1. Ориентировка
1. Ориентировка
«Безответственные» наброски. – Новый порядок. – Самоорганизация Исполнительного Комитета. – Характерные черты комиссий. – Ю. М. Стеклов. – В. О. Богданов. – Л. М. Брамсон. – К. А. Гвоздев. – Г. М Эрлих. – Н. Ю. Капелинский. – Моя «органическая» работа. – Труженики и политики. – Ориентировка. – Переход на мирное положение: в «ведомствах», в армии, у промышленников. – Работа Исполнительного Комитета: помещение, пропитание. – Вопрос о трамвае. – Первое столкновение с солдатскими вольностями. – Офицеры в Исполнительном Комитете. – Отречение Николая II. – Наша позиция. – Неясность. – «Услуга» Николая Милюкову. – Хлопоты с Михаилом Романовым. – Рыцари народной свободы. – «Борис Годунов» наизнанку. – Керенский на подмостках. – Недемократический демократ. – Передышка от Совета. – Н. С. Чхеидзе. – Гельсингфорсские события. – В правом крыле. – Контроль. – Амнистия. – Керенский на важном совещании. Керенский в борьбе направо. Керенский рвется к власти. – Петербург: анархия и порядок. – Радостная встреча. – В хвостах. – Рассказ Никитского. В градоначальстве. Митинг о политической экономии. Офицеры. Совет и война. – Арестанты. – «Идейный» филер. – Радиотелеграмма Милюкова
С этого времени, с 3 марта, кончается сплошная цепь моих воспоминаний, когда в голове запечатлелся чуть ли не каждый час незабвенных дней. С пятого дня революции начинаются провалы, пустоты, которые заполнить я не могу. Начинают сливаться и путаться дни, а затем и недели. Отныне я не сумею описывать их «подряд», не сумею весной и летом 1919 года вести подробный «дневник Февральской революции».
При помощи газет я, правда, легко восстанавливаю сплошную цепь событий. Но это не есть цель моих записок: я не пишу истории. Личные же воспоминания вырывают из этой цепи лишь отдельные, хотя и многочисленные, эпизоды, которые, быть может больше, чем прежде, мне придется спаивать между собою публицистикой; придется эту беспримерную в истории трагедию, эту чудесную эпопею, называемую русской революцией, разбавлять скучными рассуждениями в бессилии воспроизвести ее не только в целом или основном, но и в том виде, как она катилась непосредственно перед моими глазами, бурля, сверкая, оглушая, переливаясь всеми красками, как исполинский водопад.
Но не только нет возможности, нет и нужды предлагать читателю «дневник» семнадцатого года. Эпизоды, какие я помню, и без того составят слишком длинную вереницу, какую рискует не преодолеть читатель. Ну что ж! Пусть то будут крупицы для трудолюбивого и искусного историка… Хуже, что эту вереницу рискую не преодолеть я сам, не доведя до конца своих воспоминаний. Ну что ж! Буду записывать, пока позволяют обстоятельства.
3 марта на улицах висели декларации «От Временного правительства» и от Совета, как было условлено, на одном листе. Новый революционный статус был создан. В окончательной победе революции уже ни у кого не могло быть сомнений.
Все наличные сведения из провинции говорили, что переворот произошел во всех центрах страны и старая власть ликвидирована повсюду более или менее легко и безболезненно.
Армия так же мгновенно признала новый строй. Царские генералы, видя безнадежность борьбы, стали поспешно принимать защитную окраску и делать вид, что они переродились. Черная сотня сгинула в подполье. Высшее чиновничество также распылилось в мгновение ока. У царского режима еще до формальной ликвидации Романовых не осталось ровно никакой опоры и никаких надежд.
Контрреволюция существовала, но она была в скрытом виде, подобно революции до революции. Она грозила отнять и ликвидировать в будущем народные завоевания. Но она более не угрожала перевороту, который был благополучно завершен к 3 марта.
Не угрожала ему больше и «анархия» в столице, где еще далеко не было порядка, но где уже были силы для его водворения в ближайшие дни. Не угрожал и голод, ибо наличные запасы были в целости, а в работе транспорта переворот не создал ни сучка ни задоринки. Создалась и начиналась новая жизнь, «новое счастье» и новая борьба…
Исполнительному Комитету Совета рабочих депутатов приходилось вплотную приступить к «органической работе». И для этого было необходимо основательно самоорганизоваться, выделить специальности, устранить чересполосицу и противоречивость распоряжений, избрать ответственного («государственного») секретаря, озаботиться правильным ведением протоколов и т. д. А затем на очереди стоял вопрос о ликвидации военно-революционных действий, о переводе революции на мирное и «нормальное» положение, причем это сводилось по преимуществу к ликвидации забастовки на заводах, в городских предприятиях, в типографиях… Надо было, кроме того, оформить и редакцию «Известий».
По-прежнему терзаемый внеочередными заявлениями и экстренными делами, Исполнительный Комитет избрал из своей среды ряд комиссий или, быть может, точнее, разбился на отделы для самостоятельного решения разных категорий дел.
Уже по одному названию комиссий можно судить о том, насколько несовершенна и, так сказать, беспринципна была наша организация, призванная обслуживать революцию при первых ее шагах. Комиссии были: канцелярская, по возобновлению работ, по разрешению выхода газет и распределению типографий, автомобильная, финансовая, продовольственная, районная и текущих дел.
