прохорове, которому также угрожала медленная и мучительная смерть.
— Я один не пойду, — наконец ответил он. — Если вы переведете вместе со мной генерала Прохорова, я могу принять ваше предложение. Это — мое обязательное условие.
— Вы, господин генерал, ставите нас в трудное положение, — проговорил Эрдман. — Мы не уполномочены решить такой вопрос.
— Тогда я остаюсь здесь.
Немцы переглянулись и молча вышли из палаты.
Утром следующего дня снова явился Эрдман.
— Немецкое командование дало согласие на перевод и генерала Прохорова.
Обоих генералов перевели в немецкий госпиталь и положили в одну палату. Для ухода за ними прикрепили старушку — жительницу Смоленска. Ухаживала за ними еще и санитарка Наташа Дровянникова, тоже местная жительница. Однажды Наташа принесла из дома по их просьбе отличного наваристого борща, а старушка дала к чаю меда. Когда генералы ели, в палату вошла швестер — немецкая медсестра. Она отняла еду и отхлестала по щекам старушку и Наташу Дровянникову. С тех пор ни та, ни другая в госпитале не появлялись.
Шли дни. Природное здоровье Лукина начинало брать верх. Ему стало немного лучше, гнойный и воспалительный процессы пошли на убыль. Но Лукин по-прежнему лежал без движения, правая рука висела безжизненной плетью. Прохоров поправлялся быстрее. Он уже вставал, ходил по палате и по возможности старался помочь Михаилу Федоровичу.
Генералы мучились неизвестностью. Их мир был огражден стенами палаты. А что там, под Москвой? Где вообще находится линия советско-германского фронта? Они догадывались, что фронт не так уж далеко откатился на восток от Смоленска. В этом их убеждал непрерывный приток раненых немецких солдат и офицеров. В те дни, когда раненых поступало особенно много, врачи и медсестры были особенно раздражительны, а прикрепленная к их палате мужеподобная швестер придиралась к генералам и что-то со злостью бормотала. Часто советские самолеты бомбили Смоленск. Вслушиваясь в грохот разрывов, видя в окно палаты багровые отблески пожаров, Лукин и Прохоров радовались. Они понимали, что дела у немцев не так уж блестящи.
Мучили генералов и думы о собственной судьбе. Ведь не из уважения к их боннской доблести фашисты создали им сносные условия в плену. Слова майора Эрдмана: «Мы от вас ничего не потребуем» — нельзя было принимать всерьез. Понятно, что немцы неспроста создали возможность советским генералам окрепнуть физически и хотя бы немного залечить раны, что-то они обязательно потребуют взамен. Но что?
Потому и не удивились, когда спустя неделю в их палате снова появился майор Эрдман. Он был весел и приветлив. Его усики игриво торчали кверху, обрамляя широкие ноздри. Он вынул разорванный бумажник и разложил на тумбочке перед генералами документы. Это были удостоверение личности, партийный билет, личные письма и фотографии генерала Качалова. Все в пятнах крови.
— Узнаете? — спросил майор, показывая Лукину фотокарточку.
— Узнаю. Генерал. Советский генерал.
— А кто он? — Эрдман раскрыл удостоверение личности.
— Качалов. Ну и что? Качаловых у нас много. Есть знаменитый артист Качалов.
— Не прикидывайтесь! — сгоняя с лица усмешку, сказал немец. — Это командующий двадцать восьмой армией. Зачем играть в прятки? Вы же наших командующих знаете, и мы знаем — ваших. Мы ведь и вас, генерал Лукин, хорошо знали и раньше. Хотите, расскажу вашу биографию?
— Зачем? Я сам ее знаю. Что вы от нас хотите?
— Так вот, этот хорошо вам знакомый генерал Качалов у вас объявлен изменником Родины, а мы нашли его убитым в танке.
Лукин долго смотрел на окровавленные документы генерала Качалова, и в нем закипала злость. Ни тогда, когда в штаб армии поступил приказ 270, в котором Качалов обвинялся в измене Родине, ни даже тогда, когда показали ему листовку-воззвание, якобы подписанную Качаловым, он не сомневался в его патриотизме. Не мог Качалов предать Родину, за которую проливал кровь.
— Почему вы так долго молчите? Вы не верите, что генерал Качалов погиб?
— Верим, — сквозь стиснутые зубы проговорил Лукин.
— Вот и хорошо.
— Что же хорошего в подлости?
— Не понимаю, — насторожился Эрдман.
— Вы все прекрасно понимаете. Разве не низко, не безнравственно состряпать воззвание, составить фальшивую подпись погибшего генерала и вместе с его портретом распространить среди войск противника? Хотя о какой нравственности может идти речь, когда за дело берутся фашисты!
— Ах, вы имеете в виду листовки?
— Именно. Вы болтаете об уважении воинской доблести, а сами не пощадили имени геройски погибшего генерала. Где же логика?
Эрдман пожал плечами:
— Акция с листовками не в компетенции нашего ведомства.
— Одно у вас ведомство — фашизм.
— Не будем вдаваться в дискуссию, — холодно проговорил Эрдман, собирая документы. — Я констатирую факт. У вас Качалов объявлен врагом народа. Его семья репрессирована. А, между прочим, у нас он считался бы героем, его наверняка наградили бы Железным крестом. Понимаете разницу?
Эрдман направился к двери, но у порога остановился, помахал бумажником:
— Советую серьезно подумать о вашей дальнейшей судьбе и о том, что вам предпринять дальше. — И, уже взявшись за ручку двери, как бы мимоходом сказал: — Седьмого декабря в войну вступил наш союзник — Япония.
