Вольтеру[132]

Вольтеру[132]

Петербург, 29 декабря 1766 – 9 января 1767 г.

М. г. Я только что получила ваше письмо от 22 декабря, в котором вы решительно даете мне место среди небесных светил. Я не знаю, стоят ли эти места того, чтобы их домогаться, но я, во всяком случае, нисколько не желала бы находиться в числе всего того, чему человечество поклонялось столь долго.

В самом деле, как бы ни было крошечно чувство самолюбия, но едва ли можно желать видеть себя в положении, равном с тем, которое принадлежит разным луковицам, кошкам, телятам, ослиным шкурам, быкам, змеям, крокодилам, животным всякого рода и пр., и пр. Ввиду такого перечисления благотворимых предметов, где тот человек, который решится мечтать о воздвигаемых ему храмах?

А потому, прошу вас, оставьте меня на земле; тут, по крайней мере, я буду в состоянии получать письма ваши и ваших друзей, Дидро и д’Аламбера[133], тут, по крайней мере, я могу быть свидетельницей того участия, с которым вы относитесь ко всему, что служит к просвещению нашего века.

Горе преследователям! Они вполне достойны быть сопричислены к такого рода божествам. Вот где их истинное место.

Впрочем, м. г., будьте уверены, что всякое ваше одобрение служит мне весьма сильным поощрением. […]

Москва, 15–26 марта [1767 г.]

М. г. Я получила ваше письмо от 27-го февраля, в котором вы советуете мне совершить чудо, изменив климат моей страны. В былое время город, из которого я вам пишу, был весьма привычен видеть разного рода чудеса, или, вернее сказать, благодушные жители его чаще всего были согласны принимать самые обыкновенные вещи за проявление чудодейственных сил.

В предисловии к Стоглавому собору царя Ивана Васильевича я читала, что, когда царь свершил свое публичное покаяние, случилось такого рода чудо: ровно в полдень появилось солнце, и лучи его ударяли прямо на него и на головы всех собравшихся духовных лиц. Заметьте, что после открытой исповеди, сделанной громогласно, государь этот кончил тем, что стал упрекать в самых разных выражениях духовенство за его распутство, заклиная при этом весь собор непременно исправить его самого и направить на путь истинный также всех духовных его служителей.

Теперь все изменилось. Петр Великий сочинил столько разных формальностей, необходимых для констатирования какого-либо чуда, а Святейший синод следует им с такой неукоснительной точностью, что я, право, боюсь представить на его суд до вашего приезда то, что вам угодно поручить мне. Впрочем, со своей стороны, я сделаю все, что будет только в моей власти, чтобы доставить Петербургу возможность дышать лучшим воздухом.

Вот уже три года как заняты там осушением окружающих его болот посредством каналов, – срубкою сосновых лесов, густо покрывающих его каждую часть, и уже в настоящее время существуют три большие участка земли, населенные колонистами, там, где в былое время ни один человек не мог ступить ногой, не оказавшись по пояс в воде; прошлой осенью жители засеяли эти поля впервые рожью.

Так как вы довольно живо интересуетесь, как мне кажется, тем, что я делаю, то прилагаю к настоящему письму возможно менее плохой перевод на французский язык моего Манифеста, подписанный мною в прошлом году 14-го декабря[134] и появившийся в голландских газетах в столь жестоко искаженном виде, что в нем едва ли можно было добраться до смысла. В русском тексте эта вещь весьма ценная и удачная, благодаря богатству фактов и силе выражения нашего языка.

Тем труднее было ее переводить. В июне месяце начнутся заседания этого великого собрания, которые выяснят нам, что нужно, а затем будет преступлено к выработке законов, за которые, я надеюсь, будущее человечество не наградит нас порицанием. А пока, до наступления этого времени, я собираюсь объехать различные провинции, лежащие вдоль по течению Волги, и тогда, когда вы, может быть, всего менее ожидаете, вы получите от меня письмо, датированное из какого-нибудь отдаленного уголка Азии.

