Эпизоды одной давней войны.

Эпизоды одной давней войны.

Римляне - больше не нация, римляне - больше не народ; вывеска, этикетка, наклейка, средство престижа, способ полюбоваться собой, выпялиться, выпендриться - вот что такое вся эта древняя культура.

Рим - это баня, помыв в бане, сам способ помыва, разврат, способ предаваться ему окольными путями, девки, тряпки, лесбиянство, оружие. Палатин, но не Палатин вещественный, Палатин вековой, Палатин - смысл, а Палатин картонный, опять наклейка, опять флажок, пришиваемый кое-куда.

Им это важнее всего - обертки, вывески, формальности. Та же небрежность - римская, то же снобирование - римское, та же манера вести себя, та же челка на лбу, мерцающая инфантильность интеллектуальных ищеек, наконец пригревшихся в мировой истории, прилипал на теле у чужих традиций.

Все чужое до последней степени. Конечно, есть и свое - фундаментик некоторый свой, но он накрывается покупным, добываемым, доставаемым, копированием. Кто-то тявкает про свой собственный путь, непохожий, самобытный. Это у гота-то! Тявкал, потому, как его уже заткнули, ему уже всю рожу расцарапали за такую наглую смелость.

Все с чужого плеча. Тога, плащ, меч, сама рукоять меча, поясок, безделица, последняя безделица - рисунок на пояске, выдают принадлежность, состоятельность, стиль, философские воззрения, разумеется, западные, лояльность, вальяжность, либеральность, лексическую культуру обладающего ими лица. Они способствуют знакомству, сближают между собой людей и, наоборот, делают пропасть непреодолимее.

Римский меч отличается от готского так же сильно, как один кусок железа может отличаться от другого куска, приспособленного к тому, чтобы им убивать, то есть почти никак, а едва оперившийся юнец бежит покупать именно римский меч - таков стиль. От стиля некуда деться. Эпоха родила стиль с тем, чтоб он, в конце концов, сел ей на голову и погонял ее, как хотел.

Расфуфыренный, цветастый, с метровыми павлиньими перьями римлянин - не римлянин, а гот. А подлинный деловой современный римлянин очень смахивает на провинциала своей непритязательностью. Но готы гонятся теперь уже именно за непритязательностью и тем безукоризненным и тонким вкусом, который тем дан с рождения, потеют, бьются и все никак не могут познать эту премудрость.

Они теперь сами себе смешны в перьях, они только копируют, они только, как Ахиллес, гонятся за черепахой: не успеют пробежать всего расстояния, как черепаха проползет чуть-чуть, и они снова в дураках.

Им надо бы усвоить основы, усвоить культуру до той глубины, до того зерна, почки, где начинается ее самовоспроизведение, чтоб больше не повторяться, не гнаться безутешным Ахиллесом за черепахой, а самовоспроизводиться, но не так, как они это делали раньше, как дикие готы, а на принципиально ином культурном уровне.

Задача недостижимая. Если готские племена не решат ее, хотя бы приблизительно, им нечего делать на земле, им можно уходить с нее назад, в мир теней. До сих пор они самовоспроизводились как готы, а самовоспитывались как римляне.

Кому нужен народ, потерявший себя?! До чего дожить: переспать с римлянкой - великая честь, многие женщины мечтают спать с римлянином. Готский повеса сообщает своей девчонке, что спал с римлянкой и та... старается!

Нужно и самовоспроизводиться и самовоспитываться в едином ключе национального достоинства, но пока не видно. Они победят этот Запад силой своих мечей, силой оружия, но они никогда не победят его нравственно, если будут комплексовать перед ним.

А они именно комплексуют. Морду набили и заискивают. В кулачном бою морду набили и спрашивают: так ли, дескать, сделали - глядя в самые набитые глазки: может, дескать, культура не та, не с той культурой били, дескать. «Нам с вашей культурой надо было бить вам морду, а не с нашей» - от всего сердца причем.

А те, естественно, пятятся: издевается вонючая скотина.

Вечный Запад остался вечным и после варваров. Он поглотил, он сожрал их. Он, побежденный ими, сожрал их.

Кое-кто из мудрецов пророчествует следующее. Запада не будет, готов не будет, будет среднее из Запада и готов, полное смешение и единство. Но это политическая провокация. Вожди не могут ей следовать, потому, как вождям надо сохранить самость их племен, иначе они сами перестанут быть вождями. Самость племен покоится на честолюбии их вождей.

Готам есть чего бояться; будущего и истории, они ее насытили, она их мачеха, они не знают, что у нее на уме, она их задушит, задавит, отравит, убьет.

Римлянам бояться нечего, римляне вечны, были и будут, побежденные, они победят тем, что пожрут своих победителей и после них еще сто таких, как они, и без всяких вождей, а собой, только собой, наклейками, этикетками, пылью в глаза, супержизнью, мишурой, пустячком, которому с дикой страстью завидует любой гот.

У них барьер, у них комплекс, у них пунктик, даже самые боевые и энергичные из них прозападниваются насквозь. Хорошенькая смесь римлянина с готом, этакий римлянин готской крови, этакая политическая душка, которая убьет, убьет, убьет свою самость и соотечественников.

Им стыдно быть готами, им быть бы какого угодно племени, только бы не этого. Запад всегда обойдется без них и не посмотрит, что они есть, они без Запада - никогда. Они физически убили Запад, а теперь убивают себя об него башкой - морально.

Великий Теодорих, основатель готского государства, умер. Он еще кое-как урезонивал страстишки, налаживал иную, новую жизнь, обживал страну. Новая жизнь стала старой.

Теодорих знал, когда ему умереть, каждый вождь должен знать, когда ему умереть, талант вождя в своевременности его смерти новая жизнь стала старой, и вот страсти закипают снова, и энергия, которая шла на устройство новой жизни, освобождается и бьет политические баклуши. Хотя работы непочатый край, все больше праздношатающихся, все больше дармоедов, сутенеров, хулиганов.

