Глава II. ДЕТСКИЕ ГОДЫ. НАЧАЛО ВОЕННОЙ СЛУЖБЫ
Глава II.
ДЕТСКИЕ ГОДЫ. НАЧАЛО ВОЕННОЙ СЛУЖБЫ
Чист, как золото, тверд, как сталь.
Девиз пажей
В начале мая 1893 года член Совета министра внутренних дел тайный советник Н.Н. Колошин, дед Александра Верховского, подал прошение на имя государя императора Александра III о зачислении своего внука в пажи, что давало бы в дальнейшем возможность быть зачисленным в Его Императорского Величества Пажеский корпус. Такое решение государя императора должно было рассматриваться как высокая честь, на которую имели право только сыновья генералов или внуки полных генералов — от инфантерии, кавалерии и артиллерии; редкие исключения из этого правила делались для детей старинных русских, польских или грузинских княжеских родов. Всего за сто с лишним лет своего существования Пажеский корпус выпустил не более 3500 человек.
Прошение Н.Н. Колошина было удовлетворено, но процедура эта оказалась весьма непростой. Прежде, чем на докладе по этому вопросу 13.V.1893 года появилась собственноручная подпись государя императора Александра III «Согласен», нужно было разрешить сложный (и даже каверзный) процедурный вопрос, который был решен удивительно быстро. Шестилетний Александр Верховский, считавшийся согласно официальным документам неродным внуком тайного советника Н.Н. Колошина вопреки закону и «не в пример прочим» был принят кандидатом на поступление в самое престижное военно-учебное заведение России — Пажеский Его Императорского Величества корпус{301}.
15 октября 1896 года десятилетний казеннокоштный кадет паж-кандидат Александр Верховский начал обучение в Александровском кадетском корпусе. В Российском Военно-историческом архиве (РГВИА) сохранилась аттестационная тетрадь кадета пажа-кандидата Верховского, из которой можно узнать подробности о способностях и характере, отмеченные воспитателями в разные годы:
«Очень самолюбив. Религиозен, и любит свою мать безгранично».
«Весьма религиозен — богобоязнен. Умственно развит не по летам, но взрослого из себя не делает, резвясь в свободное время, как малый ребенок. По характеру общительный, чуткий, правдивый, сильно самолюбив, в занятиях прилежен и настойчив. Всегда весел, натура увлекающаяся. Нервен и вспыльчив… Мать свою любит всем сердцем. С товарищами уживчив, помогает им в занятиях, участвует в подвижных играх… Духовное развитие выше возраста… Способности блестящи… Весьма любознателен и прилежен… Играет на флейте»{302}.
Религиозность и богобоязненность воспитывались в Александре с раннего детства. Из документов личного архива видно, как его отчим генерал М.А. Огранович прививал своим детям такие ценные качества. Огранович писал: «Помни, что всякое дело, а тем более начало ученья в Корпусе надо начинать с моленья Господу Богу о даровании сил и разума для преодоления наук», (л. арх.).
13 октября 1901 года Верховский по прошению, поданному 19 марта 1901 года его матерью Ольгой Николаевной на имя «Его Императорского Высочества Главного начальника Военно-учебных заведений» великого князя Константина Константиновича, был переведен в Пажеский ЕИВ корпус. И здесь в ранжирных списках по успеваемости Александр Верховский — всегда первый. Так, при переходе в старший специальный класс весной 1904 года у него средний балл 11,93 при максимальном 12. Лишь по тактике у него было 11 баллов, но 12 баллов не получил ни один из сослуживцев его роты. Никто тогда не мог себе представить, что через двадцать лет А.И. Верховский станет автором лучших в стране учебников по тактике.
После смерти генерал-майора И.П. Верховского опекуном осиротевшего Александра была назначена его мать, которая должна была периодически отчитываться перед С. — Петербургской Дворянской опекой о расходах. Среди полученной Ольгой Николаевной в 1903 году суммы в 328 руб. 1/2 коп. значились и расходы, связанные с пребыванием ее сына в Пажеском корпусе:
Дано на руки с января по август по 5 руб. в месяц — 40 руб.
Уплата за каску — 25 руб.
Уплата за тесак (6 руб.) и высокие сапоги (14 руб.) — 20 руб.{303}
К увлечениям пажа Александра можно отнести игру в шахматы, занятия фотографией. В 1897—1898 годах был церковным певчим. Уроки рисования он брал у известного художника Александра Богдановича (Готфридовича) Виллевальде и за успехи был удостоен получения фотографии с автографом этого признанного мастера живописи (л. арх.).
Верховский очень много читал, отдавая приоритет исторической литературе. Ему надолго запомнился многотомный труд И.И. Голикова, первого русского историка, наиболее полно написавшего о жизни и деятельности Петра Великого, которого тщательно изучал А.С. Пушкин при подготовке материалов для своей будущей истории о Петре Первом.
13 августа 1904 года Александр Верховский утвержден фельдфебелем, а 22 августа он был произведен в камер-пажи. Началась его придворная служба.
В воспоминаниях пажей имеются интересные сведения об исключительном служебном положении фельдфебеля Пажеского корпуса, который был своего рода «идол», «бог», на которого все пажи смотрели со страхом, благоговением и восхищением. Когда фельдфебель каждое утро величественно проходил через рекреационные залы младших классов для рапорта директору, игры и шум прекращались. Видимо, такая привычка к дисциплине укоренялась в воспитанниках надолго. Во всяком случае, по семейному преданию, в семье Александра Ивановича «все ходили по струнке».
Звание камер-пажа автоматически давало своему носителю высокую привилегию быть единственным камер-пажом самого государя, а фельдфебель пажеской роты считался старшим среди фельдфебелей всех военных училищ.
