4. Первый всероссийский съезд советов
4. Первый всероссийский съезд советов
Что он сулит? – В закулисных лабораториях. – Состав съезда. – «Свадьба народников». – Съезд эсеров. – Кадетский корпус. – Программа. – Докладчики. – Предварительные совещания. – Открытие. – Годовщина 3 июня. – Сюрпризы коалиции. – Казаки, «Маленькая газета», memento Родзянки. – Дело Гримма. – Съезд определился. – Третье июня. – Вопрос о власти. – Ленин бросается в бой. – Его программа. – Программа Троцкого и Луначарского. – Деловой Пешехонов. – «Двенадцать Пешехоновых», любезных Троцкому. – Резолюция о власти хромает на обе ноги. – Как хоронили Государственную думу. – Вопрос о войне. – Тезисы Дана. – «Сепаратная война». – Как хоронили борьбу за мир. – Делегация в Европу. – Напутствия. – Австрийское мирное «резюме» и буржуазно-советская прозорливость. – Резюме Вандервельде. – Верховная следственная комиссия. – Провинциалы в столичном котле. – В секциях. – Аграрные дела. – Биржевые патриоты. – Экономический совет. – Смайльс или акула. – Дела национальные. – Карательные экспедиции Церетели. – Конференция по балканским делам. – Всероссийский Исполнительный Комитет. – Советская конституция. – Мертвое учреждение.
Собственно, это не первый, а второй советский съезд. Первый состоялся, как мы знаем, в конце марта. Этот мартовский съезд, весьма содержательный, был достаточно полным и авторитетным выразителем тогдашних настроений демократии. Но тогда эти настроения еще колебались. Сейчас же советский курс вполне определился – в сторону безудержной капитуляции перед буржуазией.
Правда, Керенский и Церетели в союзе с Лениным и Троцким не по дням, а по часам подрывали фундамент «соглашателей», рубили сук, на котором родилась коалиция, разлагали основы советско-министерской политики, создавали и спаивали рабоче-крестьянскую армию против советско-буржуазного блока. Но это был внутренний, скрытый, потусторонний процесс, происходивший в народных недрах. На лицевой стороне медали он был еще очень малозаметен.
В подавляющем большинстве российских Советов господствовали буржуазные демократы, межеумки и оппортунисты, державшие курс на столичных лидеров – Гоца-Чайковского и Дана-Церетели. Было совершенно несомненно, что соглашатели и преторианцы коалиции будут иметь на съезде решительный перевес. Были все основания ожидать, что съезд совершенно задавят эсеры в лице прапорщиков, мужичков, земского третьего элемента и всякого иного «среднего» люда.
И уже по всему этому от предстоящего съезда нельзя было ожидать ничего решительного. Никакого нового слова, никакой перемены курса он не обещал. Все содержание его работ должно было свестись к «поддержке» правительства, в которое «входят лучшие из наших товарищей», и к борьбе с левым «безответственным» меньшинством. Сессия съезда, в общем, должна была повторить собой заседания Петербургского Совета только в большем, всероссийском масштабе. Однако съезд все же представлял огромный интерес как грандиозный смотр силам революции.
К советскому съезду подготовлялись уже давно. Постановление об его созыве на 1 июня состоялось в Исполнительном Комитете уже в начале мая. А к 20-му числу уже стали съезжаться делегаты и являться в центральные учреждения своих партий. Именно там была лаборатория работ советского съезда. Там вырабатывались резолюции, заключались сделки, обучались и дисциплинировались фракции. Пленарные заседания были только демонстрациями, только проявлениями этой закулисной работы перед внешним миром.
Организация огромного съезда была делом довольно сложным. Ею занимался во главе особой комиссии опять-таки главным образом Богданов… На этот раз ожидалось больше тысячи одних делегатов; вместе со всевозможными совещательными голосами и гостями помещение должно было вмещать по крайней мере две тысячи человек. Думский Белый зал, конечно, не годился; неудобные залы театров были в ремонте; Морской корпус больше не пускал к себе и Петербургского Совета, так как там грозил провалиться пол. Остановились наконец на огромном, длиннейшем зале кадетского корпуса. Там была плохая акустика, но удобные кулуары и залы (классы) для фракционных и секционных заседаний. Главное же, кадетский корпус разрешал самую трудную задачу, стоявшую перед организационной комиссией: он позволял там же устроить общежитие, квартиру и стол для огромной делегатской массы…
Впоследствии, когда советские съезды стали государственными, подобные задачи решались довольно легко; но пока что «частному учреждению» пришлось похлопотать изрядно. Огромное неудобство кадетского корпуса состояло в том, что он помещался на Васильевском острове, автомобилей не хватало; связь с Таврическим дворцом (а для меня лично и с редакцией на Невском, и с типографией на Петербургской стороне) должна была сохраняться; передвижения пешком и в переполненных, редко ходящих трамваях изнуряли невыносимо.
Общая физиономия съезда и общие итоги его работ были заранее ясны. Но все же смотр революционных сил мог выйти различным, в зависимости от удельного веса оппозиции… Преобладание было заранее обеспечено за эсерами. Но взоры всех сознательных элементов Таврического дворца были прикованы к фракции большевиков и меньшевиков-интернационалистов. Был явно животрепещущим и захватывающим вопрос: что сделал большевизм в провинции? Но для меня был не менее интересен и другой вопрос: какое соотношение будет внутри меньшевиков? Сколько будет правых и левых? Какая часть меньшевистского болота примкнет к самостоятельной интернационалистской фракции Мартова и рискнет отколоться от соглашательского большинства?