Теодориха зарыли, хотели бальзамировать, но зарыли, потом тайно отрыли, плюнули на него, вменив ему в вину несовершенство нынешних дел, до которых он не дожил, потом казнили плюнувших, обвинив их в святотатстве, и воцарило политическое безмолвие, под властью дочери Теодориха Амалазунты при ее маленьком сыне Аталарихе.

Железной рукой мужчины расправилась эта баба с оппозициями, умертвила одних, других выгнала вон, поставила памятник своему отцу и велела всем поклоняться ему как богу. Действительно, языческие римские боги спросом не пользуются, христианство хотя и пришло, да искажено, целиком не принято: опасно принимать целиком христианство с Византии, без земного наместника бога нельзя, решено: наместник бога - Теодорих, его личность - выше личностей всех императоров, включая Юлия Цезаря, потому, что они всего лишь императоры, а он вождь народа и основатель нового государства.

Памятник сделали ракушечный, непрочный, но большой и видный отовсюду.

Для Амалазунты память об отце превратилась в способ управлять разнузданным народом. Можно вцепиться в глотку тому, кто недалеко от трона, попробуй дотянись до того, кто на базаре распускает всякие сплетни, попробуй урезонь, обрежь язык. И если советник у трона твердо знает, что его шкурка будет продырявлена, как только в том возникнет государственная необходимость или даже проявится, хоть сколько-нибудь государственный интерес, торговец рыбой свято верит в несокрушимость демократии и ненаказуемость излагаемых его беззубым ртом охальных идей.

Мертвый Теодорих своим непререкаемым авторитетом человека, при жизни которого все шло как нельзя лучше, дотянется до нижних ракушечной статуей, дешевой, но видной отовсюду. Мертвый, он еще послужит, теперь ему можно приписывать любые идеи, говорил он их при жизни или не говорил - поверят.

Те верхние, Амалазунта в том числе, знают одного Теодориха подлинного, и теперь, приспосабливаясь к новым историческим ситуациям, по сути, мало считаются с его заветами, нижние на базаре, на улице в толпе знают другого: Теодориха Амалазунты, бога-сына.

Амалазунта в своем культовом творчестве стала чем-то вроде Богоматери, девы Марии своему отцу. Дура, а сумела.

Она сильно изменилась: была амазонкой на коне, стала амазонкой на троне, была босой девчонкой, шлепавшей так, несмотря на запреты, по холодному полу дворца, стала царицей. Высокая, физически сильная, с белым лицом, никогда не знавшим и не узнавшим морщин и складок, гладким, с твердыми подкожными мышцами и малоразвитой мимикой; с белыми длинными волосами, висящими то сзади вдоль спины, то лежащими впереди, волнами, обтекая торчащие пружинистые груди; с энергичными, полными детородных сил, бедрами, длинными, широко шагающими под длинным платьем-колоколом и часто очень широко расставленными ногами, в золоте, в змеиных браслетах - так представляет она мировой общественности молодое готское государство.

Везде рты поразевали: вот это женщина, вот это да! Полная страсти, но не способная израсходовать ее всю нигде и ни в чем, всякий раз оставляя ее на донышке и всякий раз заставляя закипать вновь, она не находит утехи в постели и не нуждается в мужчинах. Аномалия - у нее в этом месте явно все атрофировано - тем лучше. Она не раскиснет в тоске и не предастся мечтам и вздохам в самое горячее время, когда нужно будет действовать. Государство - основной объект ее забот и силоприложений. Как когда-то училась скакать верхом и стрелять из лука, владеть мечом и пращой, плавать - теперь учится она ладить с сенаторами, обуздывать советников и не быть обманутой ими, держать на привязи многочисленную алчную родню, политическим тропам, искусству дипломатии.

Необходимость управлять не застала ее врасплох, но и сказать, что она подготовлена, тоже нельзя. Ее прямой, грубый, мужской ум просто не способен охватить всю пеструю мозаику политической жизни.

Внутренняя политика - какой-то кошмар. Она понимает, что каждый король предпочтет войну с врагами-соседями войне со своими подданными, каждый король будет заниматься внешней политикой, а внутреннюю, как самое темное, запутанное и неблагодарное дело, предоставит какому-нибудь из своих сатрапов, попреданней и побеспринципней.

Легко убить врагов, вот подданных попробуй убей. Ей по старой привычке легче подстрелить гуся, летящего в небе, чем узнать на государственном - совете, какой из ее подданных враг и что он, если так, замыслил.

Недоверчиво и зло смотрит она на своих помощников управителей, наместников, казначеев, собравшихся в зале для решения очередного вопроса, - так который из них? Всюду преданные, искренние лица - вранье!

Верить нельзя, лучше не верить и ошибаться, чем верить и ошибаться. В первом случае слетит чужая голова, во втором - собственная.

Вон тот парень, кажется, большой плут, и глазки бегают, бегают глазки. Только на минутку выходит она в боковую дверь, а у парня, едва совет заканчивается, уже засажен кол между ягодиц.

Если заговора не было, все ж таки необходимо внушить всем: был заговор, и она предупредила его своей проницательностью. Пусть трухнет тот, у кого действительно что-то болтается в голове на ее счет.

Единственное, что она по-настоящему ценит и любит, и не для чего-то и с прагматической целью, а без всякой цели, ради любви, это ее сын Аталарих.

Сегодня он играет деревянными солдатами чуть меньше его самого, бьет их наотмашь деревянным же мечом - война царского сынка, война, но игрушечная; завтра ему читают философские трактаты в тенистом саду - уже настоящие, послезавтра он учится плаванию и верховой езде и рвется брать от жизни все, что может от нее взять молодой человек его положения.

За деревянными солдатиками следуют живые, за невинными удовольствиями - опасные упражнения, он уже на Марсовом поле среди юношей своего возраста, среди сынков готской и римской знати.