Как видим, одни из этих комиссий имели постоянное и, так сказать, принципиальное назначение, другие – временное, техническое, вспомогательное и совершенно специальное; одни – всероссийское, другие – только городское. В частности, последняя из названных комиссий – текущих дел – была, как помню, создана по особому моему настоянию для приема в ней и для избавления пленума Исполнительного Комитета от «внеочередных» и «чрезвычайных» дел.
При выборах в комиссии по-прежнему еще не замечалось сколько-нибудь интенсивной борьбы партий. В этом отражалось столько же единство целей и единый дух демократии, сколько «несознательность» деятелей в тот момент, то есть слишком смутное понимание будущих процессов революции. Ведь не только в эти дни, но и много спустя, уже после того, как вопрос о взаимоотношениях партий и Советов не раз обсуждался, многие стремились и надеялись сохранить навек единую «советскую платформу» для всей демократии… Смешно сказать, но грех утаить, что, в частности, Стеклов льстил себя надеждой и, размечтавшись, не раз говорил мне о том, как он пройдет кандидатом Совета в Учредительное собрание.
В те дни, 3 марта, даже такая политически ответственная комиссия, как агитационная, была составлена по выборам из оборонца Эрлиха и двух большевиков – Красикова и Шляпникова, тогда как большинство Исполнительного Комитета составляли меньшевики-интернационалисты.
Еще любопытнее, что ответственнейшее дело редакции «Известий» и составления для этого коллектива было поручено Стеклову. Оборонческое меньшинство Исполнительного Комитета далеко нельзя было уже тогда считать слабым, а Стеклов был человек большевистского происхождения, хотя и писал в шовинистско-плехановском «Современном мире». Тем не менее ни одна из групп не настояла на образовании «коалиционной» редакции или хотя бы на ответственном выборном коллективе. И не в пример прочим комиссиям литературно-редакционная была составлена из одного Стеклова… Впрочем, он добросовестно кооптировал редакционный коллектив, неоднократно, но безуспешно приглашал туда меня и составил редакцию из интернационалистов – Цыперовича, Авилова, из оборонца и будущего заграничного делегата Гольденберга и не помню, кого еще.
Подобное отношение Исполнительного Комитета к такому важному делу, как редакция официального и центрального органа революции и демократии, также может объясняться в первую голову лишь отсутствием в тогдашнем руководящем учреждении сколько-нибудь резкой дифференциации и партийной борьбы.
Стеклов же был тогда весьма выдающейся фигурой революции и вынес на себе действительно огромное количество самой ответственной работы. При своей достаточной образованности, литературном и ораторском опыте, при своем очень большом революционно-политическом (российском и европейском) прошлом Стеклов в те времена проявлял огромную энергию и активность. Он был неутомим и очень разносторонен в своей тогдашней работе. Притом тогда еще не успели проявиться другие свойства этого деятеля, определившие впоследствии его дальнейшую судьбу.
Прежде всего, Стеклов всегда неприятно тяготел ко всякому большинству вообще. С началом партийного расслоения в Совете это совершенно дискредитировало полезного (если и не столь приятного) деятеля революции, на которого при таких условиях нельзя было надеяться его единомышленникам и от которого всего было можно ожидать.
Это свойство Стеклова вытекало не только из личного тщеславия. Основной причиной было, пожалуй, то, что Стеклов, в сущности, не имел никаких «взглядов», а в лучшем случае имел только «направление». Ни его эрудиция, ни его политический опыт, как это ни странно, не устранили его основных качеств: его политической бесплодности и мелкости, мелочности его политической мысли.
«Политика» Стеклова в те времена едва ли не исчерпывалась его полицейским умонастроением: тащить, не пущать, запретить, ущемить. Когда же дело доходило до «высоких» проблем, то Стеклов либо не вносил ничего, либо метался, путал и «не решался». В частности, это было с вопросом о войне. Не стоит здесь говорить об этом подробно. Но именно отсутствие твердых принципов и широких горизонтов приходится отметить, говоря о деятеле, игравшем весьма видную роль в первый период революции… С этим деятелем мы, впрочем, еще встретимся не раз.
Чисто техническое дело – управление делами, канцелярская комиссия – было поручено Б. О. Богданову. Это было правильно в том смысле, что Богданов был чрезвычайно энергичным, распорядительным и опытным организатором, имея для этого подходящую в данной обстановке тяжеловатую, чтобы не сказать грубую, руку (при своей сравнительной молодости)… Впрочем, этой своей роли Богданов, насколько помню, почти не выполнял и скоро бросил это дело для других функций.
Но было бы неправильно думать, что Богданов был пригоден именно к роли «управляющего делами» в отличие от иных областей работы. Напротив, не в пример Стеклову, предназначенному в идейные вдохновители Совета посредством «Известий», Богданов, обреченный канцелярщине, был политик. Он интенсивно и, я бы сказал, интересно мыслил, совершая любопытную эволюцию, чтобы не сказать «экивоки» в области «высокой политики».
И наконец, это был человек, способный к неутомимой «органической работе» в различных ее сферах. Вообще это весьма интересная фигура и один из столпов работы Исполнительного Комитета в течение всего первого и меньшевистско-эсеровского периодов революции до самого октябрьского переворота.
Богданова я знал довольно давно и хорошо еще по «Современнику», по всяким организациям, музыкальным кружкам и чисто личному знакомству. Это был не блестящий, не выдающийся, но полезный писатель по специальным вопросам и на редкость неаккуратный сотрудник, с которым лучше не связываться редактору.