Увы! Действительность разочаровала даже пессимистов. Из 777 делегатов с установленной партийностью большевиков оказалось всего 105. Но с меньшевиками дело обстояло уж совсем неожиданно: интернационалистов из них не набралось и трех с половиной десятков. Остальные составляли гвардию Церетели и Терещенки. Это был скандал, оглушительный и жестокий. Вся фракция меньшевиков-интернационалистов, возглавляемая Мартовым и приехавшей с ним заграничной группой, вместе с совещательными голосами, не составляла и одной шестой части всех меньшевиков…
Кроме того, на съезде была фракция «объединенных интернационалистов», которую пытался превратить в партию Стеклов и в которую вошли «междурайонцы» с Луначарским и Троцким во главе. Но в этой фракции было также не больше 35–40 человек.
Во время съезда состоялись две партийные «Всероссийские конференции»: энесов и трудовиков. Поистине, куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Эти никчемные группы бывших радикальных, теперь просто перепуганных интеллигентов все еще играли в партийность. Но они были до такой степени похожи одна на другую и так перепутаны личными отношениями, что, собравшись одновременно на «Всероссийские конференции», они воочию убедились, как нелепо и смешно им делать вид, что они – «две партии». Тогда они взяли и приняли резолюции об объединении. Свадьбу сыграли немедленно, и две «конференции» стали заседать вместе. Брак был поистине вполне законным.
Но на Всероссийский советский съезд их делегаты выбирались и ехали отдельно: и приехало тех и других по три человека – столько же, сколько доверила демократическая Россия голосов точь-в-точь похожему на них «марксистскому» «Единству». Эти три могучие фракции составляли крайнюю правую съезда. Но они не только тонули в «правительствующей» массе: они ничем и не отличались от нее. Объединенным трудовикам и энесам необходимо было сделать дальнейший логический шаг и войти целиком в «самую большую российскую партию». Все «народнические» ручьи могли законно слиться в эсеровском море. Ибо это были совершенно те же общественные элементы. И на съезде они выполняли, конечно, единую, нераздельную миссию – «поддержки» контрреволюционной буржуазии и ее политики.
У эсеров тоже только что кончился их (третий) партийный Всероссийский съезд. Он был многолюден и продолжителен, но ровно ничего нового и интересного не дал. Подавляющее большинство присутствовавших «промежуточных» интеллигентов, бывших революционеров и террористов, в течение десяти дней умилялось и расшаркивалось перед достойным правительством. Среди этих интеллигентов извивался партийный «идеолог» и «лидер» Чернов, примирявший в нескольких речах свой «Циммервальд» и свои селянские обязанности с просвещенной дипломатией Терещенки и саботажем Львова. А на крайней левой эсеровского съезда немножко шумела непримиримая, но небольшая кучка эсеровских интернационалистов – будущих «левых ребят» пооктябрьской эпохи.
Многочисленные резолюции говорили все об одном и том же. Любопытно на этом съезде было, пожалуй, только то, что доблестный циммервальдец Гоц определенно противопоставлял свои резолюции Чернову и, конечно, собирал большинство. Еще было любопытно, пожалуй, то, что Керенского провалили при выборах в Центральный Комитет партии. Об этом много толковали, как о сенсации. «Бабушка» Брешковская напечатала по этому поводу гневное письмо. Но ей и другим разъяснили, что все дело заключается в явном отсутствии у Керенского времени для партийной работы. Надо думать, мотивы эти не были вполне фиктивны. Два центра партии, Керенский и Чернов, понемножку развертывали свою семейную вражду. Но большинство партии в этой борьбе едва ли было за Черновым. Крепкий эсеровский мужик и рыхлый «разночинец», если и неодобрительно посматривали на барина и биржевика, то отвергали все орудия борьбы с ними, кроме лисьего хвоста, – скаля налево волчьи зубы. Что «Циммервальд» им, что они ему!.. Керенский был милее Чернова. Но все же большинство было право, отклоняя его кандидатуру: Керенский был ненадежен в качестве партийного человека.
На Всероссийском советском съезде эти самые эсеры явились решающей силой. Они не имели абсолютного большинства, но вместе с правыми меньшевиками они составили пять шестых съезда. Оппозиционные фракции, вместе взятые, включая сюда и совещательные голоса, насчитывали не больше 150–160 человек, а при голосовании против правящего блока поднималось не более 120–125 рук. Это была узенькая полоска, тянувшаяся от президентской эстрады с левой стороны, вдоль стены, и доходившая не дальше чем до половины зала. Если посмотреть с самой эстрады, то эта полоска выделяется и внешним своим видом из остальной массы: это почти исключительно штатские костюмы, и в частности рабочие куртки.
Остальная масса почти сплошь военная. Это были «настоящие» солдаты, мужички, но больше было мобилизованных интеллигентов. Не одна сотня была и прапорщиков, все еще представлявших «огромную часть действующей армии». И что тут были за фигуры! Само собой разумеется, что все они были « социалисты». Без этой марки представлять массы, говорить от их имени, обращаться к ним было совершенно невозможно. Но, смотря по вкусу, в зависимости от факторов, совершенно неуловимых, к эсерам или меньшевикам примыкали не только тайные кадеты, октябристы, особенно антисемиты; под видом народников или марксистов тут фигурировали и заведомо либеральные адвокаты, врачи, педагоги, земцы, чиновники.