В Пажеском корпусе существовал обычай, согласно которому фельдфебелю вручалась шпага, которая переходила ежегодно от фельдфебеля к фельдфебелю с выгравированными на ней фамилиями предыдущих владельцев. Где сегодня та шпага с именем Верховского и других представителей этого привилегированного учебного заведения, давшего России столько выдающихся личностей? Сохранилась ли она для истории, пусть даже и в частной зарубежной коллекции?
Надо полагать, что в рукописный вариант своей книги «На трудном перевале» в 1937 году Александр Иванович (по понятным причинам) никак не мог включить подробные воспоминания о своем пребывании в Пажеском корпусе, придворной службе и отношении к императору. И понятно почему. Эти воспоминания, основанные на «дневниках и записках», сохранившихся у него со времени обучения в корпусе, Верховский начал писать еще в тюрьме, где он находился в заключении в качестве заложника ЧК. Позже, в 1924 году, воспоминания под названием «На переломе жизни» были опубликованы в журнале «Былое»{304}.
Воспоминания позволяют переосмыслить некоторые устоявшиеся ошибки и заблуждения, сделанные даже выдающимися нашими современниками. Верховский вовсе не был «типичным интеллигентом, забредшим в армию», как полагал А.И. Солженицын. Верховский писал, что попал в военную среду не случайно, а «под влиянием семейных преданий и личных моих предрасположений, военное дело меня тянуло, было мне по душе»{305}.
Верховский не пытался скрыть и многие нелицеприятные факты, с которыми он столкнулся в стенах Пажеского корпуса и которые были ему явно не по душе. Обостренное чувство справедливости было отличительной чертой характера Верховского. Его возмущало отношение пажей, принадлежавших к высшему обществу, к «низшей расе — народу», которое складывалось по примеру «отношения к своему лакею или повару»{306}.
Совершенно особый характер представляло участие пажей (хотя бы и просто в виде статистов) в придворных празднованиях и церемониях. Верховский вспоминал: «Как в волшебной сказке, жизнь переносила нас в совершенно иной мир, совершенно далекий от корпуса, с его монотонным, рутинным обиходом, в обстановку блеска и роскоши, в обстановку, где чувствовалось, был завязан узел всей жизни России, в непосредственную близость царя и всех «великих мира сего», которых мы там видели и слышали»{307},
Верховский с чувством глубокого почтения отдавал дань деяниям великих соотечественников, чьими трудами создавалось все то великолепие, которое ему посчастливилось созерцать. По его мнению, «каждый участник был невольно поражен грандиозностью картины, которая как-то олицетворяла собой великий масштаб той огромной страны и огромной власти, олицетворением которой являлся император»{308}.
Верховский оставил великолепное описание одного из придворных торжеств: «В ожидании царя все, имеющие «вход ко двору» — придворные дамы и кавалеры, — собирались в залах по старшинству. Особо приближенные имели право входа «за кавалергарды»[часовые кавалергардского полка, стоявшие в дверях зала, предшествовавшие внутренним покоям царя. — A.B.]. При выходе царя все замирало, отвешивая глубокий поклон и, по мере движения царя, присоединялось к шествию. Дамы в старинных русских костюмах с кокошниками на головах, придворные и сенаторы в шитых золотом мундирах красного и черного сукна, масса военных, и по сторонам шествия, сопровождая великих княжен, камер-пажи в ботфортах, лосинах и красных длинных с золотыми галунами кафтанах, помогая великим княгиням в их сложных маневрах с длинным 2-х саженным треном.
В качестве фельдфебеля 1-й роты по правилам корпуса я был назначен состоять камер-пажом при государе, фактических обязанностей не было никаких, но, следуя непосредственно за ним во все время церемоний, я мог все видеть и ценить всю картину почти как зритель, на которого никто не обращает внимания и никто не стесняется»{309}
Об огромном значении личности царя не только для великой империи, но и для окружающих, Верховский поведал так: «Постороннему наблюдателю было ясно видно, с каким величайшим вниманием все следят за тем, что скажет царь и кому именно, а особенно, что скажет царю тот, кого царь удостоит беседы. Внешне все держали себя очень просто и непринужденно, но под этой вылощенной поверхностью чувствовалось большое напряжение, постоянная борьба влияний, борьба за отношение царя, от которого исходило все»{310}.
«Но где же, — спрашивал себя Верховский, — люди, где же эти большие и сильные? Напрасно юношеское сердце искало их. Были лощеные царедворцы, но не люди-борцы, строители новой жизни. И глядя на них, невольно вспоминались рассказы о той вакханалии личных честолюбий, корыстных происков, темных дел, интриг, лести, подобострастия, которые сплетались в чудовищный клубок вокруг царя в погоне за личной выгодной карьерой, орденом, концессией, подобно той, которая послужила поводом к несчастной японской войне, трагедии, которая разворачивалась как раз в это время на Дальнем востоке»{311}.
Вопросы, которые ставил себе камер-паж государя императора Александр Верховский, в принципе, были не новы: «Государству, — писал В.О. Ключевский, — служат худшие люди, а лучшие — только худшими своими свойствами»{312}.
Значительное место в своих воспоминаниях 1924 года Верховский уделил памяти государя императора Николая II. По тону повествования заметно, что с царем «неубежденный монархист» Верховский олицетворял в то время саму идею Великой Российской империи. Нужно было обладать хорошо развитой интуицией, талантом писателя и главное — отчаянной смелостью, граничащей с безумством, чтобы решиться в 1924 году на публикацию сведений, которые не выглядели бы карикатурой на царя.