И там, как и везде, я буду неизменно полна глубокого уважения и почтения к владельцу замка в Ферне[135].

Екатерина

Казань, 18–20 мая [1767 г.]

Я предвещала вам, что вы получите письмо из какого-нибудь дальнего азиатского угла, – исполняю свое обещание теперь. […]

Эти законы, о которых уже так много говорят теперь[136], в конце концов, еще совсем не выработаны. И кто в состоянии ответить теперь, что они окажутся действительно хороши и разумны? В сущности, только потомству, а не нам, будет под силу решить этот вопрос. Вообразите себе только то, прошу вас, что назначение их – служить и Азии, и Европе: а какая существует там разница в климатах, людях, обычаях, – даже в самих идеях!..

Наконец-то я в Азии; я ужасно хотела видеть ее своими собственными глазами. В городе, здесь население состоит из двадцати различных народностей, совсем не похожих друг на друга. А между тем необходимо сшить такое платье, которое оказалось бы пригодно всем.

Общие принципы еще могут найтись; но зато частности? И какие еще частности! Я чуть не сказала: приходится целый мир создавать, объединять, сохранять. Я, конечно, не совладею с этим делом, тем более что и так у меня дела по горло.

А если все это не удастся, какой ужасный вид тщеславия и хвастовства (и Бог знает еще чего?) примут все эти лохмотья моих писем, которые я нахожу цитированными в последнем печатном издании, в глазах людей беспристрастных и моих врагов? […]

В заключение, примите, м. г., свидетельство моего глубокого уважения за все доказательства вашего дружеского ко мне расположения; но, при этом, если только возможно, предохраните мои каракули от появления в печати.

Екатерина

Петербург, 7—18 октября 1769 г.

М. г., если вы скажете, что я надоедлива со своими письмами, то будете совершенно правы; но пеняйте за это сами на себя. Вы неоднократно выражали желание получить известие о поражении Мустафы; ну, так знайте же, этот победоносный турецкий император потерял теперь всю свою Молдавию. Яссы взяты; визирь в страшном смятении бежал за Дунай. Вот что привез мне курьер сегодня, поутру, и что заставит, наконец, умолкнуть и «Gazette de Paris», и «Courrier d’Avignon», и папского нунция, пишущего в «Gazette de Pologne».

Прощайте, будьте здоровы и уверены, что я глубоко ценю вашу дружбу.

Екатерина

Петербург, 2—13 декабря [1769 г.]

М. г., мы не только не изгнаны из Молдавии и Хотина, как то печатает «Gazette de France», но несколько дней тому назад я получила известие о взятии Галаца, крепости на Дунае, во время которого, по словам пленников, были убиты сераскир и паша. Но что совершенно верно, так это то, что между пленными находится молдавский князь Маврокордато.

Три дня спустя наша легкая кавалерия привезла из Бухареста, столицы Валахии, князя господаря, его брата и сына в Яссы, к генерал-лейтенанту Стоффельну, начальнику порта. Все эти господа проведут свой карнавал не в Венеции, а в Петербурге. Бухарест занят теперь моими войсками. Теперь у турок нет ни одного места в Молдавии по сю сторону Дуная.

Пишу вам все эти подробности, чтоб вы могли судить о положении вещей, не имеющем, право, ничего печального для тех, кому угодно интересоваться моими делами.

Думаю, что мой флот в Гибралтаре, если еще не прошел его: вы это узнаете скорее меня. Бог да сохранит Мустафу! Он так хорошо ведет свои дела, что я не хотела бы, чтобы с ним случилось несчастье. Его друзья, его связи, все тому способствуют; его правительство так любимо подданными, что жители Галаца присоединились к нашим войскам во время его осады, чтобы броситься на несчастный остаток турецкого корпуса, только что их покинувшего и бежавшего со всех ног.