К 29–30 мая съехалась уже огромная масса делегатов. В кадетском корпусе была толчея. По кулуарам бродили шумные вереницы; около бойких ораторствующих людей собирались группы; была давка у раскинувшихся в нижнем этаже книжных лавочек и киосков; стояли длинные хвосты за чаем и обедом в низкой и мрачной столовой; шныряли, нюхали, прислушивались, завязывали разговоры газетные репортеры…
За день-два до открытия съезда я также отправился в кадетский корпус – лично посмотреть на «революционную Россию».
Картина была поистине удручающая. Вернувшись в Таврический дворец, в ответ на жадные вопросы товарищей я только махнул рукой и нечаянно скаламбурил:
– Кадетский корпус!..
В те же дни в Исполнительном Комитете шла спешная подготовка к съезду. Его программа была в общем та же, что и на первом Всероссийском совещании. Тут были неизбежные основные вопросы общей политики – о войне и о Временном правительстве, без которых тогда вообще не обходился ни один съезд, будь то съезд театральных работников, парикмахеров или зубных врачей. А затем были и все знакомые нам вопросы текущей политики: продовольственный, промышленно-финансовый, аграрный, солдатский, рабочий, организационный. Было по-прежнему на «повестке» и Учредительное собрание. Дополнена же была мартовская программа «местным самоуправлением и управлением», а затем национальным вопросом, который давал себя знать все сильнее. Именно в это время, перед самым съездом, собралась в Киеве «украинская рада» и верховодившие там безответственные интеллигенты, патриоты несуществующего «украинского народа», провели ряд решений, очень затрудняющих высокую политику правительства…
При обсуждении программы съезда я настаивал на включении в нее отчета Исполнительного Комитета. Тут оппозиция могла в прениях немало внести «поправок» и рассказать любопытных фактов. Но предложение мое было встречено с полным недоумением, как моя очередная глупость и бестактность. К чему особый отчет, когда Исполнительный Комитет будет «отчитываться» по всем вопросам?..
В скучных, малолюдных, облезлых заседаниях Исполнительного Комитета спешно готовились тезисы докладов и выбирались докладчики. Но тезисы поступали туго, ибо вся работа вообще расползалась, да и докладчиков не было. Приличие требовало, чтобы в порядке дня съезда были «отчеты» министров-социалистов и было неудобно им выступать также докладчиками Исполнительного Комитета. А кому же еще доверить?..
Оставался, правда, Дан, и он был намечен докладчиком о «Временном правительстве». Я не помню, чтобы при мне обсуждались тезисы или резолюция Исполнительного Комитета по этому основному вопросу – о власти. Но они были заранее ясны и неинтересны: все эти «положения» о доверии и поддержке твердились неустанно печатью и устно и всем надоели смертельно. Серьезную борьбу вокруг этих тезисов никто развертывать не думал, за ее безнадежностью: диктатура «звездной палаты» в Совете была прочна…
Но кому поручить доклад по второму основному вопросу – о войне? Из самой «звездной палаты» оставался еще Гоц – очень уважаемая фигура. Но высокие сферы, видимо, от себя не скрывали: Гоц хорош как управитель эсеровских мамелюков; его слушала как старого именитого революционера сырая масса, нахлынувшая в революцию; но выпустить его с докладом о войне – можно сказать, перед всей Европой – это значило выдать самим себе свидетельство о бедности. Кандидата искали долго. Левые посмеивались. Наконец на иронический вопрос, когда же в самом деле будут тезисы о войне и кто будет докладчиком, Дан буркнул сквозь зубы:
– Успеете с тезисами, а докладчиком будет Анисимов…
Но это было слишком. «Звездную палату» подымали на смех. Да и Анисимов оказался в нетех! Его отменили и перевели Дана с Временного правительства « на войну». Докладчиком же о «Временном правительстве» назначили Либера…
Либер, хоть и был чином ниже Дана, но все же не чета Анисимову, которому он уступил место в президиуме Совета только в силу национальных причин… Либеру можно было бы и с самого начала поручить один из центральных докладов, но он был уже занят по национальному вопросу, в коем считался специалистом. По этому докладу он своевременно представил и тезисы. Собственно, он сделал этот доклад полностью в Исполнительном Комитете. Доклад был очень длинен, мало убедителен, а соль его заключалась в том, чтобы на съезде под советским флагом провести излюбленную бундовскую «культурно-национальную автономию». Даже Дан рассердился.
Я все еще заведовал аграрным отделом, и, когда намечался аграрный доклад, раздались предложения выбрать меня докладчиком… Но не те были времена; теперь об этом не могло быть и речи. Выходка наивных людей, называвших мою фамилию, была встречена как неприличие… Выбор тут был между Гоцем и Черновым. Кто-то заметил, что ведь эсеровские докладчики, естественно, должны будут развивать свои специфические аграрные взгляды. Удобно ли это от имени всего Исполнительного Комитета? Но Дан нравоучительно для оппозиции парировал:
– Никогда Гоц не сделает никакого публичного выступления, не соответствующего линии Совета.
Однако я так и не помню, кого же назначили докладчиком по аграрному вопросу. Не помню ни тезисов, ни самого доклада на съезде. Не остались у меня в памяти и прочие доклады, тезисы и самые докладчики – рабочий, солдатский, финансовый и т. д. Все это я могу восстановить только по газетам. Либо законы памяти для меня полнейшая terra incognita,[106] либо все это было неинтересно и не имело никакого значения – ни исторического, ни драматического.
А может быть, я просто многое упустил, не особенно регулярно посещая Исполнительный Комитет. В Таврическом дворце я по-прежнему бывал ежедневно; но в заседаниях был неактивен, часто невнимателен, а то и просто мимоходом заглядывал в них, заставляя при своем появлении Дана сердито коситься на меня и бросать сквозь зубы:
– Опять явился… за газетной информацией!..