Нельзя забывать, что в те годы именем низложенного и уничтоженного вместе с семьей царя едва ли не пугали маленьких детей. Александр Иванович решился. И опубликовал. Вот небольшая часть из его воспоминаний, дающая повод усомниться в его «антимонархизме», и в то же время дающая представление о том, насколько тонко чувствующим и объективным в оценках человеком был Верховский, осмелившийся писать: «Император держался всегда необычайно просто и как будто стеснялся всего блеска и величия, которым его окружали. Но это лишь как будто. Вглядевшись внимательно, ясно было видно, что это все он принимал как должное, твердо и убежденно видя в себе самодержца величайшей в мире страны. Он говорил с гостями, приближенными, послами, как будто конфузясь, подбирая слова, подыскивая, что сказать, порою покручивая ус. Казалось иногда, что ему просто нечего сказать, потому что у него в душе ничего нет для окружающих. Ему видно было приятно, когда его собеседник не заставляет его искать тему для разговора, а говорит сам. Поражал и отталкивал окружавший царя двор. Я ожидал увидеть лучших просвещенных деятелей России. Юношеское воображение, воспитанное в четырех стенах корпуса, ревниво обожавшего тогда царя, окруженного советниками, собранными со всей страны, лучшими, светлыми людьми, достойными осуществлять важные задачи управления. Я искал глазами этих лучших светлых и… не находил»{313}.
К личности императора Верховский возвращался неоднократно. Заметно, что он отделял царя, самодержца величайшей в мире страны, от царского окружения. Касаясь причин возникновения Русско-японской войны, Верховский писал: «Но государь! Мне так хотелось думать тогда, что он здесь ни при чем. С его ясными, добрыми глазами человек казался неспособным на зло, и все негодование переносилось на тех людей в шитых золотом мундирах, с холодными улыбками и утонченными манерами, которых я видел на выходах во дворце. Это они были во всем виноваты: постепенно все яснее и ясней становилось, что наше национальное несчастие есть дело их рук»{314}.
Верховского поражал и отталкивал окружавший царя двор и бесчисленное количество «сильных мира сего», ищущих своей выгоды. Именно они, правящая элита, по слову поэта, «жадною толпой стоящие у трона», выражавшие откровенную радость при торжественных царских выходах в 1904 году, через 10—12 лет его предали, и «прежний восторг обратился в холодное равнодушное презрение, а иногда и ненависть…».
Верховский вспоминал здесь и о том, что впервые ему довелось нести придворную службу при знаковом для России событии — крещении наследника Российского престола цесаревича Алексея в 1904 году{315}.
Об этом событии можно узнать также из дневника императора Николая II. 1904 год: «11-го августа. Среда. Знаменательный день крещения нашего дорогого сына. Утро было ясное и теплое. До 91/2 перед домом по дороге у моря стояли золотые кареты и по взводу конвоя, гусар и атаманцев. Без пяти 10 шествие тронулось. Через полчаса поехал в Коттедж. Увидел у Мама Кристиана, только что прибывшего от имени Анпапа. С Мишей отправился в Большой Дворец. Крестины начались в 11 час. Потом узнал, что маленький Алексей вел себя очень спокойно. Ольга, Татьяна и Ирина с другими детьми были в первый раз на выходе и выстояли всю службу отлично. Главными восприемниками были Мама и д. Алексей. После обедни пришлось принять дипломатов, и затем был большой завтрак. Только в 31/4 приехал домой и поздравил душку Алике с крестинами. Погода испортилась, и полил дождь. Алике многих видела, лежа на кушетке. Провел остальную часть дня дома. Вечером у нас посидели Милица и Стана»{316},
6 января 1905 года произошел случай, свидетелем которого был камер-паж Верховский, надолго запомнившийся многим современникам. Известны четыре описания происшествия, сделанные разными очевидцами, и все они взаимно дополняют друг друга, создавая наиболее полную картину этого исторического события.
Директор Пажеского корпуса генерал от инфантерии Н.А. Епанчин, спустя многие годы, вспоминал: «В самом начале этого злополучного года 6 января, в день Крещения, произошло печальное событие, кажется, до сих пор не выясненное окончательно. В этот день, как всегда, после литургии в соборе Зимнего дворца состоялся крестный ход на Неву, на Иордань, для великого освящения воды. Так как в церемонии участвовали пажи, то и я должен был находиться на Иордани. Во время водосвятия я стоял в трех шагах за государем. Когда митрополит опустил св[ятой] крест в воду, начался, как полагается, салют из орудий Петропавловской крепости и из полевых орудий, стоявших у здания Биржи на Васильевском острове. Во время салюта мы услышали звон разбитых стекол в окнах Зимнего дворца, и у моих ног на красное сукно упало круглая пуля; я ее поднял — это была картечная пуля, величиной как крупный волошский орех. Государь проявил и на этот раз полное самообладание.
Когда мы возвращались во дворец я показал пулю великому князю Сергею Михайловичу как артиллеристу, и он сказал мне, что это учебная картечь и не понятно, как она могла попасть в орудие, так как салют производился холостыми зарядами.
6 января во время водосвятия дежурным камер-пажом при государе был фельдфебель 1-й роты корпуса Александр Иванович Верховский. Когда я приехал домой, командир 1-й роты доложил мне, что выстрел произвел на Верховского такое сильное впечатление, что он рыдал в карете, когда он с ротным командиром возвращался в корпус.
Верховский, как и все после этого печального случая в первое время, считал, что это было покушение на государя, и страшно возмущался; по приезде в корпус его пришлось поместить в лазарет»{317}.
