2. КЛИМ

2. КЛИМ

Я был почти уверен, что беглый эсер на встречу не придет. Доля сомнений возникала из нереального ощущения, что Скарга принял все за чистую монету. Но в подобную слепоту настороженного человека трудно поверить. Поэтому хоть я и пришел в три часа на Немигу и стал у стены древней братской школы, отданной евреям под синагогу, я крайне удивился и обрадовался, когда Скарга появился в толпе. Шел он со стороны моста. Я обрадовался, но и мгновенно напрягся — нелогичные поступки чреваты неприятностями. По моим ощущениям, он не верил ни хозяину смоленской явки Клочкову, ни мне. Беглые шкурой чувствуют фальшь, и его заманчивое предложение ехать в Минск с курьером от смоленского комитета лично я расценил как попытку вырваться из захлопнувшейся ловушки. Но подполковник, который вел это дело, убежденно возразил: "Не вырвется. Если даже сбежит от вас по дороге. Нам известны его минские адресаты". Мне назвали три адреса, по которым Скарга может поехать с вокзала. И действительно, на одну из этих конспиративных квартир, в списке она стояла второй, мы и отправились. Мне было приятно сознавать, что наши люди владели точной информацией, но и насторожило: если Скарга не верит мне, то зачем раскрывает явку? Войдешь в квартиру, а там тебе заткнут кляпом рот, и ночью боевая организация вынесет приговор. За домом, правда, велось наблюдение — по улице в соответствии с планом бродил стекольщик. Но увидеть самоубийцу за столом никто не предполагал. Скарга был сражен этим страшным зрелищем, у него явно ум за разум зашел. Да и у меня в первую минуту тоже. Он остолбенел и собственным глазам не верил. Мне даже стало его жаль: едешь к товарищу, а точнее, пробираешься после побега к своему верному человеку, а он взял да и пустил себе в висок пулю. Словно именно для того, чтобы разрушить твои надежды и планы. И мои, наши — тоже. Но странно выглядело это самоубийство, оно мне сразу не понравилось. На человеке грубые сапоги, рубаха в масляных пятнах, то есть встал по гудку, оделся, чтобы идти на свой стекольный заводик, где работал штамповщиком, и вдруг обезумел, взял наган, сел за стол и лишил себя жизни. Не банкрот, не плаксивый художник, а эсеровский боевик. Рослый, крепкий малый лет двадцати пяти.

Стоять и смотреть на него не имело смысла. Я вернул Скаргу к действительности, мы вышли и поехали по второму адресу (в списке он стоял третьим). Но тут дом был закрыт, а внешнее наблюдение вел точильщик. Там стекольщик, тут — точильщик. Воображение минских сыскных офицеров меня раздосадовало. Может, и Скарга обратил внимание на такую странность. А может, и не заметил нашей оплошности, прибитый своим несчастьем. Но скоро использовал его, чтобы расстаться со мной по вполне уважительным причинам надо разыскать своих, а для этого водить с собой курьера необязательно. И мне пришлось сойти с коляски и смотреть, как она уносит беглого к возможному спасению. Вариант, что Скарга уйдет от меня в Минске, был проработан. Задержание в мои обязанности не входило. Я — просто Клим из смоленской боевой дружины и должен выказывать полное доверие к каждому слову и действию своего минского коллеги, товарища по партии. Мне сказали, что там есть агент, и о всех шагах Скарги, как бы он ни ловчил, все равно станет известно. Его ждут в Минске уже три месяца, с того дня как получили известие о побеге, мышеловка готова, она захлопнется, как только он достанет из тайника награбленное или — на их языке — экспроприированные у государства деньги. В сущности, моя задача сводилась к одному — доставить Скаргу в Минск живым и невредимым.

Следуя его совету, я зашел в гостиницу «Либава», но там не было ни свободных номеров, ни телефона, и я отправился на вокзал, где из полиции позвонил в управление. Спустя четверть часа к моему столику в ресторане подсел красавец-брюнет в сером костюме.

— Валерий Иванович? — спросил он.

— Павел Кузьмич? — спросил я.

Мы поздоровались. Зрачки у ротмистра Живинского были сужены до точечного размера, из-за чего зеленоватые его глаза казались пугающе пустыми. Подлетел официант. Ротмистр заказал кофе по-варшавски.