Вот, что я хотела вам сказать в ответ на ваше письмо от 28-го ноября, полное дружбы. Прошу вас сохранить ко мне ваши чувства, которыми так дорожу, и быть уверенным в моих.

Екатерина

22 июля – 2 августа [1770 г.]

Милостивый государь, я писала вам дней десять назад, что граф Румянцев[137] разбил крымского хана, соединившегося со значительным турецким отрядом, что у них отняли палатки, артиллерию и т. д., на маленькой речке, называемой Ларга; имею удовольствие сообщить вам сегодня, что вчера вечером курьер графа привез мне известие, что в тот самый день, когда я вам писала (21-го июля), мое войско одержало полную победу над войском Мустафы, командуемым визирем Али-Беем, начальником янычар, и семью или восемью пашами; они были разбиты в своих укреплениях; их артиллерия, в количестве ста тридцати пушек, их лагерь, багажи, всевозможный провиант попали в наши руки.

Их потеря значительна; наша же так мала, что я боюсь говорить о ней, чтобы она не показалась баснословной. Однако сражение длилось пять часов.

Граф Румянцев, которого я только что произвела в фельдмаршалы за эту победу, сообщает мне, что, как древние римляне, мои солдаты никогда не спрашивают, многочислен ли неприятель, но только: где он? На этот раз турки были в числе ста пятидесяти тысяч, укрепившихся на возвышенностях, омываемых Кагулом, ручейком в двадцати пяти верстах от Дуная, и имея за спиною Измаил.

Но мои новости этим не ограничиваются: я знаю из верных источников, хотя и не прямым путем, что мой флот разбил флот турецкий близ Napoli de Romanie и рассеял те из неприятельских кораблей, которые не удалось ему потопить.

Осада Бендер открылась еще 21-го июля. Князь Прозоровский[138] овладел громадной добычей из скота всякого рода, между Очаковым и Бендерами. Мой азовский флот растет в величине и надеждах, перед самым носом господина Мустафы.

Я ничего не могу вам сказать о Браилове, кроме того, что это старый замок, на берегу Дуная, взятый генералом Ренном в самый день сражения при Пруте, в 1711 г.

От самих греков зависит воскресить Грецию. Я сделала все, что могла, чтобы украсить географические карты сообщением Коринфа с Москвою. Не знаю, что из этого выйдет.

Чтобы посмешить вас, скажу, что султан прибегал к содействию пророков, колдунов, прорицателей и помешанных, считающихся святыми у мусульман. Они ему предсказали, что 21-е будет днем особенно счастливым для Оттоманской империи. Сейчас же Его Высочество отправил курьера к визирю, чтобы приказать ему назначить на этот день переправу через Дунай и вообще воспользоваться счастливым созвездием. Увидим, обратят ли несчастия на путь истинный монарха и не разочаруют ли они его в обманщиках и лгунах.

Ваши любезные греки во многих случаях являли доказательства их древнего мужества, и они далеко не лишены ума.

Прощайте, милостивый государь; будьте здоровы, не лишайте меня вашей дружбы и будьте уверены в моей.

Екатерина

Петербург, 31 августа —11 сентября [1770 г.]

Милостивый государь, хотя на этот раз я не могу сообщить вам, в ответ на ваше письмо от 11-го августа, каких бы то ни было военных событий, но надеюсь не помешать вашему выздоровлению, сказав вам, что после взятия Измаила буржакские и белгородские татары отделились от Порты. Они послали уполномоченных к двум генералам моей армии для капитуляции и отдались под протекторат России.

Они дали заложников и поклялись на Коране не помогать более ни туркам, ни крымскому хану и не признавать хана, если он не примет тех же условий, т. е. мирно жить под протекторатом России и отделиться от Порты. Неизвестно, что сделалось с этим ханом. По-видимому, однако, если не он, то бо?льшая часть его подданных примут эти условия.

Татары, с самого начала этой войны, считали ее несправедливой; им не на что было жаловаться; прерванная торговля с Украиной причиняла им потерю, более действительную, чем они могли ожидать выгод от грабежей.