Здесь среди мечей и копий - так называемая военная демократия, власть сильного, когда она сильному принадлежит, кто бы он ни был, раз уж допущен сюда.

Под руководством опытного, покрытого шрамами воина изучают они движения в бою и учатся владеть оружием.

Наказания отменены, потому что тот, кто будет бояться плетки, не сможет преодолеть страха перед мечом и копьем.

Они дерутся, разбившись на пары, с равным себе, довольно воинственно и достаточно долго, чтобы утомиться, потом бегут в Тибр, вода которого поглощает жар их тел и сама становится горячей.

В воде проходят мгновения, послушна молодая знать командам старого рубаки, и вот они снова на берегу, в жаре, в пыли рубят друг друга по облегченным щитам тупыми облегченными, но очень тяжелыми для их рук мечами. Можно три раза увернуться от удара, пока такой отрок поднимет, прицелится и опустит меч, но им и это дается с огромным трудом. Пот льет с них на песок, челки на лбах скатываются в мелкие косички и висят до самых глаз; воздух голубой, густой и плотный с утра, словно вода, к полудню выгорает, выкипает, выцветает весь и делается чистый и прозрачный, как стекло, и они в хрупком стекле угнетенного воздуха, ослепленные собственным потом, учатся наносить удары и отвечать на них. Кто-то падает, кому-то плохо, и его уводят за руки в тень - ее здесь совсем немного, у кого-то под носом кровь, струится по шее, по голой груди и, растекаясь в два ручья по ногам, каплет с колен, у кого-то перед глазами желтые шары.

Они должны быть сильными, как те римляне, которые когда-то покорили мир.

Дядька-командир солеными шуточками подхлестывает, подстегивает их боевой дух. Он умеет держаться, этот старый солдат. Как всякая сильная, развившая до окончательного результата самое себя личность, он всегда прав. Надеется только на интуицию, ведет себя с сынками запросто, с подкупающей грубоватой простотой, с полной доверительностью во взгляде и всем своем существе. Он запросто может хлопнуть любого из них по груди или по животу и взамен получит только немую благодарность за внимание. Каждый из сражающихся на поле чувствует на себе его властный учительский взгляд. Он знает, что им нужно, этим парням, кто бы ни были их отцы. Им нужна слава воинов, а хотят они быть такими, как он сам.

— Вот ты можешь спать на земле? - спрашивает он наугад одного.

— Нет, а я могу. Вечером посмотрел вокруг себя: травинка, кустик, палочка - палочку сюда, соорудил, лег. Утром проснулся - самый счастливый человек.

Они стоят кольцом вокруг него, опустив мечи.

— А ты, если я скажу тебе провести ночь на земле, ты скажешь: он надо мной издевается. Или, с кем поспорить, кто быстрее до того столба и обратно: я или кто-нибудь из вас? Я, потому что я тренированный. Солдат неприхотлив. Поесть надо, а нет; увидел, змея ползет,- в рот змею. Головку свернул, на один палец от жала зажал, свернул и - оп - в рот. Варить - не надо варить, зачем? Я ел змей, когда воевал в Африке. Солдат на войне - это солдат на войне, а не здесь. Не думайте, что воевать вам придется на Марсовом поле, на сытый желудок. Теперь такого нет, когда можно было крикнуть, кончай мечами махать, пошли обедать, пообедали - снова воюют. Теперь солдат в шеренге стоит, смотрит на врага и ест, в доспехах спит, чтоб ночью врасплох не застали. Вот тэ-эк. На войне произойдет естественный отбор, выживет сильный, слабый погибнет. Родине нужны сильные и здоровые люди, такие, как я!

Вот он такой, этот дядька, без ложной скромности, без ложного стыда, молодцевато прыгает по песочку, играя израненной, изрубленной, но крепкой мускулатурой, выпячивая вперед свою грудь, объясняет детям цивилизации законы естественного отбора на войне. В бесхитростных словах старого рубаки вся философия всех философов от Фалеса до Сенеки: философия жизни.

— Сытые и ухоженные, смазанные благовониями, вы не должны раскиснуть в теплых ваннах и мягких постелях. Пусть наши политики заботятся о мире, мы, солдаты, всегда должны быть готовыми, - из его горла рвется пропаганда крови, - готовыми, когда грянет гром.

Солдат, если он есть, не может не быть агитатором войны. Таких слов они не услышат ни на каких занятиях. Эти слова прямой и неприкрытой потребности времени. Пусть кто-то обманывает где-то, а здесь, на Марсовом поле, нет места вранью. Неизвестно еще, какую судьбу им готовит Византия, что задумали франки.

— А теперь от лени мы переходим к делу.

И с новыми силами в уставших руках берутся ребята за мечи и рубятся, а дядька прохаживается между ними, подбадривает, разжигая тщеславие, показывает, учит.

Не проходит и дня, чтоб мать не поинтересовалась военными успехами своего сына. Сейчас для нее важнее нет того, как он растет и развивается, превращается в мужчину. То одного, то другого своего родственника посылает она на Марсово поле последить за Аталарихом, не уступает ли он в чем-нибудь своим ровесникам.

— Нет,- отвечает посланный,- не уступает. Ваш сын лучший из лучших, королева.

Но это уже ложь. Она знает, где кончается правда, и начинаются комплименты, хотя попробуй не скажи ей его в положенный срок, в положенном месте, и она взовьется. Неумелому царедворцу не видеть ее расположения - сама воспитывает в подданных неискренность и подхалимство.

Значит, ее сын как все - мало утешительного в этом для нее, его матери. Раз как все, значит, его и бьют, как всех, значит, он и проигрывает, как все, значит, и боится, как все. Маловато для внука Теодориха. Вождь не может быть как все, но вождизм не передается по наследству. Вернее, она не смогла обеспечить его такой передачей: от отца-деда через дочь-мать к сыну-внуку - где-то на этом длинном пути наследства изменилась, разбавилась, распылилась кровь. Она сама готова следить за ним, за его упражнениями, да не позволяет сан.