В политике мы всегда были разных устремлений, а с началом воины разошлись основательно, до полного литературного разрыва: Богданов был оборонец из группы Потресова и жестокий враг моего «пораженчества»… Затем, когда наша прогрессивная и более дальновидная буржуазия занялась культом бургфридена и в интересах его попыталась легализировать оборонческое течение в рабочих социал-демократических кругах, Богданов стал секретарем рабочей группы при Центральном военно-промышленном комитете.
Во время же революции мы видим его на самых разнообразных и ответственных постах, где он то нащупывал правильные пути реальной социалистической политики и проявлял здравый практический смысл вместе с классовым чутьем, то снова, ослепленный мертвой догмой и партийной злобой, посильно толкал революцию к пропасти, а страну к развалу.
В Богданове удачно и недюжинно соединилась политическая мысль с неустанным «органическим» кропотливым трудом.
«Это рабочий вол», – говорил про него Чхеидзе, наблюдая, как он битые часы подряд выстаивал председателем Совета в изнурительной борьбе с «народной стихией», потрясая звонком в одной руке, величественно дирижируя другой и выкрикивая охрипшим голосом:
– …тех прошу поднять, прошу опустить…
Это был «рабочий вол», во многих случаях незаменимый и во многие критические моменты бывший рабочим центром столичной советской организации. Но его политическая мысль шла большей частью по неправильным путям и в конечном счете не сослужила ему хорошей службы.
Важнейшее дело советских финансов было поручено старому трудовику, петербургскому адвокату, известному политическому защитнику Л. М. Брамсону, заслуженному самоотверженному деятелю и отличному человеку. Не в пример прочим трудовикам, не выдержавшим испытания революции и почти без исключения продавшим свои «демократические» шпаги правому крылу, Брамсон «органически» слился с Советом и неустанно работал в нем до конца. Его демократизм, напротив, выдержал испытание блестяще. Но пример этого старого адвоката не вызвал подражаний даже среди более молодых, более плебейского происхождения «трудовиков», неудержимо тяготевших к «правительственным сферам».
Свое трудное и неблагодарное «финансовое» дело в течение всех восьми месяцев, до самого октября, он выполнял не только с успехом, но, можно сказать, с блеском. Насколько трудно было положение тогдашнего советского «министра финансов», видно уже из того, что советский бюджет в те времена, когда Советы были «частными учреждениями», составлялся в своей львиной доле из доброхотных даяний. Вначале, пока деятельность развернулась еще не широко, пока расходы еще были невелики, а «всеобщий энтузиазм» заставлял умиленную и «несознательную» буржуазию развязывать кошельки, дело еще кое-как двигалось, через пень колоду. Но потом приходилось туго.
Свои обязанности по финансовой комиссии Брамсону пришлось делить с К. А. Гвоздевым. Это был также один из главных советских работников и одна из интереснейших фигур первых месяцев революции.
Не менее «рабочий вол», чем Богданов, Кузьма Гвоздев, занимаясь советскими финансами, размениваясь на мелочи, вроде заведования автомобильным делом, с первых же дней стал главной основой всего дела труда в центральных советских учреждениях.
Надо представить себе всю сложность условий победоносной глубоко демократической революции, которая сделала пролетариат фактическим хозяином положения, но вместе с тем оставила в неприкосновенности и основы буржуазного строя и даже формальное господство старых господствующих классов; надо понять всю сложность и противоречивость этих созданных революцией условий, чтобы оценить, насколько трудным, ответственным, щекотливым было руководство делом труда в ту эпоху; какого опыта, твердости, такта, сноровки требовало это дело между молотом и наковальней среди протестующих, бунтующих, вечно грозящих забастовками и локаутами рабочих и предпринимателей.
Положение Гвоздева было тем труднее, что при наличии всех перечисленных свойств в распоряжении Гвоздева не было еще одного, которое могло бы оказать ему незаменимую услугу, – не было популярности. Самородок-пролетарий, он возглавлял правое оборончество, социал-реформизм и оппортунизм в практике рабочего движения военно-революционной эпохи. Это течение не имело никакого кредита…
Взятый от заводского станка в политические лидеры и министры, а затем с министерского кресла через тюремную камеру вновь переданный заводскому станку, Кузьма Антоныч по праву занял место «советского» министра труда; но взятый из гучковско-коноваловского «военно-промышленного» гнезда, Гвоздев в соответствии с этим, по своему направлению, по тенденциям и тяготениям не мог не держать курса на достойного члена Временного коалиционного правительства и на весьма подходящего министра труда (без кавычек) в кабинете Керенского. Ни подобный тип рабочего деятеля, ни подобный курс не могли ни создать популярности среди искони большевиствующего великорусского пролетариата, ни тем более поддержать популярность махрового соглашателя и капитулятора перед буржуазией в эпоху революции…
Подобно Богданову, К. А. Гвоздев не был только «рабочий вол», а его соглашательство не было, не в пример многим циммервальдцам, тупым и прямолинейным. Во многих и многих случаях Гвоздев обнаруживал не только здравый смысл, но и большую гибкость мысли. Он был часто оригинален и всегда интересен этой бьющейся мыслью. И я всегда с неизменным интересом и, скажу, с немалой пользой внимал не особенно красным и бойким, довольно корявым речам моего постоянного противника в Исполнительном Комитете.