Это было во всяком случае неверно. «Новая жизнь», правда, немало крови портила «звездной палате», печатая иногда сообщения, которые правящей группе было угодно относить к тайной советской дипломатии. Меня за это преследовали и травили. Но в качестве информатора я во всяком случае никогда не был причастен к этим «разоблачениям» и только, может быть, пропускал их иногда в печать в качестве редактора, не оценивая всей важности публикуемых государственных тайн, да и не будучи особо горячим сторонником тайных махинаций правящих клик.
В комиссиях Исполнительного Комитета я также теперь работал очень мало. А мое заведование аграрным отделом, повторяю, было почти фиктивно. Как и почти вся оппозиция, я «отстал» от Исполнительного Комитета.
Десятки же людей из большинства, бросив все свои прежние дела, ныне работали «на службе» в постоянных советских учреждениях. Бюджет Исполнительного Комитета был по-прежнему скудным и неопределенным, но все же он обеспечивал жалованьем и членов Исполнительного Комитета, и его вольнонаемных служащих. Впрочем, я лично, пока Совет был «частным учреждением», то есть до самого Октября, не взял из его кассы ни копейки.
Числа с 30 мая или с 1 июня, когда уже съехались многие сотни делегатов, в кадетском корпусе начались заседания фракций. Эсеры битком набили самый большой кадетский класс и рассуждали о поддержке Временного правительства. Рассуждать, собственно, было бы не о чем, если бы внутри «самой большой партии» не скандалила маленькая группка «эсеровских большевиков». Но сейчас эта группка, возглавляемая Камковым, давала себя знать. И как бы мала ни была она, на ней сосредоточилось все внимание правящих эсеров; вокруг выступлений левых вращались все прения, шла борьба, кипели страсти. Так всегда бывает в «парламентах», где царит диктатура кружка: вся деятельность таких «парламентов» сводится к травле всей массой хотя бы двух-трех человек, составляющих оппозицию. Подобные картины мы будем наблюдать как постоянное явление в большевистскую эпоху.
Помню, в большом, еще не убранном зале заседаний съезда собрались и меньшевики – вместе «оборонцы» и интернационалисты. Диапазон разногласий был примерно тот же, что и у эсеров. Количественное соотношение сил уже определилось. Министериабельные меньшевики с презрением смотрели на кучку циммервальдцев. Но на фракционном заседании героями были опять-таки левые ораторы. Качественный состав того и другого крыла был несоизмерим. И циммервальдцы выступали не только в роли мишени, но и в качестве действительных выразителей марксистской, классовой, пролетарской идеологии. Споры вращались главным образом вокруг внешней политики коалиции – в связи с организуемым наступлением на фронте… Разговоры были, несомненно, интересны; но было ясно, что они бесплодны: в этих собраниях убедить друг друга речами было нельзя.
Впрочем, среди меньшевиков были значительные группы неопределившихся – из армии и провинции. Им слова революции, слова лидеров еще не особенно приелись и могли бы воздействовать на них. Но это была серая обывательская масса. И когда открылся съезд, она вся оказалась на стороне большинства. Не потому, чтобы вся она действительно определилась и была убеждена доводами Дана-Церетели, а потому, что это было большинство, потому, что ей хотелось быть подальше от Ленина и Троцкого, потому, что у нее не было достаточных стимулов нарушить партийную дисциплину и пойти за Мартовым против официального меньшевизма.
Все решения съезда создавались фракциями. Но все же делегатов было немало и нефракционных. Собственно, не приписанных к фракциям было немного. Но было довольно много «недовоспитанных», которые больше тяготели к территориальным или профессиональным группировкам.
По их настояниям перед открытием съезда происходили кроме фракционных еще солдатские и крестьянские совещания. Затем особо заседали фронтовики, солдаты и офицеры… Эти элементы, между прочим, спорили о том, как им разместиться в зале заседаний съезда: руководители их, конечно, рассаживали по фракциям, а группы армейских и провинциальных делегатов нередко не хотели разделяться и размещались по местностям и армиям. Это было довольно характерно.
Частью по настоянию этих недовоспитанных элементов, частью по инициативе некоторых старых «искровцев», все еще хранивших наивные мечты об объединении всех социал-демократов, 2 июня состоялось еще одно предварительное совещание «делегатов, принадлежащих к различным оттенкам социал-демократической партии», то есть от большевиков до оппортунистов крайнего правого, «легально-марксистского» крыла.
В большом кадетском классе была давка и духота. Доклад делал подходящий для такого собрания человек, бывший левый большевик, а ныне один из вреднейших присяжных «звездной палаты» – Войтинский. Я пришел, когда в помощь ему, во славу Львова и Терещенки, в истерическом пафосе надрывался охрипший Либер, приносивший еще до съезда на алтарь коалиции последние остатки своего голоса. От большевиков успокаивал собрание насчет «анархии» Каменев.
Затем с уничтожающей коалицию критикой выступил Мартов. Он требовал, чтобы съезд отозвал из правительства министров-социалистов. В вопросе о власти, о Временном правительстве, именно таков был тогда лозунг группы меньшевиков-интернационалистов. А после Мартова среди шума, протестов и аплодисментов произнес ядовитую, негодующую, «вызывающую» речь Троцкий… Луначарский в упомянутой своей книжке упирает, что Троцкий одевается франтом. Сейчас ясно вижу его перед глазами в эти жаркие дни июньского съезда: франтом не франтом, но в костюме fantaisie,[107] не особенно привычном для советского глаза.