Едва освобождается от занятий политикой, как тут же посылает за ним и зовет в свои покои. Юноша послушно приходит. Изысканно одетый, как знатнейший римлянин, мягко ступает королевский сын, будущий король, по плитам пола.

— Звала, мам?

Вежлив, насторожен, но глубокой почтительности нет, и еще чего нет, так это обаяния. От него к ней не исходит обаяния, он как-то не сложился и будто не собирается. В нем нет закругленности характера, того самого характера, который бы уж проявился и позволил ей чувствовать в нем не себя, другого человека. Как-то так: чтоб был человек, чтоб был парень, объект, не сложный психически - не требуется, но пылкий, темпераментный, откровенный с ней, да просто элементарно по-матерински нравящийся ей, приятный ей. И понятный ей, как женщине, как человеку, но только ей одной. Лукавый, но с лукавством, шитым белыми нитками, таким лукавством, за которое его всегда можно щелкнуть по носу; гордый, но с гордостью, не оскорбляющей окружения, с взглядом, направленным больше на себя самое, чем на других,- пока так; с каким-то закругленным законченным характером, в котором бы чувствовался человек, как он есть, создание ее, Амалазунты, и всей природы в ее, Амалазунты, лице.

Но этого же нет! А есть очень странный, хотя и такой юный человек, который на все смотрит, будто он все уже знает: никого не любит, никого не уважает, ни к чему не привязан и ничего не хочет. В нем развилась, материализовалась и овнешнилась самая темная, самая непритязательная и порочная часть ее души. Но почему из всего, что в ней было хорошего и даже дурного, природа для наследия выбрала именно это? То, что она глубоко в себе таила, забивала образованием и книжной премудростью, и то, что в ней, несмотря на самозапреты, постоянно прорывалось, в ее сыне стало основным содержанием.

Зловредная бабенка, склонная к истерикам, презирающая всякого, кто не равен ей, готовая унизить всякого, кто хоть сколько-нибудь ей противостоит, хоть сколько-нибудь наделен достоинством - вот кто она, если подчиняется этой части души, и сама справедливость (что чаще), если подчиняется другой. Но она женщина, она имеет право на двойственность, на дуализм, а он, мужчина,- такого права не имеет, и вот ему выпал жребий наследовать первую, природную, а не вторую, государственную, ее часть. Наследуй он вторую, он был бы вождем, достойным своего народа, а теперь...

— Ты звала меня, мам?

— Да, я звала тебя, сынок. Подойди ко мне, к своей матери.

Но она еще поборется за него, она не отдаст его так просто. Собственно, уверена: не отдаст - а это все так, мимолетные сомнения, приходящие в нелучшее из настроений. А что можно с ним сделать? Заставить лучше относиться к военным упражнениям, держаться в седле, лихо, на скаку свешивая тело то с одной стороны лошади, то с другой, бросая его ей под ноги, и снова распрямляясь, допустим, он научится этому, но как заменить душу, которую она упорно хочет видеть принципиально иной.

Как сделать его уважительным к ней, его матери, и вооруженным оголтелой жестокостью против врагов, как преломить в нем этот губительный ледок инфантильности, который побуждает его на все смотреть спустя рукава, ко всему относиться без элементарного внимания, рассеянно, высокомерно, не вникая в суть вещей, пользоваться вещами, пренебрегать законами вселенной и авторитетами великих, в то же время ничего в них не смыслить, пользоваться людьми и не уважать людей, и, главное, оставаться при всем том невежественным неумейкой, нахватавшимся самых верхов, философом, чья философская основа - высокомерие, вздорность, звук «фу!».

Раздраженно и зло выговаривает она ему за его недостатки. И прежде всего за узость души, души, в которую нельзя попасть, совсем не мужской, женской, крайне субъективной, крайне несправедливой, крайне склонной к самообманыванию, трусливой, не вникающей, но отмахивающейся от всего душонки. С ним она может общаться только тем самым уголком самой себя, который он наследовал, и только в этом крысином уголке, без окон, ему во всей ней место, и поэтому она несправедлива и субъективна к нему сама.

— А какого сына тебе нужно? - не выдерживает Аталарих. Это звучит как «какого черта тебе нужно?» или «какого рожна тебе нужно?».

— Тебя же, тебя, только другого.

— Ерунда! Тебе не меня другого нужно, тебе нужно кого угодно, только не меня. С улицы, из борделя, погонщика мулов хотела ты видеть на этом троне! Я же вижу, я же чувствую, как ты ко мне относишься.

Вот как взвился. Стоило его чуть поправить, попытаться дать ему понять, что он - не лучший вариант человека, вместо того, чтоб согласиться, он пускает пену и психует.

— Если я - не лучший вариант человека, то ты - не лучший вариант матери, черт возьми!

Его мать ведьма, тиранша. Она мучит его своими придирками и опекой. Она хочет ему сказать, что ради такого, как он, не стоило затевать всю эту государственную кашу. Она, дескать, только ради него правит страной и мается, только ради него поддерживает порядок в разваливающемся, осыпающемся государстве, ради того, чтоб он, когда вырастет, мог получить страну более-менее в целости и повести ее к цветению. Она же приносит себя в жертву истории, ради форсирования промежутка шатания и развала – лицемерка.

Там, где она - лидер, она еще человек, там, где - мать, никто. И если он в чем-то виноват, так только за нее, что она такая, какая есть.

Удрученный покидает Аталарих покои. Проходит мимо стражи, но солдат не оказывает ему знаков внимания.

Аталариху в другое время было бы все равно, но теперь нет. Он вызывает караульного офицера и высказывает ему свое недовольство; вздорно, по-мальчишески, даже в глаза не смотрит.