Да не один я, а и все руководящие сферы справа налево прислушивались, когда Кузьма Антоныч начинал речь со своей урезонивающей манерой и своим неподражаемым, органически с ним слитым первобытным говором:
– Господа… ведь теперича… мы занимаемой… дело в тем, что…
Не встречаясь с ним до революции, но достаточно о нем наслышанный, я, конечно, был сильно предубежден против этой «вредной личности». Но при первых же столкновениях с ним в работе и в личном знакомстве я не замедлил раскаяться в своем предубеждении, найдя в Гвоздеве отличного товарища, хорошего человека, искреннего социалиста, с которым было приятно иметь дело как с противником и еще приятнее как с соратником…
Ему весьма было не чуждо самолюбие, которое перешло в болезненное под влиянием травли, разрыва со своим братом рабочим, под влиянием «министриалистских» неудач. Меня вместе с «Новой жизнью» он считал отпетыми губителями революции и говорил со мною со скорбным видом и горестным негодованием. Но все же не в пример другим с Гвоздевым я сохранил приятные личные отношения «до конца», до октября. К этому времени он окончательно перекочевал из Таврического дворца в Зимний. Но – не «помогли» ему его «ляхи»…
Конечно, Гвоздеву пришлось быть главным работником комиссии по возобновлению работ, избранной 3 марта. Из прочих наиболее ответственных комиссий в «агитационной» Шляпников и Эрлих, два партийных человека, левый большевик и правый меньшевик-бундовец, изображали из себя лебедя и щуку.
Шляпникова мы уже знаем. С Эрлихом также не раз встретимся в дальнейшем. Это был сотрудник «социалистического» «Дня», интеллигентный, знающий, добросовестный и деятельный работник, впоследствии командированный за границу представлять русскую революцию и организовать социалистическую конференцию в Стокгольме…
Вначале он, несомненно, выделялся из правого советского крыла самостоятельной мыслью и стремлением держать свое оборончество, свой ревизионизм, свое «соглашательство» в пределах логики и здравого смысла. Про этого оборонца из подозрительной газеты нередко приходилось говорить тогда, что он лучше циммервальдцев. Но когда дифференциация советских элементов окончательно произошла и правое крыло окончательно сформировалось под предводительством циммервальдца Церетели, Эрлих совершенно погряз в нем, утратив свою физиономию «разумного оборонца» и всякую физиономию вообще.
Таковы были комиссии, созданные 3 марта, и таковы были их главнейшие деятели. Секретарем Исполнительного Комитета был избран корректный и аккуратный Н. Ю. Капелинский, деятель рабочей кооперации, участник вышеописанных предреволюционных совещаний рабочих организаций и член Временного Исполнительного Комитета. Затем, с образованием правого большинства, он как будто обнаружил к нему тяготение, но ненадолго: когда политика этого большинства достаточно кристаллизировалась, а его политиканство достаточно дало себя знать, Капелинский был отброшен ими вновь налево, для неизменного пребывания на левом крыле «меньшевиков-интернационалистов».
В комиссии не были избраны другие видные деятели Исполнительного Комитета – ни Чхеидзе, изнемогавший под бременем «представительства» и истекавший торжественными речами; ни Скобелев, специализировавшийся на поездках по неблагополучным местам; ни Соколов, порхавший по всем уголкам революционного Петербурга, присутствовавший во всех закоулках одновременно и приносивший в Исполнительный Комитет сенсацию за сенсацией.
Меня в мое отсутствие почему-то назначили в комиссию по рассмотрению вопросов о выходе периодических изданий. Затем, на следующий день или, быть может, 5 марта, были дополнительно образованы две комиссии – иногородняя и законодательных предположений. Меня назначили и в ту и в другую. А кроме того, в один из этих же дней была образована крайне важная, упомянутая выше, комиссия труда, в которую я также вошел вместе с Богдановым и Гвоздевым.
Увы, ни в одной из этих комиссий я почти не работал. У меня сохранились воспоминания только о двух, максимум – трех днях «деятельности» по части выхода периодических изданий и распределения для них типографий. Пренеприятные воспоминания!
Типографии, их число, размеры, оборудование и хозяйственное положение надо было знать. Мы этого ничего не знали. Между кем и на каких основаниях распределять их? Можно ли и должно ли вытеснять из них старые печатные органы? И не угодно ли мотивировать это людям, заинтересованным как в органах, так и в типографиях?.. Сколько, наконец, газет можно поместить в каждую типографию и как поделить их, когда несколько сторон – хозяева, рабочие, газетчики, претенденты – дают противоположные показания?..
Еще хуже обстояло дело с разрешением газет, ибо я стоял за разрешение всех газет, но не имел на это права. Как обеспечить удовлетворение справедливых претензий и как установить, что ныне справедливо?.. И т. д.
Через два дня, измучившись и со всеми разругавшись, я бросил это дело, взмолившись перед Исполнительным Комитетом. Но все же дня два-три я разбирался во всем этом с осаждавшими меня представителями партийной прессы, старых газет и типографов и, ни в чем не разобравшись, подписывал всякие разрешения, запрещения и предписания.
Комиссия законодательных предположений, о которой подробная речь будет дальше, стала сразу в несколько ложное и никчемное положение и почти не работала. Не помню, посетил ли я хоть раз иногороднюю комиссию, получившую, наоборот, очень большое значение.
Но хорошо помню, что ни разу не посетил комиссию труда, где (при отсутствии министерства труда в то время) сосредоточилось все насущнейшее дело регулирования положения труда в новых условиях. Эта комиссия быстро превращалась в самостоятельное большое учреждение, в котором шла огромная непрерывная работа. Но я в ней совершенно не участвовал. Ежедневно по нескольку человек, осаждавших меня как члена комиссии, я отсылал в комнату № 7 за авторитетными разъяснениями и помощью. Но сам так ни разу и не заглянул в нее и даже, хорошо помню, не знал, где помещается комната № 7.