Мусульмане говорят, что два последних сражения стоят им сорока тысяч человек. Это ужасно, я согласна; но когда дело идет об ударах, то лучше их давать, чем получать.

Теперь я не посмею спросить вас, довольны ли вы, так как, какую бы вы ни питали ко мне дружбу, но я уверена, что вы не можете равнодушно смотреть на несчастия стольких людей. Надеюсь, однако, что эта же дружба утешит вас во всех несчастиях турок; вы сделаетесь терпимы и человечны, и уже более не будет противоречия в ваших чувствах. Невозможно, чтобы вы любили врагов искусств.

Сохраните мне, пожалуйста, вашу дружбу и будьте уверены, что я ее очень ценю.

P. S. Я должна вам упомянуть еще об одном новом явлении: большое количество турецких дезертиров является к нашему войску. Говорят, что никогда еще не бывало этому примера. Эти дезертиры уверяют, что у нас с ними лучше обходятся, чем у них.

Екатерина

Петербург, 16–27 сентября [1770 г.]

Милостивый государь, как много должна я сегодня вам сообщить! Не знаю, с чего и начать.

Мой флот, под командою не моих адмиралов, а графа Алексея Орлова[139], разбил неприятельский флот, сжег полностью его в Чесменской гавани, древнем Клазомене. Три дня тому назад я получила об этом прямое известие. Около ста судов всевозможных родов были обращены в пепел. Не смею выговорить количество погибших мусульман: их насчитывают до двадцати тысяч.

Общий военный совет положил предел разъединению двух адмиралов, отдав командование генералу войск сухопутных, находившемуся на этом флоте и который к тому же был старший по службе. Это решение было единодушно всеми одобрено. Я всегда говорила, что герои рождаются для великих событий.

Турецкий флот преследовался от Румынского Наполи, где он выдержал два нападения, до Scio. Граф Орлов знал, что из Константинополя отправлено подкрепление, и, желая предупредить его соединение, он напал на врага, не теряя времени. Приехав в канал Scio, он увидел, что соединение уже совершилось.

С девятью линейными кораблями он очутился в присутствии шестнадцати оттоманских: число фрегатов и других судов было еще более неравномерно. Он не колебался, и вообще расположение умов было таково, что все решили победить или умереть. Сражение началось. Граф Орлов держался в центре; адмирал Спиридов, имевший на своем корабле графа Федора Орлова, командовал авангардом; контр-адмирал Эльфинстон – арьергардом.

Турки были расположены так, что одно из их крыльев упиралось в каменистый остров, а другое – на мели, так что они не могли быть обогнуты.

В продолжение нескольких часов огонь был ужасен с обеих сторон; корабли так близко подошли друг к другу, что ружейная стрельба присоединилась к пушечной. Корабль генерала Спиридова боролся с тремя военными кораблями и одной турецкой шебекой. Несмотря на это, он зацепил капитан-пашу, имевшего девяносто пушек, и набросал туда столько гранат и горючих материалов, что корабль загорелся; огонь перешел на наш корабль, и оба взлетели на воздух в ту минуту, как адмирал Спиридов с графом Федором Орловым и около девяноста людей экипажа спустились с него.

Граф Алексей, увидев в разгаре сражения, что адмиральские корабли взлетели на воздух, подумал, что брат его погиб. Он почувствовал тогда, что он не более, как человек, и лишился чувств; но минуту спустя, придя в себя, он приказал поднять паруса и с своим кораблем бросился на врагов. В минуту победы офицер принес ему известие, что его брат и адмирал живы. Он говорит, что не может описать, что почувствовал в эту минуту, самую счастливую в его жизни. Остальной турецкий флот в беспорядке бросился в Чесменский порт.