Офицер презирает щенка и слушает, лишь бы отделаться: «Ладно, мол, понял, а ты дуй давай, важная птица». Здесь не Марсово поле, где всех равняет меч, искусство им владеть, а царский дворец, а Аталарих как-никак царь, официальный малолетний царь государства готов.

Отношения матери и сына никуда не годятся. Были бы мать и сын, а то король и королева.

Свою глубоко личную, генетическую неприязнь и несовместимость они переносят на политику.

Пять лет тому назад она выпорола его, заперев у себя в спальне. В этой самой спальне, откуда он только что вышел, никто не видел, присутствовали два человека: наказуемый и наказывающий, порола за плохие познания в области философии. Порка велась розгами, розгами по заднему месту, короля наказывали банальным способом и не менее жестоко, чем любого из малолетних подданных этого самого короля.

Хрясь по ягодицам, вжик по заднему месту, еще раз - вжик! Ах, хорошо!

— Мама-а-а!

Вжик еще разик, вжик, вжик, вжик - еще три разика.

— Будешь Цацерона читать?

— Буду, мама.

— «О дружбе» - вжик, - «О старости» - вжик, - «Об обязанностях».

— Буду, мама, буду.

— Хорошо. Выучишь - расскажешь.

Никто не видел, но все узнали. Потный, красный, растрепанный, выскочил он из дверей, вырвался и выскочил, в слезах, штаны спущены. Так и влетел на какое-то представительство без штанов.

Что? Король наказан, короля били, кто посмел?

— Мама бьет меня, я не выучил Цицерона, и она бьет меня!

— Тьфу, что за черт, какого такого Цицерона, знать не знаю я никаких таких цицеронов - тьфу!

— А был такой философ-доходяга, поговорить сильно любил,- встревает в разговор один из готских воротил.

— Мы их со всеми их цицеронами разбили,- вторит ему другой.

Их возмущение беспредельно: король, их король наказан. Густой, грозной, возмущенной, гаркающей толпой идут они в спальню к Амалазунте. Ее правлению пора давать отбой. Она со света сживет мальчишку, чтоб завладеть престолом и править; девка, баба! Мальчик для нее повод повелевать, она уже не при нем, она уже сама по себе, давно не считается ни с кем, даже с мальчиком.

Мальчик уже причесанный и в штанишках, такой вынутый из лужи мокрый воробушек, упирается, идти не хочет против матери, хочет остаться тут, но они ведут его с собой, беленькое, махонькое, свое, трепещущее знамя. Они выскажут ей все, вот сейчас - дверь откроется.

— Стой, куда? - на пороге солдат. Солдат не пускает, его пытаются оттеснить, но он выхватывает меч и бьется, его убивают, но поднимается шум, свара. Кого-то из готов ранят, и он ревет, как медведь на цепи.

У следующих дверей уже с десяток солдат с офицером. Сюда сбегается весь караул дворца, мечи обнажены.

— Заговор!

— Какой там заговор, пришли поговорить.

— Пришли поговорить, а солдат убит.

— Да что солдат, когда тут такое: наследника порют!

Офицер скрывается в дверях и долго выясняет.

— Ладно, пусть они заходят. Нет, я сама выйду к ним, обеспечьте безопасность.

— Пять шагов назад, оружие сдать.

Они нехотя пятятся, но мечи сдать отказываются:

— Ничего не сделаем, клянемся Теодорихом, поговорить пришли.

Амалазумта вышла. Платье-колокол с пояском, разрез по бедру, широкие недлинные рукава, золото, браслеты-змеи. Хороша, но кого охмурять? Этих малограмотных старперов, которые ломают из себя великих политиков, в то время как во всю свою жизнь только и умели, что с варварским воплем бросаться на врага, лучше их вооруженного, лучше их обученного, и каким-то чудом, не без помощи фанатизма, его побеждать - все искусство.

Та политика ковалась в бою, единственный ум - храбрость, единственное достоинство - преданность. Они выделились при Теодорихе, в эпоху, которая больше всего на свете нуждалась в острых клинках, а когда клинки уже давно вложены в ножны и на глазах у всех торжествует дело мира, они остаются у кормила, погромыхивая былыми авторитетами.

— Ну, я вас слушаю.

Вперед выходит старший, самый авторитетный. Речь не красна, но каждое слово звучит обдуманно.

— Я говорю, как могу, с болью в сердце, государыня.

— Мне не надо вашей боли, сердце - глупо, - не удерживается она от замечания. - Я лучше вас знаю, что надо мальчику, я лучше вас чувствую его сердце, я - мать ему.

Конечно, конечно, никто не отрицает, но наряду с тем, что она мать, они, государственные мужи, пришли просить у нее свою долю - право на опеку. Мальчик давно нуждается в мужском воспитании. Пусть она прививает ему свои идеи, а они будут прививать ему свои. Пусть, в конце концов, он сам выберет. И почему так необходимо заставлять его изучать Цицерона? Сам великий Теодорих никогда не упоминал этого имени и завоевал императорскую власть без всяких наук. Это ли не аргумент в их пользу!

Хорошо, она подумает.

— Я подумаю, - говорит она, - и вам будет сообщено о моем решении.

У них хватает твердости возражать. Никаких уступок, сегодня они уступят, завтра их, или кое-кого из них - на кол.

— Нет, государыня. Мы пришли к тебе с готовым решением, изволь нам дать сейчас свое.

Свара, оказывается, только начинается. Они торгуются по пяти пунктам. Мальчик воспитывается в Риме, а не в Равенне, учится военному искусству, пока в необременительных для него количествах. Больше спорта, бега, игр. Необходима смена окружения. Убрать тех трех мудрецов, которые к нему приставлены. Не в жрецы же его готовят, а в государственные мужи. Или, может, они ошибаются - в жрецы?