Николай II сделал в дневнике небольшую запись: «6-го января. Четверг. До 9 часов поехали в город. День был серый и тихий при 8 градусов мороза. Переодевались у себя в Зимнем. В 101/2 пошел в залы здороваться с войсками. До 11 ч. тронулись к церкви. Служба продолжалась полтора часа. Вышли к Иордани в пальто. Во время салюта одно из орудий моей 1-й конной батареи выстрелило картечью с Васильевского острова и обдало ею ближайшую к Иордани местность и часть дворца. Один городовой был ранен. На помосте нашли несколько пуль; знамя Морского корпуса было пробито…»{318}.
По свидетельству еще одного очевидца происшествия, переданному своеобразным языком в петербургском журнале, этот инцидент выглядел так: «И — вдруг близко просвистела картечь, как топором срубило древко церковной хоругви над царской головой. Но крепкою рукою успевает протодиакон подхватить падающую хоругвь, и могучим голосом запел он: «Спаси. Господи, люди Твоя…». Чудо Божие хранило Государя для России. Оглянулся Государь. Ни один мускул не дрогнул на Его лице, только в лучистых глазах отразилось бесконечная грусть. Быть может, вспомнилось ему тогда предсказание Серафима и Авеля Вещего[42], вспомнился и акафист затворника Агапия, прочитанный Ему как будущему Великомученику. А поодаль промелькнул на мгновение буддийский отшельник Теракуто.
О том же крестном пути Ему говорил в своей келий великий подвижник наших дней старец Варнава Гефсиманский, предрекая небывалую еще славу Царскому имени Его»{319}.
Верховский, находившийся рядом с царем, наиболее подробно и обстоятельно поведал о том инциденте: «Придворный церемониал в этот день протекал с обычной торжественностью. Во всех залах дворца были построены части войск — представители всех полков гарнизона Петербурга со знаменами и штандартами. Толпы блестящего гвардейского офицерства, бесконечное количество разных господ в шитых золотом мундирах, генералы с лентами, звездами, дамы в придворных нарядах наполняли Зимний дворец.
Государь, со свитой, обойдя войска и отстояв обедню в дворцовой церкви, с крестным ходом снова прошел по всей анфиладе бесконечных зал, мимо войск и приглашенных, через Иорданский подъезд на Неву, где на льду была построена беседка для водосвятия. Духовенство спустилось вниз для водосвятия, знамена и штандарты разместились по внешней стороне беседки, обращенной к Биржи, а император со свитой остался, не входя внутрь, на широком помосте между дворцом и беседкой, заслоненной ею со стороны Биржи. После короткого молебствования Митрополит освятил воду Невы; одновременно с верхов Петропавловской крепости, со стороны Биржи, где стояла прибывшая нарочно для производства смотра гвардейская конно-артиллерийская батарея его величества, раздалась салютационная стрельба. Почти одновременно в окнах дворца послышался звон битого стекла, довольно сильный треск в куполе беседки, и к ногам царя упал довольно крупный обломок дерева.
Первое впечатление было, что это упал хвост ракеты, неудачно занесенный сюда ветром. Но одновременно на противоположной стороне беседки, обращенной к Бирже, произошло движение. Великий князь Владимир, прошел на ту сторону и, вернувшись, шепнул императору, что во время салюта со стороны Васильевского острова по водосвятию и дворцу были произведены выстрелы, одним из которых перебито знамя Морского корпуса: никто из присутствующих в беседке ранен не был, но одному городовому, стоявшему недалеко от входа, пулей выбило глаз.
Царь встретил известие совершенно спокойно, прошел посмотреть пробитое знамя, несмотря на уговоры вернуться во дворец, оставался и прослушал всю службу до конца; затем, не ускоряя шага, вместе с крестным ходом вернулся к себе.
Я помню, что мне было страшно жутко за него. Салют в 101 выстрел не прерывался, и каждую минуту можно было ждать новых, быть может, более метких попаданий. Но все обошлось благополучно. Во дворце выяснилось, что окна в покоях здания были пробиты пулями образца, принятого для картечи легкой и полевой пушки.
Церемониал крещенского выхода не прерывался. Служба кончилась. Государь долго поочередно благодарил и поочередно беседовал со всеми представителями иностранных дворов и только по окончании официальной стороны приема к царю подошел градоначальник Фулон и доложил о результатах быстро произведенного расследования. Полиция осмотрела все чердаки на Васильевском острове, откуда мог быть произведен выстрел. Осмотр не дал никаких результатов, но зато перед тем местом, откуда стреляла конная батарея, найден картуз от разорвавшейся картечи, а ряд очевидцев показал, что 2-е орудие, после первого же выстрела, сильно откатилось назад, чего при холостом выстреле не должно иметь место.
Доклад не оставлял сомнения в том, что картечь была выпущена салютовавшей батареей. Тут только впервые можно было заметить, что случай этот тяжело повлиял на царя; он горько усмехнулся и заметил: «Моя же батарея меня и расстреливает! Только плохо стреляет!»
Это происшествие произвело очень большое впечатление и в городе и у нас в корпусе, тем более что все офицеры на стрелявшей батарее были бывшие пажи.
Никто в корпусе не хотел верить, что здесь имел место злой умысел, хотя и указывали на то, что наводчик у орудия был какой-то вольноопределяющийся, уже по одному этому — лицо подозрительное. Было произведено строжайшее расследование, но оно обнаружило лишь, что картечь была забыта (?!) в стволе орудия во время ученья накануне, а перед салютом орудие снова забыли (?!) осмотреть.
В обществе, несмотря на разные рассказы, осталось убеждение, что следствие умышленно спрятало следы произведенного покушения, так как невозможно было объяснить редчайшим совпадением случайностей, все вплоть до того, что именно заряженное орудие оказалось наведенным на самую церемонию водосвятия, а попадание так хорошо, что был даже выбит глазу городового, стоявшего у лестницы, и прострелено знамя при входе в нее{320}.