Следующий день прошел в приготовлении брандеров[140] и в стрельбе по врагу в порту, на которую тот отвечал. Но ночью брандеры были пущены и так хорошо сделали свое дело, что менее чем в шесть часов турецкий флот был совсем уничтожен. Говорят, что вода и суша дрожали от количества неприятельских судов, взлетающих на воздух. Это чувствовалось до Смирны, находящейся в двенадцати лье от Чесмы.

Во время пожара наши вытащили из порта турецкий корабль с шестьюдесятью пушками, находившийся под ветром и поэтому уцелевший. Они также захватили батарею, оставленную турками.

Война – скверная вещь. Граф Орлов мне пишет, что на другой день после пожара флота он с ужасом увидел, что вода в Чесменском порту, который не очень велик, была совсем красная, – так много погибло в ней турок.

Это письмо будет ответом на ваше от 26 августа, в котором ваши опасения на наш счет уже начали рассеиваться. Надеюсь, что теперь их более уже нет. Мне кажется, что дела мои идут довольно хорошо. Что же касается до взятия Константинополя, то я полагаю его столь близким. Однако, как говорят, не надо ни в чем отчаиваться. Я начинаю думать, что это всего более зависит от самого Мустафы. До сих пор он так вел себя, что если еще будет держаться того упрямства, которое его друзья внушают ему, то может навлечь на свою империю большие опасности. Он забыл свою роль зачинщика.

Прощайте, милостивый государь, будьте здоровы. Если выигранные сражения могут вам нравиться, вы должны быть нами довольны. Верьте моему к вам уважению и почтению.

Екатерина

7—18 октября [1770 г.]

Милостивый государь, за приездом принца Генриха Прусского в Петербург последовало взятие Бендер, о чем и объявляю вам. То и другое помешало мне отвечать на ваши три письма, которые я получила одно вслед за другим. По слухам, граф Орлов завладел Лемносом. Вот, мы окончательно в стране сказок: боюсь, чтобы со временем сама эта война не показалась сказочной.

Если мамамучи не заключит мира этой зимой, то не знаю, что с ним будет в будущем году. Еще немного того счастья, примеры которого мы видели, – и история турок может дать будущим векам новые сюжеты для трагедий.

Вы, пожалуй, скажете, что, начиная с успехов этой кампании, я сильно подняла тон, но дело в том, что с тех пор, как счастье привалило ко мне, Европа находит у меня много ума. Однако в сорок лет ни ум наш, ни красота далеко не увеличиваются перед Господом Богом.

Я с вами совершенно согласна, что вскоре мне пора будет отправляться изучать греческий язык в какой-нибудь университет, пока переводят Гомера на русский; все-таки, это кое-что для начала. Обстоятельства нам покажут, надо ли будет идти далее. Умы турок склоняются на нашу сторону; они говорят, что их султан безрассуден, подвергая империю стольким несчастиям; что совет его друзей окажется гибельным для мусульман.

Прощайте, будьте здоровы и молите за нас Бога.

Екатерина

Петербург, 3—14 августа [1771 г.]

[…] Согласитесь, что эта война заставила блистать наших воинов. Граф Алексей Орлов продолжает совершать достойные подвиги: он послал восемьдесят шесть пленных алжирцев и салетинцев великому Мальтийскому мастеру, прося его променять их в Алжире на христианских рабов. Уже давно ни один рыцарь св. Иоанна Иерусалимского не освобождал столько христиан из рук неверных.

Читали ли вы его же письмо к европейским консулам в Смирне, которые обратились к нему с просьбою пощадить этот город после поражения турецкого флота? Вы мне говорите о сделанной им отправке турецкого корабля, на котором были мебель, прислуга и т. д. паши; вот как это было.

Несколько дней после Чесменского морского сражения казначей Порты возвращался из Каира на корабле с женами, детьми и всем имуществом и отправлялся в Константинополь; в дороге он получил ложное известие, что турецкий флот разбил наш; он поторопился высадиться на берег, чтобы первым привезти это известие султану. В то время как он скакал в Стамбул, один из наших кораблей привел его судно к графу Орлову, строго воспретившему: никому не входить в комнату женщин и ничего не трогать из груза. Он велел привести к себе самую меньшую дочь турка, девочку лет шести, подарил ей бриллиантовое кольцо и несколько мехов и отправил со своей семьей и всем их добром в Константинополь.