— Ну, что этот прохвост? Ушел-таки?

Живинский усмехнулся. Ему было приятно, что кого-то обвели вокруг пальца. Грубоватый, с ехидцей юмор я не люблю. Мне захотелось возразить. Я знал из представленных мне сведений непозволительные промахи Живинского. Можно было ответить: "Увы, ушел. Но как же вы, Павел Кузьмич, прошлой осенью признания в грабеже не добились? Знакомую его бог знает зачем отдали на позор, обозлили арестанта. А важнейшее — девяносто две тысячи из Государственного банка — пропустили мимо глаз". Но спорить с неумным человеком — зря терять свою жизнь. Я согласился с неоспоримой правдой: "Да, ушел!". И взял реванш сообщением о самоубийстве на Суражской улице. Известие потрясло его не менее, чем Скаргу. А может, и сильнее. Он даже головой помотал, как от удара в челюсть. После чего удивленно и несогласно сказал: "Извольте…", затем грибоедовской фразой "Свежо предание" выказал недоверие. Я понял, что наконец-то у него включился в работу мозг. Через минуту раздумий он принял решение и побежал на телефон распорядиться о криминальном расследовании. Скоро ротмистр вернулся, и мы обговорили последующие действия. Живинский тоже не верил, что встреча назначена Скаргой серьезно. Тем не менее, коли она назначена, то следует прийти. Мы договорились встретиться в половине третьего в отеле «Гарни», во втором номере. Там я получу новые данные, а в окно мне будут показаны филеры, назначенные страховать меня и вести наблюдение за Скаргой, если он придет. Вступать в контакт с филерами я не должен, они узнают меня по внешним приметам. В конечной удаче всей операции Живинский не сомневался ни на йоту. "Каждый шаг этого типа будет известен, — говорил он. — Там надежный информатор". — "Дай бог!" — сказал я.

Мы расстались, и я, закончив завтрак, отправился на прогулку. Предстояло убить несколько часов времени, а в три на Немиге поглядим: придет боевик — хорошо, не придет — еще лучше. Грехов на этом беглом на пятьдесят лет каторги, у него в карманах два пистолета, терять ему нечего, а у меня жена и сын семи лет, и ожидается перевод с повышением в Москву. Мне и не хотелось, чтобы он пришел; мелкая роль в чужом плане не пробуждала во мне профессионального интереса.

Однако возник, приближается, я издали приметил в толпе коричневый пиджак. Место для встречи он выбрал удачное: почти на стыке двух улиц, рядом рынок, толчея, уйти тут легко, но зато и следить удобно. Немногое на этом свете можно оценить однозначно. Вид у моего "товарища по боевой организации" был невеселый, если не сказать мрачный. Что-то у него, верно, не ладилось. Как наткнулись утром на покойника, так, в соответствии с приметой, все и пошло вкривь.

— Ты что такой грустный? — участливо спросил я.

— Да тут… сложности, — ответил он без охоты. — Кого нет, кто в отъезде. Деньги сможем взять только вечером. Так что уедешь ночным или завтра.

— Лучше б ночным, — сказал я искренне. Гостить в Минске мне не хотелось.

Заявленная возможность ночевки заставила его припомнить утренний разговор.

— Устроился в гостиницу?

— Нет, в «Либаве» не было мест.

— Знакомился с городом?

— Зачем? Сидел в электротеатре. Два сеанса.

Это было чистой правдой. Бродить по церквям и костелам я не люблю, музеев в Минске нет, исторических памятников тоже, архитектура захолустная даже в сравнении со Смоленском.

— Устроимся как-нибудь, — сказал он. — А пока занятия нам нет. Пошли, походим.

Я понял, что он решил проверить меня на сопровождение. Мы прошли по Немиге и на первом перекрестке повернули налево. Тут я подумал, что, вернее всего, эсер намерен показать меня своим. А филеры, исполняя приказ Живинского, потянутся следом. Мне они были вовсе ни к чему. В молчании мы прошли два квартала до пересечения Преображенской и Богоявленской. Через дорогу за каменной стеной стояла церковь.[27] На угловом доме бросалась в глаза вывеска — "Гостиница Матчиз".[28] Попутчик мой остановился, и глаза у него ожили.

