Звезды Дома искусств

Звезды Дома искусств

Главным местом (во всяком случае, наиболее часто встречаемым в воспоминаниях), где собиралась литературная богема эмигрантского Берлина, стал Дом искусств, образованный группой русских писателей и художников в 1921 г. Он стал «аналогом» подобной петербургской организации. В Доме работали три секции — литературная, изобразительных искусств и музыкальная. Здесь еженедельно проходили литературные вечера: поэты читали стихи, писатели — отрывки из своих книг, звучала русская музыка, люди спорили, ссорились, мирились, пили, ели, флиртовали… Устраивались публичные лекции, концерты, театрализованные представления. Трибуна Дома была открыта для «проповедников» любых художественных и политических направлений и идеологий, кроме самых крайних. Инициаторами создания Дома называют А. Вугмана и Е. Г. Лундберга, основателя издательства «Скифы». Дом искусств собирался сначала в кафе «Ландграф» на Курфюрстенштрассе (Kurfuerstenstrasse, 75), затем обосновался на Ноллендорфплац в кафе «Леон» по адресу: Бюловштрассе (B?lowstrasse), 1. Сегодня на этом месте стоит жилой дом, где на первом этаже расположен продовольственный магазин Kaiser’s. По другую сторону проходящей через площадь линии метро разместился ресторан «Авангард» с хорошей русской кухней и атмосферой.

Ноллендорфплац, где в кафе «Леон» находился литературный клуб «Дом искусств» (здание справа)

Управлял Домом совет, избранный общим собранием членов. Председательствовал поэт-символист Николай Максимович Минский (1855–1937).

«В 1905 г., — пишет Илья Эренбург, — Минский, как многие поэты-символисты, пережил увлечение революцией. У него имелось разрешение на издание газеты, и по иронии судьбы проповедник культа «абсолютной личности» стал официальным редактором первой легальной большевистской газеты «Новая жизнь» В редакционную работу он не вмешивался, но напечатал в газете стихи:

Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

Наша сила, наша воля, наша власть.

В бой последний, как на праздник, собирайтесь.

Кто не с нами, тот наш враг, тот должен пасть».

Алексей Ремизов был избран товарищем председателя. В совете состояли: С. Т. Каплун-Суме кий — секретарь, З. А. Венгерова — казначей, А. Белый, Н. Д. Милиоти, Ф. А. Гартман, А. Н. Толстой, И. А. Пуни и др. За время своего существования Дом выпустил два бюллетеня.

Как-то Ходасевич затеял в Доме «склоку», из-за которой Минский был смещен, а на его место неожиданно избран Белый — «непрактичный и безалаберный человек», как характеризовал его Александр Бахрах, известный эмигрантский критик и мемуарист. Дом искусств пошел вразнос, и Минского вернули на его пост.

«Здесь, — рассказывает Эренбург, — читали рассказы Толстой, Ремизов, Лидин, Пильняк, Соколов-Микитов. Выступал Маяковский. Читали стихи Есенин, Марина Цветаева, Андрей Белый, Пастернак, Ходасевич. На докладе художника Пуни разразилась гроза; яростно спорили друг с другом Архипенко, Альтман, Шкловский, Маяковский, Штеренберг, Габо, Лисицкий, я. Вечер, посвященный 30-летию литературной деятельности А. М. Горького, прошел, напротив, спокойно. Имажинисты устроили свой вечер, буянили, как в московском «Стойле Пегаса» Теперь мне самому все это кажется неправдоподобным. Года два или три спустя поэт Ходасевич… никогда не пришел бы в помещение, где находился Маяковский… Горького некоторые называли «полуэмигрантом» Ходасевич, ставший потом сотрудником монархического «Возрождения» редактировал с Горьким литературный журнал и говорил, что собирается вернуться в Советскую Россию. А. Н. Толстой, окруженный сменовеховцами, то восхвалял большевиков как «собирателей земли русской», то сердито ругался. Туман еще клубился».

Эмигрантский Дом искусств посещали не только российские литературные звезды, но и крупные политики. Всевидящий Роман Гуль отследил здесь в один из вечеров видного большевика Алексея Ивановича Рыкова.[22]

Яркими, оглушительно-победными стали выступления в Доме искусств Владимира Маяковского и Сергея Есенина. Непримиримые противники красных вообще и «красных поэтов» в частности встречали их свистом, криком, топотом… Хотя Есенин, «набрав градус», случалось, вел себя так, что обсвистать его было «не грех». Впрочем, он отвечал тем же: «Лучше нас никто свистать не умеет!»

Сергей Есенин. «Очень люблю революцию»

С 1 мая 1922 г. между Москвой и Берлином было открыто воздушное сообщение. И уже 10 мая из Москвы в немецкую столицу новомодным транспортом вылетели Сергей Александрович Есенин (1895–1925) и Айседора Дункан. Рейсы выполнялись самолетами советско-немецкой авиакомпании «Дерулюфт» по маршруту Москва — Кёнигсберг — Берлин. Название «Дерулюфт» было образовано из первых букв трех немецких слов — DEutsche Russische LUFTverkehr — немецко-русское летное сообщество. С советской стороны официальным владельцем 50 % акций выступил Наркомвнешторг. Официально пассажирские рейсы начались в конце августа, но для Есенина было сделано исключение. Перелет занимал 8 часов 45 минут летного времени, тогда как поездом нужно было ехать два дня.