Все это говорилось в газетах. Но вот о чем до сих пор умалчивалось: случилось графу Румянцеву послать офицера в лагерь визиря; его повели сначала к помощнику визиря, который, после первых приветствий, спросил его: «Есть ли кто-нибудь из графов Орловых в войске?» Офицер отвечал, что нет. Турок с живостью спросил его: «Где же они?» Майор отвечал, что двое служили на флоте, а трое остальных были в Петербурге.

«Знайте же, – возразил турок, – что я чту их имя и что мы все поражены тем, что видим. Их великодушие проявилось особенно в отношении меня. Я тот самый турок, который обязан графу Орлову сохранением своих жен, детей и всего имущества. Я никогда не буду в состоянии отблагодарить их; но если в течение моей жизни я могу оказать им услугу, то сочту это за большое счастье». Он прибавил еще много других уверений и, между прочим, сказал, что визирю известна его благодарность, и что он одобряет ее. Он говорил все это со слезами на глазах. […]

Подданные моего соседа, императора китайского, завели торговлю с моими, как только он уничтожил некоторые несправедливые притеснительные меры. Они уже обменяли разных вещей миллиона на три рублей, в первые четыре месяца по открытии торговли.

Царские фабрики моего соседа заняты приготовлением для меня ковров, между тем как он сам требует от нас хлеба и ягнят. […]

Мне очень интересно посмотреть работы ваших часовщиков; если бы вы устроили колонию их в Астрахани, то я бы нашла предлог съездить к вам. Что же касается Астрахани, я вам скажу, что климат Таганрога гораздо лучше и здоровее, чем в Астрахани. Все, возвращающиеся оттуда, говорят, что нельзя достаточно похвалить этот город, о котором я вам расскажу анекдот, подражая старухе из Кандида.

Петр Великий, взяв Азов, захотел устроить порт на море и выбрал Таганрог. Порт был выстроен. Затем он колебался, построить ли Петербург на Балтийском море, или сделать город из Таганрога. Наконец, обстоятельства заставили его выбрать Балтийское море. Мы не выиграли относительно климата: там почти нет зимы, между тем как наша слишком длинная.

Кельты, расхваливающие гений Мустафы, хвалят ли так же его храбрые подвиги? В течение этой войны не знаю ни одного такого подвига, кроме того, что он велел отрубить головы нескольким визирям, и не мог сдержать Константинопольскую чернь, осыпавшую ударами, на его глазах, посланников великих держав, в то время как мой был заперт в Семи Башнях[141]. […]

Екатерина

22 июля—2 августа [1771 г.]

Милостивый государь, я не сумею лучше ответить на два ваши письма, от 19 июня и 6 июля, как сообщив вам, что в первых числах июля моим войском сдались Тамань и три небольших городка: Темрук, Ахай и Альтон, находящиеся на большом острове, образующем другую сторону пролива Азовского моря в Черном море. Этому примеру последовали двести тысяч татар, живущих как на этих островах, так и на суше.

Адмирал Синявин [Алексей Наумович], вышедший из канала с своей флотилией, пустился для забавы в погоню за четырнадцатью неприятельскими судами; однако туман спас их от его когтей.

Не правда ли, что явилось много материалов для поправления и исправления географических карт? Во время этой войны приходилось упоминать о местностях, о которых прежде и не слыхивали и которые географы считали пустынными. Не правда ли также, что мы завоевываем за четверых? Вы мне скажете, что не надо много ума, чтобы завладеть покинутыми городами. Вот, быть может, причина, мешающая мне быть невыносимо гордой, как вы говорите.