— Вот тут была большая стычка, — сказал он. — Мы загородили улицу, а оттуда, — он показал в сторону Захарьевской, — шли погромщики из "Минского православного братства" и "Окраинного русского союза".

— Стреляли? — поинтересовался я.

— Троих пометили. Остальных словно ветром размело.

— Молодцы! — похвалил я, не понимая, однако, зачем он сообщает мне об акциях своей группы.

Скарга повел меня на Соборную площадь.[29] Нас обогнал один из моих филеров. Поднятый воротник пиджака извещал меня, что замечена эсеровская слежка. Я этого ожидал и остался спокоен. Мы пересекли Губернаторскую[30] и вдоль сквера, мимо окружного суда[31] вышли к Святодуховской церкви.[32]

— Здесь Пулихов бросал бомбу в Курлова, — сказал Скарга.

— Ты знал его?

— В лицо. Он был в другой дружине.

Я вздохнул, выражая сочувствие трагической судьбе боевика. Он бросил бомбу, когда из церкви выносили покойника. Бомба попала губернатору Курлову в голову, но не разорвалась. Если бы она сработала, то и от Курлова и от покойника, и еще от десятка человек остались бы клочья, разбросанные взрывом по всей площади. Пулихов знал, на что шел. Жалости к нему я не испытывал.

— И девушка, дочь генерала Измаиловича, стреляла тут в полицмейстера, — сказал Скарга.

— Ее тоже повесили?

— На каторге, — объяснил Скарга. — Помиловали.

— Со всеми сочтемся, — сказал я, но, похоже, слова мои прозвучали двусмысленно — я приметил быстрый злой взгляд Скарги. Он, верно, подумал, что я издеваюсь. Он усмехнулся и припомнил из своих болезненных воспоминаний, адресуясь, наверно, к моей совести.

— Знаешь, как Курлов расстреливал нас на вокзале? Резали перекрестным огнем. С навесного моста, из окон и третья рота от дебаркадера. На митинг сошлось тысяч пятнадцать, вся площадь была заполнена… Полтысячи положили. Кровь — и в ней люди.

Я промолчал, подумав, что иначе такую толпу не разогнать. Теперь пятнадцать тысяч не скоро соберутся вновь. А на этой Вокзальной площади, может, никогда не соберутся. Всяк хочет жить, хотя знает, что умрет.

Обогнув Купеческий клуб, мы вновь спустились на Нижний Рынок. Вероятно, Скарга ожидал здесь от своих боевиков сообщения о филерской слежке. Некий знак, похоже, был ему подан, поскольку он внезапно безо всякого видимого повода повеселел. Оживившись, Скарга предложил зайти в трактир: оказывается, он и крошки не успел перехватить. Я признался, что завтракал, но согласился и пообедать. Я допустил также, что беглый эсер приглашает меня в трактир, чтобы, усадив за стол, уйти через кухонную дверь и затеряться в здешних трущобах. Но и при таком исходе я не собирался кидаться в погоню. Из сведений Живинского, услышанных мною в «Гарни», вытекало, что у боевика назначена на вечер встреча с товарищами. Агент знал и место встречи, но принесет ли Скарга деньги с собой или отправится за ними после встречи, он не знал. За синагогой на углу Немиги и Раковской помещался трактир некоего Клейновича. Мы заняли столик вблизи дверей. В дальнем от нас углу играли скрипка и гармонь. Иногда скрипач протискивался меж столами, пьяные подавали ему мелочь, монеты он ссыпал в карман, в глазах его тлели неизбывная тоска и презрение к публике, но играл он неплохо.

— Не боишься, что тебя узнают? — спросил я.

Скарга улыбнулся.

— Нет, Клим. Год назад я был молод, глуп, румян. А сейчас под глазами морщины, я состарился на пятнадцать лет. Вдобавок в полночь, надеюсь, мы уезжаем. Если кто узнает и донесет — что с того?

— Логично, — признал я.

Вошел местный филер в кепке с пуговкой. Он лениво обвел взглядом зал, словно отыскивая достойное себя место, увидел нас, прошелся в сторону музыкантов, удостоверил театральной гримасой, что такой притон ему неприятен, и удалился. "Осел! — подумал я. — Одного такого осла достаточно, чтобы сорвать любое дело". Нам принесли борщ и ребра с гречкой. Скарга расплатился. Ел он быстро и красиво. Это мне понравилось.