А все-таки нет. Ну, тогда самой логикой вещей, которую они не учили, но в которой, увы, понимают больше, чем иные ученые, потому что постигли ее собственным опытом и дырявой шкурой, а не в классе за книжечкой, мальчик нуждается в обществе равных ему, обществе сверстников. А философией, раз ей так хочется, заниматься он будет, будет. Весь комплекс намеченных ею программ - пусть сама следит, посещения школы - все остается. Ликвидируются лишь мудрецы, вменяется новое окружение, спорт и военка. И их ненавязчивый контроль. Ну как?

Не очень твердые, не очень последовательные в своих решениях, вечно враждующие между собой, тут они поразительно едины. Похвальная заинтересованность в судьбе ее сына.

Приходится уступать. Широко шагает она по комнате, платье трещит и чуть не разрывается по вырезу дальше вдоль всего бедра до самой крутизны, смотрит им в глаза, привычно, как на совете: нехотя, зло, не скрывая неприязни к ним, намекая на явное насилие, соглашается.

Вот тогда-то и теряет она Аталариха, тогда-то и выпускает его из своих рук. Чего теперь-то хотеть. Мальчику с девяти лет при каждом удобном случае внушалось неуважение к ней и чувство его врожденного совершенства.

Второй раз политика вмешивается в их отношения теперь, когда он, почувствовав свою самость после такого неудачного для обоих разговора, решает окончательно порвать с ней. Теперь не он хочет быть ее сыном, а она - его матерью.

Ты хочешь быть моей матерью? - пожалуйста. Но только не встревай, не поучай, не воспитывай и не зуди. А то зудишь и зудишь, зудишь и зудишь. Кому приятно? Не нравлюсь - не надо! У меня к тебе не будет претензий, если у тебя ко мне их не будет. Я согласен еще любить тебя как мать, но не как человека - от этого уволь. Управляй своим государством, я же не претендую. Государством, но не мной.

Он рассуждает так весь вечер, выстраивая все новые комбинации слов, а утром с аляповатой прямотой заявляет государственным мужьям о своем намерении «посещать в дальнейшем дворец по своему усмотрению» (лишь изредка, когда захочет, придет, а не принять не могут: вход везде), о полном освобождении от всех ограничений, об усилении личной охраны и так далее.

— Тебя обидели?

— Нет.

Не хватает им рассказывать вчерашний разговор с матерью.

— Нет, меня не обидели, просто я так решил.

Они не спорят. Решения разумны и как нельзя им на руку. Юный государь выходит из-под назойливой опеки своей мамочки, есть чему радоваться, есть от чего потирать руки. Хорошо, конечно, они все будут удовлетворены. Только бы им было желательно знать, почему такая неожиданная спешка и прыть, ведь должен где-то скрываться повод к подобной прыти.

Этот повод лишнее оружие против нее в их руках, но Аталарих больше не сетует:

— Решили? - Решили. - Вот и до свидания.

Он оставляет их в недоумении, сыновней порядочности хватает не выступать против матери на этот раз.

Свобода нужна ему больше власти, и если когда-нибудь он думал о власти, которой до сих пор не имел, так лишь в той связи, чтобы получить для себя свободу.

Если мать даст ему свободу, он оставит ей ее ненаглядную, ненасытную, горячо любимую власть.

И сделка, кажется, состоялась.

Готские же вожди в двойственном положении.

Куда гнет мальчик? Как повернуть его в нужную им сторону, как подчинить его себе, как сделать его нужным орудием?

Он же не идет ни на какие откровения и от разговоров только увертывается. Зная свою неосторожность и неискушенность, имея представление об их прожженности и как важно любое из вылетевших из него, даже случайно, слов, он пытается отделаться молчанием.

Но и молчание сохранить не так-то просто. «До свидания, говоришь, нет, постой». Тут же прижимают его к стене, сватают на царство.

Он смущенно переминается, говорит с откровением про свои зеленые годы, а царство от него не уйдет.

— Уверен! - Не уйдет? - они поражены. - Ну, ну.

Этот этап выигран, пусть подрастет, они подождут, еще можно подождать. Он не с матерью - вот главное. У нее не хватило широты и понимания удержать его подле себя, им мало дела до ее ошибок. В конце концов, они его уломают согласиться принять власть, женщина не должна ими править.

Хватит, натерпелись, наелись досыта. Они сыты по горло этой женщиной, благо - дочь великого отца, и всей ее ученостью. Довольно западиться, позападились - сколько можно, довольно книжников у власти, пора своего, каким был Теодорих, гота по крови и по уму.

Они в таком возбуждении, в таком алчном экстазе, что не могут сдерживаться, едва за мальчиком закрывается дверь, маски вон с лица, гвалт, неразбериха. Все вопят, даже самые солидные пренебрегают своей солидностью и вместо аргументации, деловых соображений вопят вместе со всеми.

«Долой бабу!»,- слышны визгливые крики. Кто боялся, переступил через страх. Легче один раз спокойно сложить голову, чем сто раз «испугиваться» ее сложить. В просторном зале тесно, возбужденные тела занимают в три раза больше места, чем занимали в спокойном состоянии, когда тут был мальчик. Еще немного - и начнется драка, целое побоище.

У Амалазунты среди них достаточно и тайных и явных сторонников.

— Тот, кто много орал сегодня, поплатится завтра,- не без вызова угрожает один из них.

— Мы свободные люди, и все, что мы сказали здесь, мы сказали с единственной целью принести пользу нашему государству.

— Посмотрю, как ты запоешь, когда тебя бросят в яму. Как на тебя на ...

Договорить не дали, за волосы и об стену, за волосы и об стену переносицей, губами, зубами - об стену. Свалили тюком тут же.

— Политическая проститутка! - прозвучала эпитафия.

Драки еще не возникло, но ругань продолжается.

— Если мы, готские старейшины, считаем, что страной не может править женщина, значит, женщина не может править страной.