Такое положение дел имело довольно фундаментальные (хотя и вполне субъективные) причины. Во-первых, я сознательно не хотел зарываться в «органическую работу», имея в перспективе «Новую жизнь»: Тихонов уже где-то бегал по городу, искал денег, наводил справки в типографиях, мобилизовал журналистов и уже теребил меня, вызывая из заседаний и требуя моего участия в этой работе по организации газеты. Работы здесь предвиделось много. А во-вторых, дело было в том, что по своим настроениям, а может быть, и по натуре я обнаруживал тогда слишком мало склонности к кропотливым «органическим» трудам в учреждениях революции.
Все мои устремления и мысли были в сфере «высокой политики». Все мои усилия были направлены к тому, чтобы перескочить через все экстренные и неотложные текущие дела, как бы они ни были насущны, и наблюдать революцию с птичьего полета, рассмотреть из-за деревьев лес, обслуживать, как должно, общие проблемы, которые с такой силой, так внезапно поставила перед демократией новая жизнь… Таковы, повторяю, были мои субъективные стремления. На практике из этого выходило немного.
Да простит мне мою дерзость почтенная Клио, но я все же вспоминаю защитительную речь Карно перед героями термидора, речь, где Карно описывает работу Комитета общественного спасения и его отдельных членов. Карно свидетельствует, что эти последние разделялись на две категории: «тружеников», заваленных свыше человеческих сил текущими делами, не ведавших никакой общей политики и фактически не ответственных за нее, и «политиков», всецело определявших общее направление политики и целиком ответственных за общие мероприятия Комитета общественного спасения…
В рассказе Карно центр тяжести заключается в том, что Комитет общественного спасения имел в своем составе людей, не ответственных за его политику. Я же хочу сказать, что в нашем Исполнительном Комитете были люди, почти чуждые всякой «органической работе». И едва ли я не являлся крайним выражением этого типа.
Я принадлежал к числу тех, про кого впоследствии председатель Чхеидзе говорил, злобно косясь в мою сторону:
– У нас тут есть товарищи, которые не работают, а только приходят на предмет политического воздействия…
И сейчас среди вермишели и нудной черной работы случайного характера я был по преимуществу занят «высокими» проблемами… Революционное правительство теперь создано, общее положение демократии в революции теперь установлено, общий характер взаимоотношений между Советом и Временным правительством уже более или менее ясен. Словом, установлена и ясна общая политическая ситуация.
Но необходимо безотлагательно определить, что надлежит делать, какую линию взять Совету в этой вновь сложившейся ситуации. Было необходимо наметить линию текущей политики, наметить ряд очередных практических шагов советской демократии во внутренней политике и во внешней. Было необходимо уяснить себе, как надлежит теперь использовать уже совершившийся переворот, во-первых, для дальнейших политических и социальных завоеваний российской демократии, а во-вторых, для ликвидации войны, то есть тем самым для мирового пролетарского движения.
Но в данную минуту перед центральным советским учреждением стоял ряд важных, чисто практических вопросов, к решению которых было необходимо приступить немедленно. Ими и занялся 3 же марта Исполнительный Комитет.
Это был ряд вопросов, связанных с переходом столицы на «мирное положение». Во избежание излишней неурядицы и затруднений в хозяйственной жизни было необходимо пустить в ход все учреждения и предприятия.
Что касается правительственных учреждений и армии чиновников, то забота об их надлежащем функционировании лежала всецело на новом правительстве: на то оно и было призвано к жизни с точки зрения советской демократии, чтобы безотлагательно наладить государственную машину нового строя.
И действительно, правое крыло ревностно занялось этим. Оно быстро заместило важнейшие посты во всех ведомствах кадетской и всякой «земгорской» публикой, которой чиновная армия, генералитет и офицерство подчинились легко, мгновенно, без всяких трений и даже с демонстративным «энтузиазмом». Государственный механизм продолжал выполнять насущную работу почти без потрясения и без всякого перерыва…
Были, естественно, большие опасения за транспорт. Но низший железнодорожный персонал оказался на высоте положения, продолжая работу в полном объеме и не предпринимая ничего по собственной инициативе, без призыва Совета рабочих депутатов; все же высшие служащие и технический персонал официально выразили покорность думскому комитету и отдали свои силы его работе под предводительством Бубликова. Здесь дело обстояло как нельзя лучше.
Так же было и в армии. 2 же марта приказом думского комитета на ответственнейший пост командующего войсками Петербурга и его окрестностей был назначен генерал Корнилов, «несравненная доблесть и геройство которого на полях сражения известны всей армии и России»… Как известно, в апрельские дни, в эпоху кризиса первого революционного кабинета. Совету пришлось ликвидировать ретивого генерала за его же в меру энергичную поддержку Милюкова против народа; но при первых шагах этот действительно популярный и отважный генерал, либеральный патриот был крайне удачной креатурой цензовиков – безупречной с точки зрения офицерства и максимально авторитетной для солдат… Вообще говоря, в дальнейшем это могло, пожалуй, несколько затруднить борьбу за армию для советской демократии; но на первых порах, в частности, это хорошо закрепляло новый статус со стороны «фронта» и облегчало введение в норму жизни столичного гарнизона.