Есенин с Сидорой (так поэт звал Айседору) остановились на Унтер-ден-Линден в лучшем отеле города «Адлон».

«Они жили широко, располагая, по-видимому, как раз тем количеством денег, какое дает возможность пренебрежительного к ним отношения, — пишет Наталия Васильевна Крандиевская-Толстая, супруга Алексея Толстого. — Дункан только что заложила свой дом в окрестностях Лондона и вела переговоры о продаже дома в Париже. Путешествие по Европе в пятиместном «бьюике» задуманное еще в Москве, совместно с Есениным требовало денег… Автомобиль был единственный способ передвижения, который признавала Дункан. Железнодорожный вагон вызывал в ней брезгливое содрогание…»

Отель «Адлон» (1926), в котором останавливались С. Есенин и А. Дункан. Фото: Bundesarchiv

Издательские планы Есенина в Берлине в целом мало реализовались. Здесь у него вышли только три книги. В немецкой столице Есенин и Айседора пробыли до 5 июля, потом уехали в Париж, оттуда в Америку. В августе 1923 г. Есенин вернулся в Москву.

Фурор в Доме искусств

В Доме искусств Есенин и Дункан появились на третий день после приезда. Пришли поздно. О драматическом фуроре, который произвел Есенин, рассказывает Роман Гуль:

«В Доме искусств все уже знали, что в Берлин прилетел Сергей Есенин с Айседорой Дункан и они придут в Дом искусств. Народу собралось много. Шла обычная программа, но все явно ждали Есенина. И действительно, эти знаменитости приехали, но почти к концу вечера. По залу пробежали голоса: «Есенин, Есенин приехал».

Он вошел в зал впереди Айседоры. Она — за ним. Это пустяк. И все-таки характерный: муж с женой так не ходят. Есенин был в светлом костюме и белых туфлях. Айседора в красноватом платье с большим вырезом. Есенина встретили аплодисментами. Но далеко не все. Произошло какое-то замешательство, в публике были поклонники и противники Есенина. Во время этого замешательства и общего шума один больше чем неуравновешенный (умопомешанный) эмигрант (крайне правых настроений) вдруг ни с того ни с сего заорал во все горло, маша рукой Айседоре Дункан: «Vive L’Internationale!» Это было совершенно неожиданно для всех присутствующих, да, наверное, и для Айседоры. Тем не менее, она с улыбкой приветственно помахала рукой в сторону закричавшего полупомешанного и крикнула: «Споемте!» Общее замешательство усилилось. Часть присутствовавших запела «Интернационал» (тогда официальный гимн РСФСР), а часть начала свистать и кричать: «Долой! К черту!» Н. М. Минский неистово звонил, маша председательским колокольчиком, Есенин почему-то вскочил на стул, что-то кричал об Интернационале, о России, о том, что он русский поэт… И, заложив в рот три пальца… засвистал, как разбойник с большой дороги. Свист. Аплодисменты. Покрывая все, Минский прокричал:

— Сергей Александрович сейчас прочтет нам свои стихи!

Свист прекратился, аплодисменты усилились. Стихли. А Есенин, спрыгнув со стула, подошел к председательскому месту и встал, ожидая полного успокоения зала. Оно воцарилось не сразу. Айседора села в первом ряду, против Есенина. И Есенин зачитал… Голос у Есенина был, скорее, теноровый и не очень выразительный. Но стихи захватили зал. Когда он читал: «Не жалею, не зову, не плачу, / Все пройдет, как с белых яблонь дым» — зал был уже покорен. За этим он прочел замечательную «Песнь о собаке» А когда закончил другое стихотворение последними строками: «Говорят, что я скоро стану/ Знаменитый русский поэт!» — зал, как говорится, взорвался общими несмолкающими аплодисментами. Дом искусств Есениным был взят приступом».

Встреча с Горьким

Толстые по просьбе Горького организовали ему встречу с Есениным, как оказалось, последнюю для обоих. Для этого был устроен завтрак у Толстых на Курфюрстендамм. Поначалу беседа у двух «великих» не склеивалась. Было видно, что Есенин робеет. Но после кофе и чтения им стихов они разговорились.

«Я глядела с волнением на них, стоящих в нише окна, — вспоминала потом Наталия Васильевна Крандиевская-Толстая. — Как они были непохожи! Один — продвигался вперед, закаленный, уверенный в цели, другой — шел, как слепой, на ощупь, спотьшаясь, — растревоженный и неблагополучный… Она… накрутила на голую руку, как флаг [красный шарф], и, высоко вскидывая колени, запрокинув голову, побежала по комнате в круг. Кусиков (поэт-эмигрант. — Авт.) нащипывал на гитаре «Интернационал» Ударяя руками в воображаемый бубен, она кружилась по комнате, отяжелевшая, хмельная Менада! Зрители жались к стенкам. Есенин опустил голову, словно был в чем-то виноват. Мне было тяжело. Я вспоминала ее вдохновенную пляску в Петербурге пятнадцать лет назад. Божественная Айседора! За что так мстило время этой гениальной и нелепой женщине?»