Конечным лозунгом Троцкого была ликвидация коалиционного правительства и передача всей власти в руки Совета. После речи в толпе, жавшейся к стене, я подошел к Троцкому, которого, кажется, не видел со времени нашего объяснения в типографии «Новой жизни». Тому назад была уже целая неделя. Я сказал Троцкому, что совершенно солидарен с ним в пределах его речи и в его лозунгах о власти. В глазах Троцкого блеснуло удовольствие.
Конечно, «программа» Мартова – отозвание министров-социалистов – была робка, неясна, неполна, неубедительна, формалистична, «безответственна». Тут не было ни должных перспектив, ни вообще положительного содержания. Что же должно быть после вместо коалиции? Я решал этот вопрос совершенно определенно: должна быть диктатура демократии, рабочих и крестьян, против буржуазии. Я не предрешал формы этой диктатуры и постольку не присоединялся к лозунгу большевиков в буквальном его смысле. Но необходимость диктатуры рабоче-крестьянского блока была для меня очевидна. Время социалистической власти наступило. До нее дозрела революция, и в случае противодействия процесс ее гниения должен был развиваться отныне не по дням, а по часам.
Однако я был в довольно неприятном положении. Со мною не соглашались – ни в партийной фракции, ни в редакции «Новой жизни». Я не знаю толком, чего же именно желали в то время меньшевики-интернационалисты, возглавляемые Мартовым, но «однородной» (как говорили тогда) социалистической власти они не желали. Помню, я просил разрешения выступить на съезде с требованиями передачи всей власти демократии. Но мне решительно отказали в этом товарищи по фракции, и в частности именно Мартов…
То же было и в редакции. В течение этих нескольких недель я непрестанно, но безуспешно убеждал редакцию. Я написал и две-три статьи, в которых хотя бы косвенно подходил к диктатуре демократии. Но мои статьи расшифровывались, мои скрытые планы, тайные козни разоблачались и статьи отвергались.
Не помню, в тот ли день 2 июня, скорее, немного спустя я говорил тому же Троцкому о своем неприятном положении в партии и в редакции: достаточно быть в меньшинстве, чтобы чувствовать себя в роли довольно неблагодарной, но быть (как я был почти всегда) в меньшинстве меньшинства – это удовольствие уж совсем сомнительное. Троцкий на мои слова колюче усмехнулся.
– Надо вступать, – говорил он, – надо вступать в такие партии и писать в таких изданиях, где можно быть самим собой.
Увы! Таких не было. Не соглашаясь с Мартовым, я сходился с группой Троцкого и с его журнальчиком («Вперед») в критике коалиции и в общих программных лозунгах, но расходился с ними в понимании методов их осуществления. Как бы то ни было, вступив во фракцию меньшевиков-интернационалистов, я на деле оставался «диким» и, во всяком случае, чувствовал себя таковым. Кроме того, надо сказать, что в качестве нового члена, из молодых, но позднего, только что явившегося в чужой монастырь, я стеснялся выступить в спевшемся кружке лидеров со своими «дикими» мнениями и потому не был активен.
Съезд открылся 3 июня. Этот день совпал со знаменательной десятилетней годовщиной столыпинского государственного переворота и разгона второй Государственной думы… Казалось бы, свидетели обеих дат должны были с удовольствием и гордостью отметить антитезу: победоносная ликвидация правительством царя последних остатков революции 1905 года и неслыханная победа новой революции, величайшее торжество именно столыпинских жертв, ныне возглавляющих «Великую Россию» именем «всей демократии». Казалось бы, было от чего преисполниться сердцам радостью и гордостью!..
Однако в тот момент у непосредственных участников событий, способных правильно оценивать их, сопоставление двух дат – седьмого и семнадцатого года – вызывало совсем иные ассоциации. Это была не антитеза, а аналогия, не радость и гордость, а страх и стыд за великую революцию. В частности, именно в эти дни почтенная коалиция и ее доблестные союзники преподнесли нам целый ряд удручающих сюрпризов.
Допустим, многочисленные кары войсковым частям за неповиновение, братание и сношения с неприятелем вызывались действительной необходимостью: эти кары, в виде каторжных работ, лишения избирательных прав, лишения прав на землю, лишения семей пайков и т. д., были установлены в приказах Керенского и всего правительства (от 1 июня). Допустим, организуя наступление во имя светлых идеалов Антанты, наше правительство никак не могло поступать иначе: снявши голову по волосам не плачут.
Но второе «новшество» Керенского вызвало значительно большую сенсацию: военный министр признал «несвоевременным» и запретил украинский войсковой съезд «в связи с военными обстоятельствами». Это, между прочим, вызвало резкий протест со стороны всеукраинского крестьянского съезда, который прислал жалобу на своего собственного эсеровского министра в Исполнительный Комитет, квалифицировал действия Керенского как «первый случай нарушения свободы собраний» и «слагал с себя ответственность за возможные последствия от нарушения демократических начал новой жизни»…
Но это также пустяки сравнительно со следующим сюрпризом коалиции. Накануне съезда в газетах было опубликовано, что по требованию «министра-социалиста» Переверзева, ставленника Керенского, у нас восстанавливается старая знакомая 129-я статья уголовного уложения. Прелести этой статьи львиная доля молодых русских революционеров испытала на своей собственной спине. Статья гласила так: «Виновный в (устном или печатном) призыве к учинению тяжкого преступления, к учинению насильственных действий одной частью населения против другой, к неповиновению или противодействию закону, или постановлению, или распоряжению власти наказывается исправительным домом, крепостью или тюрьмой не свыше трех лет». За то же самое применительно к воинским частям во время войны обещалась каторга… Именно в такой редакции министерство юстиции внесло эту статью в кабинет министров и требовало срочного ее введения.