Офицеров судили военным судом, разжаловали в рядовые, но вскоре они были прощены, и один из них служил даже потом в Генеральном штабе»{321}.
Государь, как отмечали некоторые современники, был слишком добр, и это даже за глаза ставилось (и ставится до сих пор) ему в вину.
Символично, что фамилия городового была… Романов! История, как замечено, любит символы…
Другим символом (уже по замечанию самого Верховского) был такой: «Выстрел на крещенском параде дал как бы один из моих родных [генерал М.А. Огранович. — Ю.С.], в доме которого я проводил время отпуска, в это время бывший начальником казенного Трубочного завода»[43].
Анализируя прошлое, А.И. Верховский стал считать, что этот выстрел был первым днем великого революционного действия, волны которого, то поднимаясь, то опускаясь, докатились девятым валом до февраля 1917 года. Но он откровенно признавался, что тогда еще не отдавал себе отчета в том, что произошло, «в какую новую великую эпоху нашей русской и мировой жизни мы в этот день вступили»{322}.
Дальнейшие события, значительно более серьезные, с пролитием крови на улицах столицы, и всего через три дня, затушевали собой картечный выстрел. Но все-таки трудно представить себе, как развивалась бы дальнейшая история России в случае гибели императора 6 января злополучного 1905 года.
Вскоре после этого инцидента торжественные выходы и балы в Зимнем дворце были отменены, и только самые необходимые церемонии устраивались в Большом Царскосельском дворце. Этот царский выход 1905 года был последним в российской истории по пышности и торжественности, поскольку вскоре царская семья надолго перебралась в Александровский дворец в Царском Селе, а водосвятие с участием императора 6 января 1915 года проходило уже в обстановке вовсю грохотавшей войны, когда настроения в обществе круто поменялись.
Впоследствии однокашник Верховского по Пажескому корпусу, эмигрант полковник Федор Сергеевич Олферьев 2-й (ск.1954) подводил итоги: «В те тяжелые для государя дни подавления первой революции, когда гвардия, оставшись на стороне старого порядка, спасла его трон, четыре незначительных инцидента произошли в гвардейских частях, и все четыре — среди единиц, ближе всего стоявших к монарху: выстрел по нем батареи, которой он сам командовал в бытность свою наследником; забастовка 1-го батальона Преображенского полка, которым он сам тоже командовал; его личный камер-паж (Верховский. — Ю.С.) был обвинен в вольнодумстве и изгнан из корпуса; самый близкий его сердцу полк, в котором он провел молодость и с должности командира которого он вступил на престол — гусары его величества — во время летних учений скопом заявили какой-то протест. Было ли это только совпадение или это был результат особого внимания, обращенного революцией на самых верных царю людей?»{323}
* * *
Вскоре в судьбе Верховского произошел крутой поворот. На него было заведено «дело», и в апреле 1905 года его мать получила уведомление от директора Пажеского корпуса такого содержания:
«Милостивая Государыня, Ольга Николаевна.
Уведомляю, что согласно предписанию Главного Управления военно-учебных заведений от 22 марта сего года (1905) за № 8238, Государь Император в 15-й день марта сего года Высочайше повелеть соизволил, лишив камер-пажа Верховского камер-пажеского звания, перевести на службу в 35-ю артиллерийскую бригаду вольноопределяющимся унтер-офицерского звания.
Примите уверение в совершенном уважении и преданности.
Н. Епанчин»{324}.
Об истоках «дела» можно узнать от самого А.И. Верховского: «Когда 9 января 1905 года в Корпус приехали уланы, бывшие пажи, и показали окровавленные в стычке с рабочими клинки, я возмутился: «Оружие дано нам для того, чтобы защищать родину, а не для борьбы со своим народом»{325}.
Но это была лишь вершина айсберга. Ф.С. Олферьев в своих воспоминаниях, тенденциозно названных «Паж превратился в большевика», вспоминал подробности. По его рассказу выходило, что пажи Верховского не любили, считали чужим в своей среде, хотя и признавали за ним несомненные успехи в учебе. Олферьев писал: «В 1902 году к нам в 6 класс был переведен кадет Александровского корпуса Александр Верховскии… Маленький, невзрачный, худой и нервный[44], с металлическим выражением бесцветных таз и таким же металлическим немузыкальным голосом. Но, видимо, он уже привык к сознанию, что его наружность не располагала к нему, и мало этим смущался. Он ни с кем не заговаривал, кроме случаев, когда нуждался в информации, задавал вопрос вежливо, настаивал также вежливо, чтобы ответ делался прямо на вопрос, и вежливо благодарил. В классе он, как губка, всасывал в себя каждое слово учителя, вел тщательно четким почерком записки и сразу выделился как блестящий ученик. Он быстро ориентировался в распорядке жизни и требованиях, предъявляемых нам старшим классом, держался скромно, ходил вне класса по стенке и старался быть незамеченным. Когда же, несмотря на всю его осторожность, приходилось нести наказание, возложенное на него старшим классом, он делал это так же добросовестно, как и приготовлял уроки.
Обладая совершенно противоположным темпераментом, я всегда участвовал во всех затеях и шалостях и, не заботясь о возможных последствиях, громко высказывал свои суждения, Иногда мне казалось, что Верховскии пытался подражать мне, чтобы стать немного более популярным. Но это выходило у него настолько ненатурально, что он быстро опять входил в свою скорлупу. Мне очень скоро надоело с ним сидеть, и я ушел на заднюю парту. Верховскии остался сидеть один, и только в тех случаях, когда в классе не хватало места, кто-нибудь садился рядом с ним.