— В тюрьме страшно? — спросил я.

Скарга внимательно поглядел мне в глаза, стараясь угадать смысл вопроса, и, решив, что вопрос пустой, задан без цели, сказал:

— Не по себе. Но многие умирают и спят вечным сном в безвестных могилах. Может, выпьем? — предложил он. — Товарища моего помянем, которого ты утром видел.

Я отказался, сказав, что вообще не пью.

— Он мне жизнь спас в Маньчжурии, — говорил Скарга, — вынес на себе после неудачной атаки…

— Ты воевал там? — заинтересовался я. — Я тоже отползал год по сопкам в пластунской роте.

Мои слова его задели, на мгновение он потеплел, но сразу же каким-то трезвым рассуждением погасил в себе чувство войскового товарищества, и воспоминания о войне не состоялось.

Покинув трактир, мы пошатались по пустеющему рынку, сходили к мечети[33] и Татарской улицей, а потом стежкой вдоль Свислочи пришли на Замчище.[34] За рекой, как объявил мне Скарга, теснились дома Троицкого предместья, за ним, на горке, поднимался корпус бывшего униатского монастыря, взятый под больницу. По мосту двигалась толпа, перестукивали на стыках колеса конки. На соборе, две стройные звонницы которого высились над пирамидой жилых построек, занявших спуск к реке, ударил колокол. Мы перешли Немигу и по Монастырской[35] стали подниматься к собору. Меня укололо неприятное ощущение, что я расслабился, а мой противник собран. Едва ли я в качестве курьера могу быть доволен событиями. Не для того послали меня в Минск, чтобы я таскался по трактирам и закоулкам. Я решил высказать свое настроение.

— Слушай, Скарга, — сказал я. — Все-таки бродить с тобой по улицам, где тебя помнит каждый дом, — до добра не доходишься. Хорошо бы найти гостиницу подешевле. Тебе не хочется отдохнуть?

— Не помешает, — согласился он.

На Губернаторской мы зашли в отель «Москва». Скарга подал паспорт. Он ничем не рисковал. Паспорт был настоящий, украденный у тюремного доктора, только неприметная фамилия доктора Коваленков была переделана в известную, писательскую — Короленко, да вместо фотокарточки доктора был наклеен недавний снимок Скарги — плод нашего усердия, поскольку паспорт на переделку брал хозяин явки. Данные паспорта портье вписал в учетную книгу, и Скарга получил ключ от комнаты на втором этаже. Мне дали номер рядом. Мы поднялись по лестнице и разошлись. На прощание Скарга предупредил: "Я за тобой зайду".

Номер был маленький; видимо, большую комнату разгородили щитовой стенкой; громоздкие кровать, шкаф, стол, рукомойник не оставляли свободного места, потолок давным-давно пожелтел, обои выцвели в прошлом веке. У меня возникло подозрение, что ночью здесь хозяйничают клопы. Повесив на спинку стула пиджак, я разулся и прилег на кровать. Матрац требовал перетяжки, пружины застонали и захрипели, словно я придавил живого старика.

За стенкой послышались такие же стоны. Вот, подумалось, лежат на кровати два человека и думают, как обловчить друг друга. Ведь не может сейчас беглый эсер бездумно радоваться, что отдыхают ноги. Нет, он думает, обязан напряженно думать о своих действиях, обо мне, о нашей тактике. Например, о таком реальном варианте: жандармский ротмистр Живинский предполагает, что Скарга раскрыл «Клима». Понятно, что раскрыл, ведь переоделся, а зачем было менять внешность, если никто кроме меня не знал, во что одет прибывший в Минск поездом беглец. Выходит, переоделся, чтобы затруднить опознание по приметам, которые знали смоленские филеры и которые мог дать минской слежке я. От меня утром оторвался и сменил одежду. Неизвестно, что делал несколько часов. Хотя это ему кажется, что нам неизвестно, а ротмистру известно от агента, что объект посетил фотосалон, где пробыл длительное время. Потом его приметили на Захарьевской — он садился в пролетку. Следовать за ним не представилось возможности, но позже отысканный по номеру возница сообщил, что седок с саквояжем сошел в Слободке. Кого посетил или хотел посетить — тут пока что загадка. Потом филер заметил его возле Александровского сквера — объект направлялся в дом номер четыре напротив театра. В доме он пробыл восемь минут. Потом эсер вошел в кафе и здесь вновь исчез. Кого-нибудь встретил? Неизвестно, где провел следующие сорок минут, но в три ровно пришел на встречу и полтора часа таскал меня по минским улицам, дал окружить себя филерами и забрался в гостиницу, где в любую минуту может быть схвачен, а при сопротивлении убит.