Это уже звучало совсем скверно. Либо это был скверный анекдот, либо резкий скачок вперед смертельной болезни революции. Если бы что-либо подобное могло удаться коалиции всерьез, то это было бы началом полного краха. Однако удастся или нет, но наглость покушения остается. Господа министры, имея возможность напечатать любое постановление, сочли за благо восстановить именно старую 129-ю статью. Это было не только нагло, но и не умно. Но в данном случае глупость отнюдь не есть смягчающее вину обстоятельство…
Не радовали дела коалиции и во внешней политике. Еще совсем на днях наше «демократическое» правительство молча проглотило мерзость, учиненную с Албанией союзным итальянским правительством. Сейчас, накануне съезда, еще более гнусное насилие было учинено над Грецией – уже всеми союзниками скопом Англо-французскими войсками там был произведен переворот, причем союзники не задумались устранить законнейшую власть, ликвидировать августейшего монарха при малейших его попытках отстоять самостоятельность политики и уклониться от таскания из огня каштанов для биржевиков «великих демократий». Новый насильственный акт союзников говорил опять-таки о том, что англо-французские правители, сбросив со счетов – после первого перепуга – российскую революцию и не сомневаясь больше в холопстве революционного правительства, решили без околичностей плевать ему прямо в физиономию; И союзники не ошибались в расчетах. Правительство «полного доверия» приняло к сведению новое доказательство великой мудрости Ллойд Джорджа и Рибо. А пресса рассыпалась в комплиментах и выражала полное «удовлетворение». Было гнусно.
При обсуждении этого «инцидента» в палате общин господин Роберт Сесиль уверял, что Россия изготовила ноту, в которой будет объявлено о продолжении ею войны. И действительно, наш Талейран вручил ноту уезжавшему наконец восвояси доблестному Альберту Тома. Нота была ответом на ответную ноту союзников по поводу декларации 27 марта. Терещенко и Церетели выражали надежду, что «тесное единение между Россией и ее союзниками обеспечит в полной мере общее соглашение по всем вопросам на основании выставленных русской революцией принципов», а затем, подчеркивая «непоколебимую верность общему союзному делу» (!), Терещенко и Церетели «приветствуют» готовность некоторых держав пересмотреть старые договоры. Для этой цели наши министры предлагают созвать конференцию союзных держав, «которая могла бы состояться в ближайшее время, когда создадутся для этого благоприятные условия»…
Это был, стало быть, «дальнейший шаг» к миру со стороны российской революционной власти. Казалось бы, в цитированных словах видна некоторая борьба между министрами-капиталистами и министрами-социалистами. Казалось бы, дело обстояло так: союзники выражали «готовность» собраться на конференцию, чтобы запечатлеть на бумаге отказ России от Константинополя, проливов, Армении и проч.; Терещенко упирался против конференции, вовсе не желая таких ее результатов, не совместимых с «жизненными интересами России», а Церетели от имени «всей демократии» тянул министров-капиталистов на конференцию в надежде, что Англия там откажется от Месопотамии, Франция от Сирии и т. д… Казалось бы, именно в результате такой коллизии интересов и получился этот дрянной документ о приглашении на конференцию – «когда создадутся благоприятные условия». Только впоследствии было обнаружено, что благородный Церетели, публично похваляясь «дальнейшими шагами к миру», за кулисами («от имени всей демократии»?) советовал министрам-капиталистам не торопиться с конференцией – пока союзные демократии привыкнут к мысли о мире…
А тут еще кроме офицерского съезда в это время заседал в Петербурге съезд будущей Вандеи – казачий съезд, который взяли в свои руки кадеты. Там говорились совершенно погромные речи, выносились резолюции против Совета. Подобно более дальновидной прессе, на казачьем съезде не ограничивались травлей большевиков, а били дальше, в советское большинство, в министров-социалистов. Контрреволюция по-настоящему поднимала голову – под прикрытием того же советского большинства.
И появилась тогда же в Петербурге некая «Маленькая газета» Издавали ее все те же Суворины – под необходимым флагом «независимого социализма». Велась газета с огромным талантом. По своему внешнему облику это был «Pere Duchesne», орган «простонародья». Он составлялся в соответствующем стиле и был рассчитан на то, что его формулы, выкрики, заголовки, вскользь брошенные замечания будут бить именно в центр больных вопросов темного обывателя, будут впитываться и хвататься на лету простонародными массами. Но это был поистине замечательный образец народного балагурства – в прозе и виршах, замечательный образец приспособления к народным вкусам и запросам. «Pere Duchesne» по внешности может считаться только слабым, грубым подобием «Маленькой газеты». С внутренней же стороны, со стороны содержания, идей, направления, – насколько беспринципен и расхлябан был орган Гебера, настолько последователен, выдержан, принципиален был орган Сувориных. Под видом «народности», крайнего демократизма и «независимого социализма» «Маленькая газета» держала прямой и твердый курс на контрреволюционный переворот, на военно-плутократическую диктатуру. И газета читалась «простонародьем» нарасхват, расходясь в сотнях тысяч экземпляров.