— Она разваливает нашу племенную систему, она заставляет нас лизать у покоренного нами Рима мошонку!

— Это единственный способ заставить поумнеть такого осла, как ты!

Но робкий крик тонет в гуле всеобщего одобрения. Клич «Долой бабу!» становится общим. В неистовстве, сумятице, толчее Амалазунта теряет здесь своих последних сторонников. Одни мелко трусили, другие махнули на нее рукой, третьи скорчились на каменном полу.

Заговор разгорается всерьез. Это уже не заговор. Здесь нет тайности, подслушиваний, выслеживаний, яда, наемных убийц, хитросплетений, это - шквал, натиск, путч, когда энергия мыслей немедленно перерастает в энергию действий самих мыслящих, и вчерашние наиболее активные говоруны сегодня становятся такими же активными головорезами, когда теория крови становится практикой правил.

И вот они идут, идут по подземному переходу во дворец, в ее покои, гремя мечами; разумеется, ни один волосок не упадет с ее головы, они перебьют охрану, только лишь, и предложат ей сложить с себя полномочия, которые, надо полагать, давно тяготят ее.

Они пришли ей помочь - всего-навсего. Все будет сказано очень вежливо. Она устала и не справляется - можно добавить «не справляется». Они, старейшины, берут на себя опеку над потомком, пока потомок делается, в переносном смысле.

Охраны подозрительно мало. Какие-то полусонные мухи, их даже противно убивать, последнему приказывают говорить.

— Госпожи нет, госпожа уехала.

— Куда?

Он не знает, куда уехала его госпожа. Растерянность, смятение, почти паника. Не получилось, надо спасаться.

Старейшины всегда найдут себе оправдание, до них не дотянутся ничьи руки, а как быть остальным?

Общая тактика: никто ничего не знает - почудилось, поиграли в войну и разошлись. Примкнувшим вдвойне тошно: упустили случай выслужиться, а случай - раз в десять лет.

Связаны круговой порукой: знай, помалкивай. Только брякни - тут же отправят погреть темечко на солнышке и никто не заступится.

Амалазунта в надежном месте, видимо, в Риме. Армия, сенаторы, сторонники, Теодат - родственная скотинка, бдительно охраняют ее женские прелести.

Оттуда повырывает сердчишки. Предатели найдутся. Каждый - потенциальный предатель. Предаст - не предаст, но семя есть. Участник - потенциальный предатель. Старейшины обещают поддержку: только в сообществе, только в единстве сила - говорят.

А на практике? Не пора ли покаяться? Не согрешишь - не покаешься, не покаешься - не спасешься, значит, не согрешишь - не спасешься, выходит так. Покаяться и заложить, только первому успеть.

Заложишь - узнают, узнают - оторвут все, что можно оторвать, начнут с самого малого.

Ждать доброго дядю. На корабль и в Африку. Наемником к лангобардам. Могу командовать взводом, ротой. Нужны они там, как же!

У них своя система, и если она где-то дала течь, трещину, нужно затыкать ее собой, своими. Добывать жертвенный огонь, сталкиваясь лбами.

Сошки зря переволновались. Амалазунта ничего не знает про заговор. Вернее, делает все к тому, чтобы все думали так.

Какой заговор, вы спятили? Мои преданные подданные не способны.

Новые и новые нашептывальщики, шпионы, стукачи, провокаторы, вся банда тайной полиции является к ней и тихими льстивыми голосками докладывает подробности.

Что за чушь! Ребята пошутили, порезвились, с кем не бывает.

Внимательно выслушивает нюансы, детали, гонит соглядатаев прочь, вон.

Ложь, не верю. Вам все известно, как же, как же, мы все у вас под колпаком, и я сама в том числе. Много знаете, даже слишком.

Хлюсты обижены: их старания не оценены по заслугам. Идут, бдят дальше.

Она по-прежнему не верит ни в какие заговоры, девочка от политики в коротенькой юбке с голыми коленками.

Надо дать кругам разойтись. Камней набросали, надо дать кругам разойтись.

Беда: слишком далеко и шумно расходятся эти круги, к самым берегам гонят волну и захлестывают берега. Как бы старейшины сами не уловили подозрительность ее молчания и отсутствия решительных действий с ее стороны. Как бы сами не попробовали силы произведенного ими переполоха во дворце, надо дать им возможность для оправданий.

Пусть сами придут для доклада - это ее пожелание должно к ним просочиться через пятые-седьмые руки: она, дескать, никому не собирается верить, кроме них, так как у страха глаза велики, а брехливых собак государство расплодило слишком много, поэтому она не станет возражать, если кто-то из них придет и чистосердечно расскажет, какая вечерком получилась игра в кошки-мышки, в прятки, в чехарду, в палочки-выручалочки, в каравай, где каравай - она; их дело выкручиваться убедительней, а ее - слушать и верить понаивней.

Едут, самый главный просит аудиенции, почему не всем скопом? Боятся засады, мести, ловушки. Хотят сохранить костяк. Их действия шиты белыми нитками, топорная работа. Лесорубы шьют одежду.

Тридцать минут он дает показания по событиям того дня и вечера.

Мысленно сравнивает она его слова со словами шпиков, поражается необозримым способностям человеческой речи.

Агнцы, агнцы вы мои. Я так и знала, я так и думала.

Его позиция - горячесть их темпераментов, мысль о благе государства готов, преданность идеям Теодориха, их учителя и вождя, все еще живого для них, перед которым они склоняют колени, ах, если бы он был жив; преданность никто никогда не наказывает, как утверждает великий византийский писатель Прокопий Кесарийский, даже когда она делает ошибки, если эта преданность - не глупость.

Они шли сказать ей все это, а стража просто не разобралась, пришлось защищаться от оголтелых солдат, они славные ребята, но новые будут еще славнее.

Она готова броситься к нему и целовать его, но сдерживает свои порывы. Хорошо, хорошо, так она и знала.