В палате наступила гнетущая тишина. И у Лукина, и у Прохорова на душе было, как никогда, тяжело.
— Визит Эрдмана был не случайным, — проговорил наконец Лукин. — Начинается, Иван Павлович, то, что и следовало ожидать. Это только прелюдия, лишь одно из звеньев подготовки к чему-то важному, чего хотят от нас добиться гитлеровцы.
— Ничего у них не получится, — спокойно произнес Прохоров.
Лукин понял, что его друг сильно волнуется. Он уже знал: чем сильнее возбужден Прохоров, тем спокойнее его тон. Лукину нравилась эта черта характера.
— Меня, Михаил Федорович, волнует другое.
— Япония?
— Япония. Неужели он сказал правду и нам придется воевать на два фронта?
— А ведь на Тихоокеанском флоте служит мой сын — Виктор…
Майор Эрдман долго не навещал генералов. Заявился он уже в начале февраля. Пришел не один. С ним — высокий с бородкой, в штатском.
— Моя фамилия Цорн, — кивнул он коротко стриженной головой. — Стефан Цорн. В Новосибирске мои приятели звали меня Степаном.
Лукин взглянул на Прохорова, и они поняли друг друга. Еще один русский немец. Не много ли? Хотя сомнений не было, что этот Цорн из разведки.
— Мой отец до большевистской революции был в России крупным лесопромышленником, на всю Европу заготавливал шпалы, — пояснял Цорн на чистейшем русском языке. — Но у нас еще будет много времени ближе познакомиться. Собирайтесь, господа, завтра едем в Германию.
Это сообщение ошеломило Лукина. Конечно, он понимал, что гитлеровцы не будут долго держать его в своем госпитале в Смоленске. Рано или поздно приступят к очередному этапу обработки, причем, скорее всего, будут это делать в Германии.
3 февраля 1942 года генералов привезли на вокзал. Там к ним присоединили полковника Волкова, бывшего командира 91-й стрелковой дивизии.
Едва поздоровавшись, Лукин сразу задал Волкову вопрос:
— Что слышно о войне с Японией? Вы все же были среди своих, может быть, доходили какие-то вести?
— Седьмого декабря Япония напала на американскую военно-морскую базу где-то в Тихом океане. Подробностей не знаю, но Япония воюет с Америкой. В отношении нас вроде бы придерживается пока нейтралитета.
— Да, весь земной шар в огне. А что под Москвой?
— Отстояли белокаменную, — улыбнулся Волков. — И не только отстояли, но крепко ударили фашистов, В последние дни в госпиталь много раненых пленных поступило. Бои идут жестокие, мы наступаем. Вы представляете, Михаил Федорович, наступаем!
— Если б вы знали, как радостно слышать такие слова! Если б вы знали!.. — От волнения у Лукина дрожал голос. Он тряс полковнику руку, на глазах его выступили слезы. — Не напрасно, значит, мы дрались под Смоленском и Вязьмой. Не зря! Не зря! Я знал, я верил, что так будет. Ох и порадовали вы меня, Иван Иванович! Теперь ничего не страшно. Москву отстояли и бьем фашистов — это главное, а остальное выдюжим.
В купе, куда втиснули раненых генералов и полковника Волкова, уже были немцы. Они начали было протестовать. Но Стефан Цорн показал им свои документы, и они сразу притихли, потеснились.
В тесноте и духоте, но до Орши доехали без особых приключений. Дальше поезд не пустили. Цорн вышел из купе, чтобы узнать, в чем дело. Вернувшись, пояснил:
— Впереди взорван мост. Оказывается, Орша — район партизанских действий.
Раненых генералов внесли в вокзальное помещение. В это время на вокзал приехали только что окончившие военные училища немецкие офицеры. Все они направлялись к Москве. Помещение разбито, комнатки маленькие, а тут еще русские генералы и полковник… Узнав об этом, они потребовали выкинуть генералов на тридцатиградусный мороз. Гитлеровские молодчики были настроены очень воинственно. Кричали: «Нах Москау!» Восторги немного поутихли, когда они узнали, по какой причине остановилось движение поездов от станции Орша. Но на генералов молодые офицеры набросились еще яростнее:
— Век! Век, русиш генерал!
Стефан Цорн долго их уговаривал, а те продолжали бушевать. Не помогли и документы Цорна. Пришлось генералов переносить в товарный вагон.
Наконец, видимо, исправили путь. Без особых приключений прибыли в Брест. Здесь поезд стоял долго. Дело в том, что в Европе железнодорожная колея уже нашей, и в Бресте меняли колеса вагонов и паровоз. На этой пограничной станции все, едущие в Германию, проходили санитарную обработку, поэтому и генералам удалось помыться в бане.
Стефан Цорн раздобыл свежие газеты. Едва поезд тронулся, он углубился в чтение. Лицо его все больше хмурилось, и это замечал Лукин.
— Что пишут о боях под Москвой, господин Цорн? — спросил Лукин.
Цорн долго молчал, будто не слышал вопроса. Лукину было приятно досадить «русскому» немцу.
— Доблестные войска фюрера еще не в Москве? — снова спросил он.
— Красной Армии помогает «генерал мороз», — не отрываясь от газеты, пробормотал Цорн. — Немецкие солдаты оказались без теплого обмундирования.
— Да, осечка вышла, — сдерживая волнение, говорил Лукин.
Цорн мельком взглянул на Лукина и снова уткнулся в газету.
В вагонном окне замелькали фермы железнодорожного моста. Поезд, громыхая на стыках рельсов, пересек Буг. Река, как последняя ниточка, связывающая Лукина с Родиной, осталась позади. Что ждет Лукина на чужбине?.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.