Любопытно, что в кандидаты на диктатора она – сначала полегоньку, а потом без околичностей – выдвигала не кого другого, а адмирала Колчака… Пока «несознательная» буржуазно-бульварная пресса, прельстившись агитацией Керенского на фронте, спекулируя на его исключительную популярность, усиленно расстилала перед ним красное сукно и вздыхала по его диктатуре, братья Суворины со стоящими за ними деловыми кругами знали, что делали: третируя Керенского, как пустого, шумливого мальчишку, они через его голову снаряжали Колчака. Разумеется, они были правы. Но с точки зрения пролетариата и революции вся эта картина, все эти перспективы были удручающи.
Этот дух момента хорошо чувствовался в дни перед съездом контрреволюционными кругами. На этот счет имеется характернейший документ в виде обращения Родзянки к членам Государственной думы, напечатанный в газетах 3 июня. Родзянко требовал, чтобы члены Государственной думы, этой тени царизма, этого символа реставрации, не разъезжались из Петербурга, а уехавшие спешно вернулись … «Политические события текущего времени требуют, – писал экс-президент экс-парламента, – чтобы гг. члены Государственной думы были наготове и на месте, так как когда и в какой момент их присутствие может оказаться совершенно необходимым, установить невозможно; эти обстоятельства могут наступить внезапно…» Большего красноречия странно было бы требовать от старого Родзянки.
А в общем, не мудрено, что десятая годовщина столыпинского переворота вызывала не гордые, не светлые, а мрачные и скверные ассоциации. В знойный, душный день 3 июня, в день открытия Всероссийского съезда Советов, настроение было самое удручающее…
Заседание открылось уже к вечеру, часов в семь. Но было еще жарко, и склонившееся солнце упиралось лучами прямо в обширную президентскую эстраду, устроенную в конце длиннейшего зала. Были заняты все делегатские места; за барьером, в противоположном конце, разместилась, сидя и стоя, масса гостей; неудобно, по бокам эстрады, были отведены места для совещательных голосов, членов Исполнительного Комитета.
Чхеидзе открыл съезд довольно безразличной речью, после которой был утвержден многолюдный президиум, намеченный всеми фракциями, не исключая даже объединенных энесов и трудовиков. В президиуме оказались, конечно, все знакомые нам фракционные лидеры. Из новых лиц, сколько-нибудь интересных, можно, пожалуй, назвать приехавшего с фронта большевика, прапорщика Крыленко, известного еще по 1905 году. Обращало на себя внимание большое число кавказских людей, земляков Чхеидзе, разместившихся за столом президиума: Чхеидзе, Церетели, Гегечкори, Лордкипанидзе, Саакианц…
От имени президиума Богданов предлагает в первую голову обсудить основные вопросы о войне и власти, а затем разбиться на секции. Но большевик Позерн требует немедленного обсуждения самого острого вопроса, волнующего армию, – о наступлении. Конечно, это отклоняется на том основании, что наступление вовсе не есть особый и вообще не есть политический вопрос, подлежащий обсуждению: ведь в программе съезда есть вопрос о войне.
Ничего особенного в настроении зала пока еще не видно. Только косые взгляды на большевиков и подавляющий лес рук, легко и покорно вздымающихся за предложения «звездной палаты». Все это в порядке вещей.
Но вот со стороны совещательных голосов просит слова к порядку старый меньшевик Абрамович, приехавший с Мартовым из-за границы, интернационалист, но лояльный большинству партии, интересный человек и хороший оратор, стоявший полгода одной ногой во фракции Мартова, другой в сферах Церетели.
Абрамович требует немедленного обсуждения события, о котором с утра говорила в тот день вся столица. Этим событием была высылка из России знаменитого швейцарского циммервальдца Роберта Гримма… Разумеется, это «коварное» предложение, идущее со стороны оппозиции, было бы легко и мгновенно провалено всеми руками, кроме узенькой полоски с левой стороны. Но мужественный Церетели решил поднять перчатку; правда, он не рисковал решительно ничем, ибо для него было очевидно, что сидящая перед ним мужицко-обывательская толпа поддержит решительно все, что бы ни сказал и ни сделал зарекомендованный комиссар Терещенки в Совете. Но так или иначе министр Церетели присоединился к предложению Абрамовича. И тот же самый лес рук поднялся с требованием немедленно обсуждать дело Гримма… Вот тут съезд и показал себя лицом.
Дело Гримма состояло в следующем: швейцарский посланник в Петербурге получил телеграмму от члена швейцарского правительства Гофмана; в ней давалось поручение передать пребывающему в Петербурге Гримму некоторое «словесное сообщение». А именно что Германия не предпримет наступления, доколе ей будет казаться возможным соглашение с Россией, что Германия ищет почетного для обеих сторон мира, тесных экономических отношений и готова оказать России финансовую поддержку, отказываясь от малейшего вмешательства в ее внутренние дела. Гофман просил передать Гримму свое убеждение в том, что «при желании союзников России Германия и ее союзники готовы были бы немедленно начать переговоры о мире»; при этом, конечно, добавлялось, что Германия, со своей стороны, не желает ни аннексий, ни контрибуций…
Впоследствии выяснилось, что эта телеграмма Гофмана была ответом на запрос самого Гримма, который в России пришел к убеждению в необходимости для нее ликвидировать войну. Впоследствии выяснилось также, что Гримм, желая содействовать возвращению русских эмигрантов на родину, еще в Швейцарии шел к этой цели закулисными ходами – при посредстве того же Гофмана. Большевики, в лице Ленина и Зиновьева, об этом знали; считая необходимым (при проезде через Германию) действовать открыто и официально, они отказались поэтому от услуг Гримма и поручили посредничество Платтену. По заявлениям Гримма, он предпочитал тайную дипломатию явной, опасаясь репрессий со стороны Антанты и нарушения нейтралитета Швейцарии.