Логика странная: никакой пользы в такой логике не прослеживается. А большой риск требует расчета. Он возвращает экспроприированные средства краевой организации П.С.-Р. Вне сомнений, ему понятно, что жандармская служба ждет, когда отяжелеет саквояж. Тогда я подаю знак, и агенты повисают у Скарги на руках. Эту радость эсер пообещал нам на вечер. Не надо иметь семь пядей во лбу, чтобы понять его простую хитрость: дождаться сумерек и в темноте оставить нас с носом. Но чем мы гарантированы, что боевик не исчезнет раньше? Слежкой? Нет такой слежки, от которой нельзя уйти. Вот прямо сейчас поднимется и уйдет. Это у него получается хорошо. Задержать его, конечно, можно и здесь, и в трактире могли задержать. Но что толку, если неизвестно, где деньги. Поэтому он вроде бы и свободен, и как бы не узнан, хотя скорее всего знает про эскорт из филеров. Живинский считает надежной гарантией сообщение агента о вечерней сходке. Возможно, он прав, если агент близок к кругам Скарги. Но и сам Скарга обязан дивиться, что его не берут. Как легальный гуляет по городу, поселился в гостинице, и никто не стучит в дверь, не орет: "Скарга, сдавайся!" Да уж один этот несчастный Пан, убитый, как установил полицейский врач, выстрелом в висок около шести утра, перед выходом на работу, уже один вид этой бедной жертвы должен был принудить Скаргу к лисьей осторожности. Трудно понять этого беглого. Может, он и вовсе не думает, плывет на волне удачи. Ведь удачлив — этого не отнять, один побег из харьковской тюрьмы чего стоит…

За стеной послышались стоны пружин и шаги. Я понял, что эсер подошел к окну. Достаточно густая толпа двигалась по узкому тротуару. В таком множестве лиц Скарга филеров не отыщет. Но я одного разглядел — он весело болтал с дамой. Возможно, что и дама была нашим агентом. Но возможно, что в этой толпе бродят дружки эсера, "товарищи по партии", как они любят себя называть. И эти «товарищи» подают ему какой-то знак. Или он им. Например, закуривает папироску перед открытым окном, что может означать: "Ждите вечером". Или наоборот: "Не ждите вечером". Или — "Смывайтесь!". Или вот человек сдвинул шляпу на правое ухо. А стоит он как раз напротив окна Скарги. Такая жизнь, кругом безответные загадки. Господи, нормальному человеку трудно представить, из какого множества глупостей складывается революционная деятельность и борьба против нее.

Справа мне открылась часть Соборной площади со звонницами иезуитского костела[36] и башней ратуши, у двухэтажного губернаторского дома[37] прохаживались городовые. Полтора года назад из высоких дверей этого бывшего иезуитского коллегиума должны были вынести вперед ногами губернатора Курлова. Во всяком случае, так мечталось боевикам. Но Курлов жив, взят в Петербург, назначен шефом нашего корпуса, а эсер Пулихов лежит в земле. И проку от его акции никому и никакого. Наивные люди, подумал я, очарованные мечтой слепцы. Я испытывал к ним искреннюю жалость. Да знали бы они, что десятки чиновников и офицеров глубоко признательны им за убийство какого-нибудь губернатора или полкового командира, пристава или обычного городового. Сразу открывается вакансия, рывком идет карьера. За каждым креслом и местом давно выстроилась череда претендентов. Вслух они гнусное политическое убийство, разумеется, осудят и потребуют строжайших мер наказания, но в душе, но дома перед киотом помолятся за простачка-боевика, ценою собственной жизни подтолкнувшего их наверх. Вряд ли попал бы Курлов в шефы, не метни Пулихов в него самодельную бомбу. Повезло — не взорвалась, но все равно Курлов — как бы жертва террора. Да хоть бы в один день все министры и генерал-губернаторы пали от эсеровских пуль, назавтра сидели бы в опустевших креслах новые. Ну, кто-то погиб — личное невезение. Царей убивали — и ничего не изменилось. Цезаря закололи кинжалом. Убитый заменяется живым, а государство остается, его никто не развалит. Нет таких пуль. Все в его паутине запутаны — и те, кто против нынешней власти, и те, кто за нее. Господи, христианство сделали государственным, попы, как чиновники, утруждаются, полицмейстер все тайны исповедей ранее бога узнает… Так что же говорить о политических партиях, которые откровенно претендуют на власть? Но если власть, то как быть с "братством, равенством, свободой"? Власть — изначальное неравенство. Взяли власть, сели в кресла, начали командовать, принуждать "освобожденный народ" к спокойствию и работе. Любопытно, как эсеры с эсдеками собираются этот узел развязать? Все — братья, но одни командуют, другие пашут…