Кстати, о гордости: мне хочется вам откровенно высказаться по этому поводу. Эта война была для меня чрезвычайно удачна, что меня, разумеется, очень радовало; я говорила: «Россия сделается известной, благодаря ей; все увидят, что это народ неутомимый; что у него есть люди высокого достоинства, со всеми качествами, образующими героев; увидят, что она не нуждается в средствах и что она может защищаться и энергично воевать, когда на нее несправедливо нападают».

Полная этих мыслей, я совсем не думала об Екатерине, которая в сорок два года не может вырасти ни физически, ни умственно, но, по естественному ходу всех вещей, должна остаться тем, чем она есть. Идут ее дела хорошо, она говорит: тем лучше; если бы они пошли хуже, она употребила бы все свои способности, чтобы направить их на возможно лучшую дорогу.

Вот в чем заключается мое честолюбие, и у меня нет другого; все, что я вам сказала, совершенная правда. Пойду дальше: скажу вам, что для сбережения человеческой крови я искренно желаю мира; но до мира еще далеко, хотя турки и сильно желают его, но по другим причинам. Этот народ не умеет заключать его.

Точно так же я желаю умиротворения безрассудных раздоров Польши. Там я имею дело с взбалмошными головами, из которых каждая, вместо того чтобы способствовать общему миру, препятствует ему из-за каприза и легкомыслия.

Мой посланник напечатал объяснение, которое бы должно раскрыть им глаза; но можно быть уверенным, что они скорее согласятся подвергнуть себя последней крайности, чем решатся поступить умно и прилично. Декартовские вихри[142] существовали только в Польше. Там каждая голова есть вихрь, беспрестанно вертящийся вокруг самого себя; только случай останавливает его, но никак не разум и не рассудок. […]

Хотя мы уже ведем войну три года, но строимся, и все остальное идет, как во время мира. Уже два года не было введено ни одного нового налога; на войну теперь идет свой положенный оклад; будучи раз определен, он совсем не стесняет других частей. Если мы возьмем еще одну или две Каффы, то война будет оплачена.

Я буду собой довольна всякий раз, как получу ваше одобрение. Несколько недель тому назад я тоже перечитывала свой Наказ к Своду, полагая, что мир ближе, чем он есть, и нашла, что была права. Сознаюсь, что этот Свод, для которого еще готовится много материала, а другой уже готов, наделает мне много хлопот, прежде чем достигнет той степени совершенства, на которой я желаю его видеть. […]

P. S. Я уже готовилась запечатать это письмо, когда получила ваше, от 10 июля, в котором вы мне описываете приключение с моим Наказом во Франции. Я знаю об этом анекдоте и даже с прибавлением, вследствие приказа герцога Шуазеля. Признаюсь, что я много смеялась, читая это в газетах, и нашла, что я достаточно отмщена.

Пожар, случившийся в Петербурге, по отчетам полиции, уничтожил всего сто сорок домов, между которыми было около двадцати каменных; все остальные были только деревянные лачужки. Сильный ветер разнес пламя и головешки во все стороны, отчего пожар возобновился на другой день и принял сверхъестественный вид; но, несомненно, что сильный ветер и чрезмерный жар произвели все это зло; все будет восстановлено.

У нас строят гораздо скорее, чем в других странах Европы. В 1762 г. был пожар вдвое сильнее этого, уничтоживший большой квартал из деревянных домов; менее чем в три года он был построен из камня.

Екатерина

4—15 сентября [1771 г.]

Милостивый государь, вы меня спрашиваете, правда ли, что в то самое время, как мои войска входили в Перекоп, на Дунае было дело, неблагоприятное для турок. Я вам отвечу, что на Дунае в это лето произошло всего одно сражение, в котором генерал-лейтенант князь Репнин рубил с своим отрядом турецкий корпус, приблизившийся, после получения от коменданта Джурджи сдачи этой крепости, почти так же, как Лаутербург перешел к австрийцам, когда г. де Ноайль командовал французским войском после смерти императора Карла VI.