Прошло два года. Верховскии оказался настолько впереди класса по всем предметам, что о нем стали говорить. Он вырос, возмужал, окреп и завоевал признание товарищами известного превосходства над ними. Но любви и уважения к себе он стяжать не смог. В конце года мы были переведены в старший специальный класс и произведены в камер-пажи с назначением личными камер-пажами высочайших особ. Верховский как первый ученик был произведен в фельдфебели и назначен камер-пажом государя. С этого времени в его голосе появился апломб. Он начал открыто высказывать свои взгляды и иногда резко критиковать не только явления нашего обихода, но и то, что происходило вне стен корпуса… Поэтому всякая критика, исходящая из уст Верховского, которого мы продолжали считать чужим в нашей среде, вызывала резкую реакцию с нашей стороны. Я лично никогда не мог найти с ним общей темы для разговора, и поэтому сам никогда от него ничего не слышал. Помню только, что как-то раз, возвращаясь из Царского Села после придворной службы, Верховский, сидя с нами в карете, заявил: «Как хорошо, что я камер-паж государя и мне не приходится таскать женских подолов». Он подразумевал трены императриц и великих княгинь во время парадных выходов. На это Ребиндер, мой партнер по ношению трена императрицы, заметил: «Тебя никто не приглашал на придворную службу Военно-учебных заведений много и помимо Пажеского корпуса». Верховский замолчал. Если бы это же самое замечание о женских подолах сделал сам Ребиндер или кто-либо из нас, то оно, кроме смеха и дальнейших шуток, вероятно, ничего не вызвало бы. Но Верховскому говорить это не подобало»{326}.
В аристократической среде царила, как видно, неразбериха в головах. Ф.С. Олферьев через много лет сделал такой вывод: «Ни одно привилегированное учебное заведение не находило своих питомцев в столь различных политических группировках, как Пажеский корпус. Вероятно, главную причину этого явления надо искать в той всегда беспокойной среде русского правящего класса, из которой мы все вышли и которая постоянно мутила нашу политическую жизнь до тех пор, пока сама не погибла в пучине революции»{327}.
Олферьев наконец осознал, что вина за трагедию России «лежала не на Царском Селе, а на том самом развращенном петербургском обществе, которое возвело Распутина на пьедестал и само с ним полетело в бездну»{328}.
Это мнение Олферьева вполне согласуется с мнением французского посла М. Палеолога, который в своих воспоминаниях отмечал, что император Николай II в личной с ним беседе говорил, что «наихудшие запахи» исходят не из рабочих кварталов, а из салонов…
Все это станет понятным для русских эмигрантов (и не только для Олферьева) много лет спустя, а пока против фельдфебеля Верховского начал составляться «заговор». Преувеличенная индивидуальность всегда была проклятием как для ее носителя, так и для окружающих. Пажи стали вспоминать все, что можно было бы выдвинуть против него, но оказалось, что хотя каждый из пажей и мог привести пример предосудительной (с их точки зрения) болтовни Верховского, «ни один из них, однако, серьезным проступком назвать было нельзя. Их можно было назвать бестактными или дающими основание предполагать об его неблагонадежности в будущем, не больше»{329}.
Верховскому не забыли припомнить и случай в манеже, когда он спросил у солдата, бьют ли их «господа офицеры?», и прочие его прегрешения… В конце концов по предложению Олферьева было решено вызвать фельдфебеля Верховского в курилку и предъявить ему «ультиматум». 11 февраля 1905 года так и было сделано, хотя такой поступок явно шел вразрез с требованием воинской дисциплины.
Фельдфебель Верховский проявил здесь свой твердый характер. Он с опущенной головой выслушал графа Крейца, передавшего ему решение товарищей «вести себя так, как обязывает его высокое звание камер-пажа государя», с обещанием, что в случае согласия все происшедшее «умрет» вместе с ними. Когда Крейц закончил, он выпрямился и металлическим голосом отчеканил: «Я виновным себя ни в чем не признаю. От своих убеждений никогда не отказывался и отказываться не намерен. Слов своих также назад не беру». С этими словами он поспешно вышел»{330}.
Следует подчеркнуть такую положительную черту характера Верховского: он не был злопамятен. Позже (в 1924 году) он вспоминал о камер-паже графе Крейце как о «прекрасном юноше, очень образованном, действовавшем, несомненно, с лучшими и чистыми намерениями»{331}.
Ольга Николаевна, мать Верховского, пытаясь отвести беду от сына, написала сокурсникам-пажам письмо, в котором просила их забыть личные счеты и дать возможность ее сыну продолжить начатую карьеру. «Письмо было написано очень убедительно, — вспоминал Олферьев, — и чувствовалось, что мы причинили ей большое горе. Мы были неумолимы»{332}.
Очевидно, что инцидент с камер-пажом Верховским может быть объективно рассмотрен лишь с учетом всех ставших известными на сегодняшний день обстоятельств, не исключая и воспоминаний самого А.И. Верховского, изложенных им в журнале «Былое» и где главным «организатором» огласки был как раз директор Пажеского корпуса Н.А. Епанчин…
По воспоминаниям Верховского, боязнь набросить всей этой историей тень на корпус, заставила весь класс принять решение никому об этом инциденте не говорить. Сам Верховский перестал бывать в корпусе, а весь класс, несмотря на расспросы, хранил глубокое молчание. Директор корпуса Н.А. Епанчин смотрел на это дело иначе и решил проявить строгость и твердость и тем получить «одобрение свыше»{333}.