В соседнем номере стукнул клапан рукомойника и заплескала вода. Скоро Скарга вышел из комнаты. Мне хотелось пойти за ним, но я не решился. Откроешь дверь — а он стоит напротив тебя, усмехается: мол, не тревожься, не убежал. И мало ли куда он мог выйти. По надобности — тоже причина. Нет, подумал я, надо держаться принятой роли. Сказал Скарга, что зайдет, — лежи и жди. А унесет ноги — это Живинского беда, он держит козырный туз донесения агента. Я вновь лег на кровать и постарался думать о сыне, чтобы не ломать голову над независимыми от моей воли поступками беглого эсера.

Он вернулся через четверть часа. И не один. Я обратился в слух. Проклятые пружины не позволяли мне вскочить и прижаться ухом к стене. Потом Скарга сказал своему посетителю длинную фразу громко. Я различил лишь три слова: "…десять минут… тихо…" У них стукнула дверь, и тут же ко мне вошел Скарга. Свой коричневый пиджак, сложенный подкладкой наверх, он держал на согнутой руке.

— Что, идем? — спросил я, приподнимаясь.

— Лежи, лежи, — успокоительно ответил он, скинул пиджак на стол, и на меня уставилось дуло никелированного пистолета. Я знал из дела, что этот пистолет отнят у доктора вместе с паспортом, часами, костюмом, шляпой и саквояжем, что в обойме восемь патронов и ни один из них вроде бы еще не израсходован.

— Ты что! — только и нашелся я возразить. В голосе своем я расслышал предательскую хрипотцу страха.

— Хватит врать, — сказал Скарга. — Там у меня привязан к стулу филер. Тот, в кепочке, что проверял нас в трактире…

"Осел! — подумал я с ненавистью. — Ведь чувствовал, что этот осел все погубит".

— Он кое-что мне поведал, — продолжал боевик, — не будем зря тратить время. Тем более, что я и сам не слепой.

— Ну, и что ты хочешь узнать от меня? — спросил я, стараясь собрать волю. Черная дырочка в никелированном стволе меня заворожила.

— Почему меня не берут? Твое задание? Когда намерены брать?

— Насколько знаю, Скарга, — ответил я, стараясь уйти от предательства, — тебя после ареста пытали, но ты ничего не выдал. Почему же ты хочешь меня сделать подлецом?

— Пытать тебя у меня времени нет, — сказал он ледяным тоном. — И я не умею. Я просто вгоню тебе пулю в лоб. И ты понимаешь, что другого выхода у меня не будет.

Ничего я не понимал, хотя и понимал, что все, что вижу и слышу, реальность. Спина моя налилась чугунной тяжестью, мне хотелось закрыть глаза и заснуть. Память воскресила картину, как я полз с тремя пластунами по сопке к японскому окопу за «языком» и падал с ножом на скованного ужасом японца; потом мне вспомнилось, как я отбивался саблей от штыка, и еще увидел себя впереди своей роты с зажженной папиросой в руке — я вел роту в атаку и курил на ходу с тою же медлительностью, как курят в салоне. Но теперь я боялся, по телу растекался страх и гасил мою волю. Этот беглый эсер не запугивал меня, он не блефовал, бесстрастное окаменевшее лицо говорило, что этот человек сдержит слово. Боевик предлагал выбор, и я подчинился.