Наконец, опять-таки 2 марта была дана по всей России директива служить новому строю со стороны могучей организации капитала, со стороны Совета съездов представителей промышленности и торговли. Основательно лягнув павший строй, служивший отечественной плутократии верой и правдой, объединенный капитал, «преклоняясь перед подвигом Государственной думы» и «отдавая себя в полное распоряжение» думского комитета, «призвал все общественные, торгово-промышленные организации России, биржевые комитеты, комитеты торговли и мануфактур, купеческие общества, общества заводчиков и фабрикантов, съезды представителей отдельных отраслей промышленности и торговли и весь торгово-промышленный класс России забыть о партийной и социальной розни, которая может быть сейчас только на пользу врагов народа, теснее сплотиться вокруг Временного комитета членов Государственной думы и предоставить в его распоряжение все свои силы»…
И здесь машина заработала. О земствах, городах и их всевозможных организациях никаких особых забот не требовалось. Под флагом «либерального» правительства вся «цензовая общественность» уже пришла в движение и действительно была готова с удвоенной энергией обслуживать нужды государства вообще, а… борьбу его с «дерзким врагом» в особенности.
В сфере восстановления нормального хода государственной машины советской демократии Исполнительному Комитету, естественно, надлежало обратить свои взоры в иную сторону. Ему надлежало обратиться к пролетарским массам и перевести на мирное положение те предприятия, которые обслуживались рабочими. Забастовка в Петербурге была почти всеобщей. Надо было ее ликвидировать, Уже накануне в «Известиях» был помещен призыв открыть все магазины в дополнение к открытым банкам и тем самым, во-первых, способствовать налаживанию хозяйственного аппарата, а во-вторых, продемонстрировать закрепление нового строя и нормальную жизнь в новых условиях.
Теперь предстояло пустить в ход столичные фабрики и заводы, в первую же очередь трамвай. Восстановление нормального уличного движения в виде трамвая должно было явиться ярким символом окончательно победившей революции и начала мирной жизни в свободном Петербурге…
Покончив с насущными организационными вопросами, создав вышеописанные комиссии. Исполнительный Комитет и перешел к этой очередной задаче.
3 марта заседания Исполнительного Комитета из комнаты № 13, где он работал во второй ее половине за портьерой, были перенесены совсем в другой конец Таврического дворца – в комнату № 10 по соседству с большим думским залом. Эта небольшая комната выходила в широкий шумный коридор, прилегающий к Белому залу, и не предоставляла ни малейших удобств. Но в прежнем, более укромном месте работать уже было немыслимо: эта резиденция Исполнительного Комитета стала слишком популярной.
Комната № 10 могла быть лишь временным пребыванием Исполнительного Комитета, впредь до надлежащей ориентировки в недрах Таврического дворца, где советские центральные организации решили закрепиться окончательно, несмотря на все старания Родзянки нас оттуда выжить. Пока топография дворца была для нас еще темна и надлежащей организации «хозяйственной части» у нас еще не было. Исполнительному Комитету пришлось занять эту неудобную комнату, первоначально отведенную для редакции и конторы «Известий». «Известия» же пришлось вытеснить попросту в коридор, так как журналисты «большой» буржуазной прессы, занимавшие (еще в Государственной думе) комнату, смежную с № 10, не склонны были пускать к себе новых членов и вообще кого бы то ни было, и даже имели смелость приставить к своей двери часового, которого я, впрочем, позаботился снять…
Внешняя картина заседаний Исполнительного Комитета в ближайшие дни была в общем та же, что и раньше. Извне по-прежнему наседала толпа. Внутри шла прежняя нудная, изнурительная чехарда «внеочередных заявлений», «экстренных вопросов» и «порядка дня»… Заседания были по-прежнему почти непрерывны и по-прежнему не носили следов какого бы то ни было внешнего благообразия. Однако с избранием постоянного секретаря, с 3 марта, завелись протоколы; постановления Исполнительного Комитета, кроме того, стали печататься в «Известиях»… Председательское же место стал отныне систематически занимать Чхеидзе.
Какие-то силы озаботились нашим пропитанием. Сначала давали чай, хлеб и разную холодную закуску, но вскоре на каких-то основаниях завели горячие обеды и ужины. В течение долгого времени сервировка всего этого и наши приемы питания были вполне варварскими. Наши иностранные знатные гости через несколько недель еще имели случай наблюдать и удивляться, как мы по очереди подходили к столам яств и питей, наливали чай из более чем сомнительных чайников в жестяные заржавленные кружки, передавая их друг другу, залезали грязными перочинными ножами в банки с консервами, помогая пальцами, отламывали от краюхи хлеб, мешали в кружках ручками и карандашами и вытирали газетами измазанные руки.
Но, боже, каким лукулловским пиршеством кажется ныне это «сухоедение»! Огромные пакеты с сахаром не переводились, и мы тогда не желали знать, что значит пить чай вприкуску. Масло, сыр, колбасы, всевозможные консервы были в изобилии. И ломились столы от белого хлеба, самого, кажется, вожделенного продукта для северян 1918 и 1919 годов.
Обеды потом были также на славу. На второе давали всевозможные каши со сливочным маслом. Диву даюсь и не могу понять, как мог я быть к ним равнодушен в те счастливые времена!..
На какие средства готовились эти обеды, хорошенько не знаю: за них никто ничего не платил. А готовились их многие сотни, вернее же тысячи, для всех бесчисленных обитателей Таврического дворца – членов Исполнительного Комитета, сотрудников, бесконечных депутаций, делегаций, караула, всяких частей и т. д. Вообще, достаточно было попасть, проникнуть в Таврический дворец, чтобы всем, кому вздумается, уйти оттуда сытым по горло. Поистине счастливые времена!