Начались допросы, сначала ротным командиром, потом директором корпуса. Слухи об «истории» в корпусе поползли по городу. «Стали рассказывать о прокламациях, — писал Верховский, — будто бы подложенных мною государю, о бомбе, найденной в корпусе и т.д.». Одна из родственниц Верховского была даже напугана слухом о том, что его уже расстреляли «за агитацию в Конно-Гренадерском полку»{334}.
Генерал Н. А. Епанчин вскоре был уволен от должности директора корпуса и переведен в армию. От него попросту избавились. Обиженный этим обстоятельством Епанчин имел свой взгляд на ход тех событий. Он считал, что великий князь Константин Константинович отнесся к этому делу очень нервно и опасался, что его враги могут воспользоваться этим случаем и обвинить его в том, что он либеральничает с молодежью. Обвинение всесильного на тот момент К.П. Победоносцева в том, что отец его, великий князь Константин Николаевич, «был красный, а Константину Константиновичу совершенно липшее заслужить такую же репутацию», возымели, по мнению Епанчина, свое действие.
Н.А. Епанчин писал: «По докладу государю дела Верховского, его величество повелел, чтобы это происшествие расследовал генерал-адъютант О.Б. Рихтер, старейший паж, человек глубоко благородный. Рихтер тщательно исследовал это дело, дал мне копию с его донесения государю и пришел к заключению, что Верховский за недостаточно тактичное поведение подлежит дисциплинарному взысканию и что дело это вообще не представляется важным.
Так смотрела на это дело и императрица Мария Федоровна, которая сказала мне, что совершенно напрасно хотят раздуть это дело.
А такие намерения были, конечно, у тех, которые дела не знали, а считали необходимым воспользоваться случаем для демонстрации своих верноподданнических чувств, и они открыли огонь своей тяжелой артиллерией по воробью.
Я считал, что Верховский, согласно заключению генерал-адъютанта Рихтера, должен быть смещен с должности фельдфебеля за недостаточно тактичное поведение. Но были «патриоты», которые говорили мне, что, если бы Верховский был их сын, они «задушили бы его своими руками», другие требовали сослать его на Колу и т.д. Великий князь Константин Константинович, по свойствам своего характера, уклонился от определенного отношения к этому делу…»{335}.
Через много лет, подводя итоги, Н.А. Епанчин писал: «Но конечно, в душе Верховского остался осадок тех излишних злобных нападок на него со стороны “патриотов”, и это чувство постарались использовать во время революции 1917 г. левые элементы, особенно Керенский, назначивший Верховского военным министром, и это, разумеется, вскружило ему голову, и впоследствии он оказался в лагере большевиков. Если вспомнить, как отнеслись к Государю, даже до Его отречения, некоторые Великие князья, например, Кирилл Владимирович, Николай Михайлович, особенно Великий князь Николай Николаевич, коленопреклоненно умолявший Государя осенить себя крестным знаменем и отречься от престола, если вспомнить, как отнеслись к Государю Главнокомандующие фронтов и многие государственные деятели, то надо сказать, что они гораздо более виновны, чем Верховский. Ведь Великие князья изменили Государю дважды: и как Императору, и как Главе Императорского Дома… И по правде говоря, следует сказать: далеко Верховскому до таких великих князей»{336}.
* * *
По мнению Верховского, изложенному в ж. «Былое», Русско-японская война была встречена общественностью с нескрываемым несочувствием, и даже в высших кругах общества и в «петербургских гостиных, — писал Верховский, — этой вспомогательной лаборатории нашей дореволюционной политики» проявлялось недовольство. В среде либеральной интеллигенции, смешавшей отечество с самодержавным строем и его правительством, зародился пораженческий лозунг «чем хуже, тем лучше»… Обстановка в Петербурге усилиями «независимой» прессы нагнеталась. В газетах появился резко обличительный тон. На все лады склоняли имя Безобразова и связанную с ним историю с концессией на Ялу, вследствие чего, собственно, и началась Русско-японская война. Все заговорили, что «так жить нельзя», К январю 1905 года в петербургских гостиных громко утверждалось, что все неудачи войны происходят благодаря полной несостоятельности правительства и что предотвратить удары, грозившие России, можно было бы привлечением к работе «народных представителей». Такие меры считались «как единственно возможный путь к обновлению жизни».
На таком фоне незначительному проступку камер-пажа Верховского было придано чрезвычайное значение, что видно из составленного реестра бумагам по его делу, переданным в конечном итоге в первое отделение главного управления военно-учебных заведений Военного министерства:
1. «Всеподданнейший доклад генерал-адъютанта Рихтера от 9 сего марта.
2. Письмо его же от 4 марта генерал-лейтенанту Анчутину.
3. Рапорт Пажеского его императорского величества корпуса от 2 сего марта № 5.
4. Копия письма генерал-губернатора к директору Пажеского его величества корпуса № 68.
5. Копия ответного письма директора корпуса генерал- губернатору.
6. Отпуск письма от 2 марта № 5146 генералу Рихтеру.
7. Копия письма военного министра генералу Рихтеру.
8. Проект доклада военному министру с резолюцией августейшего главного начальника.
9. Письмо жены генерал-майора Ольги Огранович.
10. Записка военному министру от 25 февраля № 130.
11. Всеподданнейший доклад военного министра от 27-го февраля.
12. Всеподданнейший доклад по главному управлению военно-учебных заведений от 27 февраля № 132.
13. Копия журнала заседания дисциплинарного комитета Пажеского его императорского величества корпуса от 15-го февраля»{337}.
При разборе дела в «Дисциплинарном Комитете Пажеского Его Императорского Величества Корпусе», состоявшемся 15 февраля 1905 года в присутствии Его Императорского Высочества Главного Начальника Военно-Учебных Заведений Великого князя Константина Константиновича, инспектор классов отмечал, что камер-паж Верховский, как бы чувствуя внутреннее противоречие между своими мыслями и служебным положением, убедил себя, что в своих воззрениях он находится «в единомыслии с Государем Императором…».