В награду за его преданность она хочет послать его на север, к границам Италии, в войска. На границе не очень спокойно, нужен волевой энергичный человек. Кому, как не ему, ехать.

Если он согласен, можно приступить к делу. Согласен, тогда извольте: место, дислокация подчиненных частей, командиры, маршрут пути один из возможных трех - предлагается выбрать, приблизительное время явки, если есть бог, как утверждают христиане, пусть он вас благословит. Там он окажется полезен Родине, два-три комплимента, советы беречь себя: злопыхателей, завистников много, будет очень жаль, если с ним что-то случится: совет выбрать себе охрану понадежней, никуда не отлучаться, соблюдать осторожность при всех передвижениях, она со своей стороны готова оберегать его драгоценную жизнь. Аудиенция закончена.

Не к чему сражаться с сошками, когда есть костяк. Сошек сколько ни репрессируй, всегда они будут вырастать, как поганки после всякого дождя, во всякую сколько-нибудь сырую или даже влажную погоду. Она приняла правильное решение, правильное бескровное решение, на время обеспечивающее надежность ее власти не только тут, в Риме, но и там, в Равенне.

По одному вызывает она остальных двух. Природа дала ей мужскую прямоту и женский извилистый ум. По лицам видит: сговаривались, столковывались. Конечно, ничего другого она и не предполагала себе, просто еще раз интересно проследить работу дровосеков на выставке прикладного искусства.

Каждому говорит комплименты, спрашивает его желание, несколько патетических фраз о Родине, ее границах, называет объект, имена командиров, маршрут, предупреждает об опасности.

Они кряхтят, но соглашаются, на отказ есть ликторы, которым отрубить правую руку легче, чем вытащить из носу козявку. Но дело не в них и не в законе. Теперь они располагают реальной армией, если назначение не мнимо, но неужели девчонка настолько глупа? Нужно попытаться понять ее мыслишки. Их на периферию, оппозиция обезглавлена, кое-кого из заводил уберет совсем, нарушит связи остальных, навтыкает своих и усядется в Равенне. И ничего больше? Абсолютно ничего. И никакого удара в спину? Она сама предупредила об охране, заботилась, как мать. Ну ладно. Тем хуже для нее.

На коротком совещании трех решено поддерживать сношения с Равенной, оставшимися там, и вдоль границы друг с другом через доверенных лиц, установлены пароли - золотые монеты особой чеканки и с распилом напротив высочайшего лба - на первое время, их изготовлено три, только три, на последующее время будут отлиты специальные жетоны - над связью стоит подумать особо. Доверенные лица не должны быть в военной форме, лучше всего подойдут торговцы на мулах, на ослах с сумами, в сумах на дне пергаменты с посланиями, особо секретную информацию передавать только устно в зашифрованном виде, например: «Урожай будет плохим» или «точильщик точит хорошо» и т. д.

Тактическая задача номер один - завладеть армией, теперь успехом будут править не кучки хитрых хилых лиц, а мускулистые толпы солдат» Прием, опробованный прошлыми временами, старый добрый военный прием солдатской пирамиды. Они начнут переговоры с франками, в случае чего обнажат границы.

Формула, прошедшая века: авторитет - сила - власть. Солдаты должны любить их, должны орать и бить мечами о щиты в экстазе. Франкам можно посулить северную территорию, раз им она так нужна, пусть забирают, лучше они, чем Византия, лучше франки под боком, чем про-римская, про-византийская красавица (Амалазунта) в сердце. Девку выкуривать любой ценой, как хомяка из норы, как крысу из щели; объединиться, устроить травлю, несколько провокаций - будто по ее приказу конфисковано имущество пяти-шести знатных римских семей,- поднимется сенат; настроить против папу, подумать, как лучше можно через Аталариха, - подло, грязно,- следуют возражения - не трогать королевича, тогда думать еще, через веру, через секты христиан, оголтелых еврейских фанатиков - иметь в виду; несколько злодейств - поджог языческого храма, например, какое-нибудь чудо, предсказатель, мистификатор, кудесник, плут на площади, а?!

Не выдержит, высунет мордочку, высунет лапки, вылезет, мокренькая, сама. У них горят головы, горят глаза, от вариантов душа трепещет, тянет ниточки, отрывается, обрывается в неземной, в космический, в авантюрный полет. Они чувствуют себя в другом измерении, в измерении задуманного, желаемого, словно в измерении свершенного. Недооценивать эту женщину нельзя, переоценивать тоже вредно. Первый вариант, равнодушное представление ей полномочий, уступки без борьбы привели, скатили как по маслу к нынешнему положению дел, второй - отнимал веру в реванш. Найдена золотая середина, та эмоциональная, та духовная основа, единственная, обеспечивающая успех. Они запрограммировали себя, остается совсем мало - выполнить программу, история выдаст результат,

Они берут слуг, лошадей, сторонников из тех, кто посильней запачкался, денег, кое-какую утварь: посуду, меха, оружие - и едут. В пути обсуждают еще раз подробности, детали на первое время. Все ясно, пока три головы, но стоит каждому остаться наедине, как могут закрасться сомнения и неуверенность.

Особенность: каждый верит в другого больше, чем в себя, и готов поддерживать, но сам быть поддержанным не готов. Среди них нет ярко выраженного лидера - вот серьезное препятствие, которое нелегко будет преодолеть и которого они пока не понимают. Равенство интеллектов хорошо на совещаниях, но не в действиях, как и равенство авторитетов, как и равенство вообще. Пусть лучше один останется прежним, а двое других хоть на полголовы да пониже, чем три лоб в лоб дылды.

Почти до самой границы следуют они единым кортежем, чувствуя плечо друг друга, нарушая предписанный им кратчайший маршрут, у границы прощаются, хлопают друг друга латной десницей по груди, расстаются и едут каждый своей дорогой и в свою сторону.