В заседаниях еда была, можно сказать, перманентной. Но надлежащих результатов это не имело, а имело ненадлежащие. Проводя в Таврическом дворце ежедневно по 10–15 часов и перекусывая на ходу что придется, мы все-таки не насыщались, а истощались и изматывались чрезвычайно: питаться как следует мы все-таки не успевали, и до сих пор мой образ жизни тех времен ассоциируется у меня с ощущением вечного голода.
В заседаниях же Исполнительного Комитета хвосты и толпы около еды и непрерывное хождение за ней по комнате изрядно усиливали беспорядок и затрудняли работу… Чхеидзе, прикованного к председательскому месту, это раздражало невыносимо.
– Товарищи, – уже не кричал, а орал Чхеидзе, – я призываю к порядку и протестую! Вы тут в заседании удовлетворяете свои естественные потребности, а я так не могу работать. Я закрою заседание.
Но заседания не закрывались и продолжались целые дни до позднего вечера.
В первом часу дня (3 же марта) меня позвал к телефону Никитский, делегированный Исполнительным Комитетом в градоначальство в качестве помощника нового «общественного градоначальника». Никитский сообщил, что в градоначальстве озабочены возобновлением трамвайного движения. Вместе с городской управой, сменившей старого голову Лелянова на гибкого европейца и хорошего муниципала Глебова, градоначальство стало в тупик перед следующим обстоятельством: Как быть с пассажирами-солдатами?..
Ясно, что отныне они будут ездить не только на площадках, но и внутри вагонов на равных нравах с прочими гражданами. Но будут ли они платить? Если не брать с них платы, то не очевидно ли, говорили в градоначальстве, что в трамвае будут ездить одни солдаты и одни бесплатные пассажиры? Свободный многотысячный столичный гарнизон разовьет по городу огромное движение. Бесплатно солдаты в трамвае будут передвигаться на самых ничтожных расстояниях, будут садиться в трамвай на одну-две остановки. И тогда прощай трамвай для остального населения! Ни женщинам, ни детям, ни старым и слабым не видать места в трамвае как своих ушей…
Никитский просил меня принять меры в Исполнительном Комитете, чтобы так или иначе сократить солдатское движение в интересах всей столицы вообще и самого трамвая в частности. Лучшим способом для этого в градоначальстве и в управе считали введение платы для солдат.
Я лично был того же мнения, но Исполнительный Комитет решил иначе. Когда после избрания комиссий перешли к «возобновлению работ» и в первую голову к трамваю, здесь произошло первое столкновение «деловых соображений» с демагогией, к которой, по мнению большинства, обязывало положение. Я отстаивал для солдат половинную плату (5 копеек), по крайней мере внутри вагонов. Но большинство не решилось на это и постановило опубликовать ко всеобщему сведению, что солдатам предоставляется ездить в трамваях бесплатно и размещаться где угодно.
Из кого состояло это большинство, я не помню. Но несомненно как то, что оно тут отдало дань демагогии, так и то, что эта демагогия в значительной степени оправдывалась наличной ситуацией. Это были дни, когда революция, свобода, а особенно Совет были пустыми звуками для солдатской массы. Эта масса, как таковая, еще вчера – слепое орудие царизма, вырвавшись из-под ярма, грозила завтра превратиться в столь же слепого и весьма разгульного «хозяина положения», способного натворить величайших бед. Обращаться с гарнизоном тогда было необходимо до крайности деликатно, и было необходимо немедленно, во что бы то ни стало создать для него непререкаемый авторитет, в который бы он верил, который бы считал своим и потому ему повиновался…
Совсем иное было дело, когда через много месяцев, накануне октябрьского переворота, большевики «приручали» теми же способами изнывшие от безделья петербургские полки (или их обрывки): если в марте трамвайная демагогия была средством превратить слепых в зрячих, то в Октябре она имела целью одурманить зрячих, сделать свободные, преданные революции и Совету массы слепыми исполнителями воли якобинского кружка…В котором-нибудь из следующих томов я опишу заседание Петербургского Совета перед самым Октябрем, когда большевики перед толпой солдат распинались из-за того же самого трамвайного пятачка, наложенного на гарнизон обнищавшей вконец эсеровской городской управой. Вот тогда это была не слишком привлекательная картина!..
Итак, трамвай решили пустить в ход. Но это оказалось технически невозможным: в Петербурге были большие снежные заносы как раз в дни забастовки. Представитель города заявил; что не надеется пустить трамвай до вторника, а З-го была только пятница. Жаль! Появление трамвая на улицах революционной столицы означало бы не только огромное облегчение для жителей: это было бы символом восстановления порядка, началом нормальной жизни в закрепленном новом строе…
Но характерно вот что. Никому из нас не запало в голову ни малейшего сомнения в том, что вопрос о трамвае – не только об открытии движения, но и о плате для солдат – правомочны решить именно мы. Исполнительный Комитет Совета рабочих депутатов, а кроме нас решить его не только все бессильны, но и неправомочны… Не городская дума, не правительство, не гарнизонное начальство, а Совет рабочих и солдатских депутатов. Это был боевой вопрос революционной ситуации, и тут мы ни с кем не делили власти. И никакая иная власть тут не решилась оспаривать наших прав.
Перемена резиденции Исполнительного Комитета ассоциируется в моей памяти с новым пополнением его состава. На первом заседании в комнате № 10 3 марта впервые присутствовали офицеры, явившиеся из сфер Военной комиссии, из правого крыла. Это были знакомые нам Филипповский, Мстиславский, Добраницкий и, может быть, кто-нибудь еще. Не могу толком сказать и едва ли когда-нибудь знал, какую именно военную организацию они представляли. Кажется, это была офицерская социалистическая организация, входившая в Совет и наполненная довольно сомнительными социалистами.