— Ну что ж, — сказал я, — проигрыши приходится отдавать. — Кровь стучала у меня в висках, я лихорадочно обдумывал приемлемую меру признания. — Моя задача ограничивалась курьерскими обязанностями — взять деньги. Если дадут. По этой причине тебя не хватали. Но когда и как возьмут — я не знаю. Это дело местного управления…

Такой ответ, хоть и правдивый, не мог удовлетворить боевика; все это он знал или понимал. Я чувствовал, как нарастает его раздражение и формируется жесткая решимость объявить приговор. Рассказывать все под страхом смерти было противно моему достоинству, но молча ждать выстрела было мне тоже не по силам: панически, как мышь, я отыскивал спасительную лазейку. Если бы я сам не ломал волю людям, не требовал предательства в обмен на жизнь или свободу, то, наверно, продолжал бы твердить о своей неосведомленности, подвигая конфликт к трагической для себя развязке. Но я знал состояние ума при таком допросе. Каждое мое слово Скарга взвешивал на весах правды, соотносил с множеством обстоятельств, с прошлым, с неизвестной мне информацией. Скарга ожидал какой-нибудь следственной тайны, которая помогла бы ему увидеть невидимое и разглашение которой было служебным преступлением.

— Мне известно другое, — сказал я, испытывая радость смертника, обнадеженного отменой приговора. — Вы считаете нас подлецами. Ты убежден, что твой товарищ Пан застрелился. Сам себя. Так вот, — я помедлил, видя, что попадаю в цель, — он убит сегодня утром. Но наши люди к этому непричастны. Это точно, Скарга. Убит! — повторил я, читая в его глазах растерянность и недоверие. — Наши убеждены, что Пан стал жертвой ваших внутренних распрей. И еще, Скарга, — соблазны жизни туманили мой мозг, мне хотелось спасения, я доказывал свою искренность. — Год назад тебя взяли с прокламациями. Так знай: тебя взяли по доносу. Кто-то сообщил телефонным звонком, что вечером, около восьми часов, человек по фамилии Булевич принесет в депо листовки…

Я увидел, что мои слова попали в больную точку. Вонзились в нее, как нож. Эта неожиданная для него новость была полностью правдивой; о существовании таинственного доносчика я узнал еще в Смоленске, когда меня знакомили с делом Скарги, с обстоятельствами ареста и побега… Я попал в десятку, боевик потерял ко мне интерес; я ощущал, что мысли его вихрятся вокруг фигуры доносчика. Следовало закрепить нечаянную победу, и я сказал:

— Можешь выпустить в меня всю обойму, но больше мне сказать тебе нечего. И все же, хотя ты и чувствуешь сейчас себя победителем, даю тебе честный совет: бери извозчика — и гони подальше от Минска. Ты везучий, может, тебе и посчастливится…

— Лучше бы ты помолился, — ответил Скарга, — потому что и тебе сейчас повезло.

Он взял пиджак, ключ, вышел из номера, ключ дважды провернулся в замке, а я несколько минут не мог подняться, обессиленный пережитым. Мысли мои были ничтожны. Я думал, что каждого человека можно сломать, потому что он кого-то любит, и перед теми, кого он любит, на нем лежит большая ответственность, чем служебный долг. Хозяин смоленской явки любил дочь и стал служить нам, чтобы ее не трогали; мне жаль оставить сиротой сына; Живинский, возможно, знает за своим агентом какую-то слабость, которая позволяет требовать от него доносов. Сломанный делает что прикажут и молчит. Самая надежная гарантия молчания — смерть. Вот убили утром некоего человека с партийной кличкой Пан. Почему именно сегодня, в день приезда Скарги? Кто-то боялся их встречи. Возможно, этот Пан что-то особенное знал, подозревал о чем-то таком, что не должен был узнать Скарга. Но кто мог разведать о возвращении Скарги в город? Все хитрят, все друг другу опасны. Меня заняло размышление, насколько окажутся полезными для боевика вырванные из меня сведения. В целом, успокаивал я себя, большой пользы он не извлечет. О самом важном — внутреннем агенте, вечерней сходке — я умолчал. Таким образом, господин эсер, остается возможность новой встречи. Но мое признание о доносчике, об умышленном убийстве Пана по мотивам внутрипартийной распри могло натолкнуть беглого боевика на разгадку нашего агента, вернее, агента Живинского. А это означало безусловный провал операции. И если, не дай бог, Скаргу схватят и он изложит нашу беседу на допросе, а в таком удовольствии он едва ли себе откажет, то перевод в Москву не состоится, а состоится мое позорное увольнение со всеми вытекающими из этого следствиями…