Но все это выяснилось впоследствии. Пока же, до поры до времени, о закулисном миротворчестве Гримма не знала не только «публика», но не знали и его ближайшие «единомышленники» и спутники – Мартов, Аксельрод и другие…
Вся буржуазия схватилась за дело Гримма. Только это ей и требовалось. Не только буржуазно-бульварная пресса, но и желто-социалистическая в полном восторге начала свистопляску. Радость была понятна. Ведь налицо был повод втоптать в грязь « Циммервальд». Помилуйте! Вот они каковы на деле, эти рыцари святого Грааля! Вот они каковы, эти строгие хранители международных социалистических принципов, эти монопольные блюстители чистоты рабочего Интернационала! Поскребите их, посмотрите под их белоснежные одежды – и вы увидите грязное естество агентов германского генерального штаба…
О сомнительных приемах Гримма, совершенно возмутительных для ответственного представителя «Циммервальда», знали отчасти только одни большевики. Прочие интернационалисты были в нелепом и затруднительном положении: не допуская того, что было в действительности, они в течение нескольких дней продолжали настаивать на лояльности Гримма по отношению к «Циммервальду». Тем блистательнее была «победа», тем больше восторгов было со стороны буржуазии: стало быть, в содействии немцам, в пособничестве сепаратному миру с Вильгельмом явно замешаны все наши интернационалисты.
На самом деле Гримм не был ни циммервальдцем, ни немецким агентом. Он оказался просто заплутавшимся пацифистом. Он рассудил, что для России, для русской революции лучше сепаратный мир, чем продолжение войны. И он попытался ему содействовать грубо-наивными приемами буржуазного пацифиста. Но повторяю, все это обнаружилось только впоследствии. А сейчас налицо была только телеграмма Гофмана – с сообщением Гримму о добрых намерениях правящей Германии.
Перехватив эту телеграмму, Терещенко и Львов бросились к Скобелеву и Церетели, которые при разрешении въезда Гримму взяли его под свое поручительство (в том, что Гримм не германский агент). Скобелев и Церетели бросились к Гримму и требовали у него объяснений: подлинный ли это документ и каково его происхождение? Церетели требовал, чтобы Гримм объявил «провокацией» маневры Гофмана. Гримм уклонялся, ссылаясь на интересы Швейцарии, но заявил, что телеграммы Гофмана ему никто ни прямо, ни косвенно не передавал и всякую попытку пользоваться им, Гриммом, как передатчиком планов мира между империалистскими правительствами он будет беспощадно разоблачать. Наши министры-социалисты признали эти объяснения неудовлетворительными. Временное правительство предложило Гримму покинуть Россию, и Гримм выехал восвояси рано утром того же 3 июня.
Именно в таком виде дело Гримма и предстало перед съездом.
Слово для обвинения и запроса было предоставлено Мартову, которому вместе с Аксельродом пришлось быть посредником в переговорах между Гриммом и Церетели. Мартов ставит вопрос совершенно правильно. Так же ставила его в речах, статьях и разговорах советская оппозиция. Громкое – на весь мир! – дело, еще неслыханное в революции, имеющее огромнейшую принципиальную важность, Церетели и Скобелев проделали втихомолку, на свой страх и риск, пошушукавшись со Львовым и с Терещенкой. Они выслали Гримма без ведома Исполнительного Комитета, хотя было достаточно времени, чтобы испросить его санкции и посоветоваться с ним.
Но дело тут не в характерных «формальностях». Дело в принципиальной постановке вопроса. От иноземного гостя, Гримма, гражданина нейтральной страны, требовали, чтобы он всенародно обвинил своего швейцарского министра в нарушении нейтралитета, то есть выдал Швейцарию в лапы союзников, только что «освободивших» Албанию и Грецию. За отказ в этом Гримма выкинули административным порядком, без cуда и следствия, из революционной страны в качестве германского агента.
Между тем с заведомыми, открытыми и несомненными агентами англо-французcкого империализма не только нянчилось правительство, но и были в контакте. в добром согласии, в постоянном личном общении министры-социалисты. Ведь официальные представители парижской и лондонской бирж – все эти Тома, Вандервельды и Гендерсоны, имевшие в России миссию затянуть войну без конца, до полного разгрома революции, – были у нас желанными и почетными гостями. Мартов правильно поставил дело, сказав:
– Значение этого вопроса обусловливается не только именем высланного, но и тем, что на нем должен определиться весь политический облик съезда, то есть той силы, которая должна будет управлять творчеством русской революции.
И облик съезда на этом деле действительно определился. Конечно, большинство собрания не имело понятия о том, кто такой Мартов, какой он партии, что он доселе делал на свете – пока его слушатели при царизме мирно поживали и добра наживали. Было достаточно, что оратор резко обвиняет в чем-то Церетели, тоже социалиста и притом министра, сотрудника самых почтенных, очень либеральных и крайне демократических людей…
Поднялась вакханалия, в залах начался патриотический вой: «негодование» и «гнев» против немецких пособников стоном стояли в зале. Кадетский корпус развернулся боевым фронтом быстро и дружно…
Мартов был взволнован открывшейся перед ним картиной. У его ног волновалась темная стихия, которая была живой контрреволюцией. Казалось, эта темная сила физически напирает на трибуну и вместе на революцию, а щуплая фигурка Мартова, угловатая, скромная, невоинственная, героически противостоит жадному, нечленораздельному, бессмысленно рычащему чудовищу. Даже Троцкий не выдержал этого зрелища.
– Да здравствует честный социалист Мартов! – закричал он, подбежав к трибуне и формулируя свое настроение.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.