Из ее представителей в Исполнительном Комитете С. Д. Мстиславский не привился в советских учреждениях и вскоре исчез из них в литературные предприятия. Двое же других, напротив, остались деятельными участниками Исполнительного Комитета до самого октября. Помню, я долго не мог привыкнуть к их мундирам и погонам среди нашей «нелегальщины» вчерашнего дня. Офицеры казались пришельцами из иного, враждебного мира, и не верилось, что моряк Филипповский взаправду, а Добраницкий – настоящий партийный меньшевик, в дальнейшем очень левый.
В середине дня кто-то принес в Исполнительный Комитет текст отречения Николая II… Документ этот ранним утром привезли из Пскова Шульгин и Гучков, ездившие за отречением от имени Временного комитета Государственной думы.
Последнее обстоятельство засвидетельствовал ныне Милюков в первом выпуске своей «Истории революции». Но Милюков не сообщает, знали ли об этом поручении члены думского комитета Керенский и Чхеидзе. Таким образом, я доселе не знаю, может ли быть этим членам президиума Совета вменено в вину соучастие в попытке нашей плутократии сохранить в последний момент монархию и династию Романовых… В то время никому из нас не пришло в голову предъявить им это обвинение или даже попросту разузнать об этом. Было слишком хлопотно, слишком некогда и слишком необъятно все происходящее…
Мне неизвестно также, реагировали ли Чхеидзе и Керенский на этот акт, если он незаконно был совершен частью думского комитета от имени всего учреждения, без их согласия и ведома. Но я категорически утверждаю, что Исполнительный Комитет, уже получив акт об отречении, не знал, при каких условиях он был подписан, и ничего не подозревал ни о миссии, ни о поездке Гучкова и Шульгина.
Конечно, последний манифест Николая не произвел в Исполнительном Комитете никакого впечатления. Посмеялись кем-то переданному сообщению, что Николай перед отречением «назначил» Г. Е. Львова премьер-министром. Ужасно предусмотрительно со стороны мудрого и попечительного монарха! Ужасно тонко со стороны инспирировавших его дипломатов буржуазии!..
Мы посмеялись над наивным анахронизмом в тексте последнего манифеста, но не уделили ни малейшего внимания самому факту отречения. Для всех нас было очевидно: этот факт ныне, 3 марта, не вносит решительно ничего нового в общую конъюнктуру. Революция идет своим ходом, и новая комбинация сил складывается вне всякой зависимости от воли и образа действий каких-либо Романовых. Никаких Романовых 3 сего марта нет, как уже не было их ни вчера, 2-го, ни даже позавчера, 1-го, как их не будет никогда впредь. Низложение Николая само собой разумелось до такой степени, что в эти дни никто из нас не заботился о практическом и формальном осуществлении этого акта. Никакие усилия, никакая дипломатия, никакие козни правого крыла тут ничего не могли изменить ни на йоту. Тут было все ясно с манифестом, так же как и без него.
Маленькую неясность, недоговоренность советская демократия сознательно допустила в общем вопросе о республике. Мы не ставим ребром этого вопроса ни в требованиях, обращенных к правительству, ни даже в агитации среди масс. Причины и цели этого были изложены мною в первой книге. Но и то, такая позиция Исполнительного Комитета была возможна и допустима только потому, что республика была обеспечена: она была в наших руках. В этом также ни у кого не было сомнений, и это позволило нам допустить роскошь умолчания в дипломатических целях.
Республика была настолько несомненна, что даже самые крайние из наличных советских элементов не считали нужным делать из нее серьезный боевой пункт, не развили на этой почве никакой демагогии и легко мирились с временной «неясностью» в этом вопросе, не придавая ей серьезного значения. Общие же представления советских кругов о положении дел с отречением Николая и с объявлением республики недурно резюмировал именитый большевистский сатирик и поэт Демьян Бедный в нижеследующем стихотворении, напечатанном в советских «Известиях» 4 марта.
Он скромно писал:
Что Николай лишился места,
Мы знали все без манифеста,
Но все ж, чтоб не было неясности,
Предать необходимо гласности
Для «кандидатов» всех ответ:
Что «места» также больше нет.
Так, в сущности, и было. Таковы были у нас, в левом крыле, представления о судьбе Николая. Так мы полагали и так мы заявляли о республике, но мы совершенно не считали нужным и были не склонны немедленно давать на этом бой. Как известно из предыдущего, мы лишь предупреждали и пресекали, насколько могли, все то, что «предрешало» монархию.
Акт об отречении, полученный в Исполнительном Комитете, не стал ни предметом серьезного внимания, ни тем более предметом официального обсуждения. Это был никчемный клочок бумаги, имевший для нас разве беллетристический, но никак не политический интерес.
Другое дело – в кулуарах и всех прочих помещениях Таврического дворца, по-прежнему переполненных разношерстной толпою. Там яростно бросались на этот клок бумаги и вырывали его друг у друга. То же, говорят, происходило и в городе. Обывательская масса видела в этом документе важное событие даже на фоне всего происшедшего в эти дни. В нем видели существенный этап, быть может, перелом в развитии революции. А были и такие странные люди, группы, круги, может быть слои, которые только тут разглядели революцию, только тут увидели непоправимую гибель старого привычного уклада и только тут связали происходящие беспорядки с какими-то радикальными переменами.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.