Так как князь Репнин заболел, то генерал-лейтенант Эссен хотел снова взять Джурджу; но приступ его был отброшен.

Однако, чтобы ни говорили газеты, Бухарест все еще в наших руках, со всеми береговыми крепостями Дуная – от Джурджи до Черного моря.

Я нисколько не завидую подвигам вашего отечества, которые вы мне описываете. Если прекрасные руки красавицы танцовщицы парижской оперы и комическая опера, составляющая восхищение вселенной, утешают Францию в уничтожении ее парламентов и в новых налогах после восьмилетнего мира, то надо согласиться, что они оказали правительству существенные услуги. Но когда эти налоги соберутся, то пополнятся ли сундуки короля и освободится ли государство от дальнейшей уплаты?

Вы говорите мне, что ваш флот приготовляется плавать от Парижа в Сен-Клу; вот вам новость за новость. Мой пришел из Азова в Каффу. В Константинополе очень огорчены потерей Крыма; для развлечения надо бы им послать комическую оперу и марионеток из польских бунтовщиков, вместо толпы французских офицеров, которые посылаются на гибель. Все любители зрелищ из моего войска могут смотреть драмы г. Сумарокова, в Тобольске, где много весьма хороших актеров.

Прощайте, милостивый государь, будем сражаться со злыми, не желающими оставаться в покое, и побьем их, так как они того желают. Любите меня и будьте здоровы.

Екатерина

22 октября—2 ноября [1774 г.]

С удовольствием, м. г., я удовлетворю вашу любознательность по отношению к Пугачеву; это будет мне тем удобнее сделать, что вот уже месяц, как он схвачен или, выражаясь вернее, связан и скручен своими собственными же людьми в необитаемой степи между Волгой и Яиком, куда он был загнан посланными против него со всех сторон войсками.

Лишенные припасов и средств для продовольствия, товарищи его, возмущенные сверх того еще жестокостями, им творимыми, и в надежде заслужить прощение, выдали его коменданту Яицкой крепости, который и отправил его оттуда в Симбирск к генералу графу Панину. В настоящее время он в дороге, на пути к Москве.

Когда его привели к графу Панину, он совершенно наивно признался, на первом же допросе, что он – донской казак, назвал место своего рождения, сказал, что женат на дочери донского казака, что у него трое детей, что во время этих смут он женился вторично на другой, что братья и племянники его служат в первой армии, что он сам в ней служил, участвовал в двух первых походах против Порты и пр., и пр.

Так как у генерала Панина в войске немало донских казаков и так как войска этой национальности ни разу не клевали на крючок этого разбойника, то все сказанное было тотчас же проверено через земляков Пугачева. Хотя он не знает ни читать, ни писать, но, как человек, он крайне смел и решителен. До сих пор нет ни малейших данных предполагать, чтоб он был орудием какой-либо державы или чтобы он следовал чьему-либо вдохновению. Приходится предполагать, что г. Пугачев сам хозяин-разбойник, а не лакей какой-нибудь живой души.

После Тамерлана, я думаю, едва ли найдется кто-либо другой, кто более истребил рода человеческого. Во-первых, он вешал без пощады и всякого суда всех лиц дворянского рода: мужчин, женщин и детей, всех офицеров, всех солдат, какие ему только попадали в руки; ни единое местечко, по которому он прошел, не избегло расправы его; он грабил и опустошал даже те места, которые, чтобы избегнуть его жестокостей, пытались заслужить его расположение добрым приемом: никто не был у него безопасен от разбоя, насилия и убийства.

Но что покажет вам хорошо, как далеко может обольщаться человек, – это то, что он осмеливается еще питать кое-какие надежды. Он воображает, что ввиду его отваги я могу его помиловать и что свои прошлые преступления он мог бы загладить своими будущими услугами. Рассуждение его могло бы оказаться правильным, и я могла бы простить его, если б содеянное им оскорбляло меня одну; но дело это – дело, затрагивающее государство, у которого свои законы. […]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.