Из рапорта командира 1-й роты подполковника Карпинского на имя директора корпуса следовало, что Верховский не скрывал, что он «постоянно в разговорах и спорах высказывал мысль, что у нас в России в данное время идет все очень плохо, положение совсем скверное, что так продолжаться долго не может и в конце концов наверное все изменится, переменится государственный строй, но что все это произойдет не под давлением насилия, а волею Монарха…».
Именно так и случилось: 17(30) октября 1905 года был опубликован Высочайший Манифест об усовершенствовании государственного порядка. Граф С.Ю. Витте в своих воспоминаниях подчеркнул чрезвычайную важность этого события. Он считал, что это был «неизбежный ход истории, прогресса бытия»{338}.
Из того же рапорта следовало, что камер-паж Верховский признавал, что в спорах с товарищами он «часто горячился, резко осуждал некоторые распоряжения и действия правительства и особенно напирал на то, что у нас никто ничего не делает, во всем царит полный беспорядок и халатность, чем и объяснял неудачи на войне и особенно падение Порт-Артура…»{339}.
Великий князь Константин Константинович (поэт КР) явно симпатизировал провинившемуся камер-пажу. Верховский вспоминал: «Великий князь Константин Константинович вызвал меня для личного допроса к себе в Мраморный дворец. То, что я думал, что составляло мою веру, в эти дни я рассказал и ему. Беседе со мной великий князь уделил больше часу, причем разговор перешел на всю нашу жизнь во всем ее объеме, захватывая и Толстого, и Достоевского, захватывая самодеятельность, Ницше; великий князь спрашивал меня о моих родных, о том, что я читаю, спросил, верю ли я в бога. Наконец спросил, признаю ли я свою вину, как военный, как часть армии, которая должна стоять вне политики.
Яне отрицал, что с этой стороны, быть может, я не прав, но есть случаи, когда чувство говорит сильнее, чем эти условные перегородки.
Встретил он меня стоя, говорил строго, но потом как-то незаметно мы сели и постепенно расстояние между великим князем и мальчиком, подозреваемым в «страшных замыслах», совершенно исчезло, и остался просто интерес человека к человеку. На прощание он поцеловал меня, отпустил и сказал, что главная моя вина была в том, что я говорил о своих мыслях и идеях с людьми, которые совершенно не подготовлены к их восприятию, и этим причинил себе огромный вред»{340}.
Никто тогда не мог даже представить, что через 15 лет Верховский займет должность, которую занимал тогда великий князь Константин Константинович — Главного инспектора ГУВУЗа.
Из сохранившейся со дня той встречи с великим князем Константином Константиновичем книги с изложением учения Фридриха Ницше, камер-паж Верховский мог почерпнуть для себя немало интересного. Автор теории «сверхчеловека» («Так говорил Заратустра») Ницше учил, как следует избегать революций, общественных потрясений, оберегать вождей и следовать природным установлениям: «Силы жизни разнообразны и многочисленны, этого пестрого разнообразия уничтожать не следует, и необходимо предоставить силам развиваться совершенно свободно. Великое должно стать великим, малое — малым. Для всех неисчислимых проблем должны быть соответствующие силы. Лишь при соответственном разделении сил может держаться здание жизни. Покушение на эту постепенность жизни — величайшее несчастие, которое только возможно в истории. Когда слабое подымает голову, когда слабейшие не хотят более быть слабейшими, когда великое единичное подвергается преследованию и считается преступлением, когда вождю в человеческой жизни отказывают в повиновении, в уважении — тогда все неудержимо стремится в пропасть… Люди не хотят вождей. Голос народных масс, мнение большинства — вот лозунг наших дней… Убийство вождей — худшее из всех безумств. Отдельные великие личности по-прежнему остаются спасением для человечества»{341}.
Слова великого немецкого мыслителя (кстати, со славянскими корнями) не могли не отложиться в памяти молодого Александра Верховского и несомненно сильно повлияли на его мировоззрение.
Через несколько лет, в 1911 году Верховский встретил Олферьева в стенах Военной академии. Верховский, как и в корпусе, шел первым. «Однажды, — вспоминал Олферьев, — Верховский подошел ко мне и спросил: “Скажите, Олферьев, за что ваш класс меня выгнал из своей среды? Если бы я знал обвинения, тогда я постарался бы прояснить вам, что если я и делал промахи в моей юности, то теперь я в них каюсь и прошу класс забыть происшедшее. Могли бы вы передать выпуску эти слова?” Олферьев отвечал, что хорошо помнит те обвинения, которые ему были предъявлены тогда, но «что он сам не пожелал сойти с высоты своего величия до той среды, от которой он получал все привилегии». Обещание переговорить с товарищами Олферьев сдержал. Товарищи одобрили его ответ Верховскому и просили передать, что «никаких препятствий в его дальнейшей службе чинить не намерены».
Через несколько дней, когда Верховский представлялся государю вместе с выпуском, государь сказал ему: «Я был рад, Верховский, узнать, что вы одумались и стали на верный путь. Поздравляю вас с окончанием академии и желаю успеха в вашей дальнейшей службе».
«Я верю, ваше императорское величество, что мне удастся доказать на деле мою преданность вашему величеству и России», — последовал ответ Верховского»{342}.
По словам директора Пажеского корпуса генерала Н. А. Епанчина, на встрече выпускников Академии Генштаба Его Величество милостиво сказал Верховскому, что он надеется, что Верховский «забыл старое и будет служить, как следует»{343}.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.