Я поднял и отворил окно. Высунувшись, я нетерпеливо отыскивал в толпе филеров. Ни одного не оказалось. "Кретины! — понял я. — Верно, Скарга повел их за собой и сейчас надует". Так и случилось. Через несколько минут два филера примчались к подъезду, как побитые псы. Может быть, они думали, что я убит. "Эй! — окликнул я одного. — Возьми у портье запасной ключ и открой меня. Четвертый номер".

Спустя минуту я стал свободен, и мы вошли в комнату Скарги. Дурак, который носил кепочку с пуговкой, сидел на венском стуле, руки его были привязаны к спинке разорванным в длину полотенцем. Человечек этот казался мне отвратителен, поскольку мог слышать мои откровения беглому боевику. Я отослал филеров в свой номер и остался наедине с неудачником. Он угнетенно молчал, я не спешил с вопросами, прислушиваясь к разговору за стеной. Говорили филеры довольно громко и заливисто смеялись (весело, подумал я, когда попадается другой), но разобрать их реплики я не мог, хотя отдельные слова доходили отчетливо.

— Что он сказал тебе, уходя? — спросил я, желая определить степень звукоизоляции стенки.

Филер виновато повторил: "Вернусь через десять минут. Буду в соседнем номере. Сиди тихо". Я испытал облегчение; расслышать вопросы эсера и мои ответы филер, привязанный к стулу, никак не мог. Мое отношение к нему потеплело.

— Ладно, брат, не расстраивайся, — сказал я ободряюще. — Расскажи-ка лучше, как он тебя прихватил.

— Я стоял во дворе у дровяного сарая, — голос филера был виновато-мягким, таким голосом просят о прощении гимназисты, когда директорская рука хватает их за ухо. — Там проход, которым можно уйти. Вдруг из черного хода вышел объект и направился ко мне. Указаний на задержание мне не давали. Я достал папироску и спросил: "Огонек есть?" Он улыбнулся: "Есть!" Сунул руку в карман и ткнул мне в живот пистолетом. "Жить хочешь?" — спросил объект. У меня внутри все захолодело…

Его переживания меня не интересовали, и я продолжал допрос.

— О чем он спрашивал?

— Сколько агентов на улице. Я сказал — двое.

— Молодец!

— Потом спросил, кому докладываем. Забрал у меня «бульдог», — филер показал на кровать. Я увидел на подушке короткоствольный наган.

— Обо мне спрашивал?

— Да. Спросил: "Кто он?"

— Что ты ответил?

— Ответил, что не знаю.

Тут он явно солгал; ответил он Скарге правду, то малое, что знал: да, наш. Но оспаривать его ложь мне не хотелось.

— Правильно, — похвалил я.

— Еще он спросил, кто и когда давал приметы по одежде. Я сказал, ротмистр Живинский дважды, утром и днем.

— Он уточнял, когда днем?

— Да, точно так и спросил. Я сказал "около двух".

— Все?

— Все. Потом привел меня сюда. Сбежать не выходило, он вел меня, приставив пистолет к хребту. Сволочь!

— Ну уж, сволочь, — возразил я. — Что тебе полагается за потерю оружия? А он сжалился, оставил. И вообще мог щелкнуть рукоятью в лоб!.. Нет, он не сволочь, он просто наивный беглый эсер… А «бульдог» твой пока останется у меня, — я спрятал оружие в карман. — Скажешь, что ротмистр попросил.

Я вернулся в свой номер, отослал филеров в управление, умылся и постарался трезво обдумать свою роль в новой ситуации. Но обычное хладнокровие не возвращалось. Вся моя ненависть нацелилась на беглого боевика. Я чувствовал, что если он уйдет, то мне не будет покоя. Всегда будет всплывать в памяти этот день, холодный взгляд Скарги, дуло пистолета, мой послушный язык, бесформенная душа, униженная честь, поставленная под угрозу карьера. Он заставил меня пережить животный страх, запомнил мои слова, и поэтому на мне лежала обязанность с ним расквитаться. Я решил застрелить Скаргу.