«Исповедь хулигана»

Однажды Есенин исчез. Айседора трое суток искала его и, наконец, поздно ночью нашла в пансиончике на Уландштрассе (Uhlandstrasse). Есенин в пижаме сидел в столовой с бутылкой пива. Он играл в шашки с поэтом Кусиковым. Одетая в красный хитон, вооруженная хлыстом, взбешенная Айседора переколотила все аккуратно расставленные по полочкам кофейники, сервизы, вазочки и пивные кружки. Содержимое буфетов было вывалено на пол и растоптано. Когда бить стало нечего, Айседора вытащила из-за гардероба спрятавшегося там Есенина и увела его. Счет, предъявленный ей потом за погром, был «страшен».

Скандал, перешедший в овацию, случился в берлинском Шуберт-зале год спустя, когда Есенин — уже без Айседоры — возвращался из Америки в Россию. Его очень ждали в Берлине. И как поэта, и по причине разрыва с Дункан. Хотели посмотреть, каков он теперь. Зал был переполнен. И на этом вечере также побывал Роман Гуль:

«…Когда встреченный аплодисментами Есенин вышел на эстраду Шуберт-зала… он был вдребезги пьян, качался из стороны в сторону и в правой руке держал фужер с водкой, из которого отпивал. Когда аплодисменты стихли… Есенин вдруг начал… говорить какие-то пьяные несуразности… В публике поднялся шум, протесты, одни встали с мест, другие кричали: «Перестаньте хулиганить! Читайте стихи!» Какие-то человеки, выйдя на эстраду, пытались Есенина увести, но Есенин уперся, кричал, хохотал, бросил, разбив об пол, свой стакан с водкой. И вдруг закричал: «Хотите стихи?! Пожалуйста, слушайте!..»

В зале не сразу водворилось спокойствие. Есенин начал «Исповедь хулигана» Читал он криком, «всей душой» очень искренне, и скоро весь зал этой искренностью был взят. А когда он надрывным криком бросил в зал строки об отце и матери: «Они бы вилами пришли вас заколоть / За каждый крик ваш, брошенный в меня!» — ему ответил оглушительный взрыв рукоплесканий. Пьяный, несчастный Есенин победил».

Потом был вечер в клубе Союза немецких летчиков, где Есенин впервые читал «Москву кабацкую». Ему снова аплодировали. Не только как поэту, но и Есенину-танцору. Он плясал трепака. Великолепно плясал. По-деревенски: с вывертом, с коленцем, вприсядку. Там Гуль познакомился с Есениным. Когда уже под утро они шли по светавшему Берлину, Есенин, трезвея на воздухе, вдруг пробормотал:

«— Не поеду я в Москву… не поеду туда, пока Россией правит Лейба Бронштейн.

Один из сопровождавших спросил Есенина, не антисемит ли он?

Есенина взорвало.

— Я — антисемит?! — с яростью закричал он. — Лейба Бронштейн — это совсем другое, он правит Россией, а не он должен ею править…

И уже позже:

— Я Россию очень люблю. И мать свою люблю. И революцию люблю. Очень люблю революцию…

Владимир Маяковский. «Так вот — слушайте…»

Впервые поэт приехал в Берлин в октябре 1922 г. как участник Первой русской художественной выставки, где демонстрировались десять плакатов РОСТА его работы. Всего Владимир Владимирович Маяковский (1893–1930) побывал в Берлине семь раз. Читал стихи, доклады, лекции, участвовал в диспутах о поэзии, литературе, живописи, общался с самыми яркими представителями эмиграции и берлинскими деятелями культуры, например со ставившим Горького режиссером Эрвином Пискатором, создателем политического театра, с труппой театра М. Рейнхардта, с представителем немецкого политического и художественного авангарда Георгом Гроссом, познакомился с актером и певцом Эрнстом Бушем. Впечатления Маяковского от поездок отразились в очерках «Что делает Берлин?», «Сегодняшний Берлин», в стихотворениях «Два Берлина», «Москва — Кенигсберг». Он печатался в эмигрантских журналах «Вещь», «Новая русская книга», в газете «Накануне».

В. В. Маяковский в 1924 г. Фото: архив Музея В. В. Маяковского

В 1923 г. в Берлине вышла книга «Маяковский. Для голоса», где Эль Лисицкий впервые применил свои методы визуальнопространственного конструирования книги.

Поселился Маяковский в гостинице Kurfuerstenhotel на Курфюрстен-штрассе, 105, где потом всегда останавливался, когда бывал в Берлине.

Обедать и ужинать ходили в самый дорогой ресторан «Хорхер», знаменитый изысканной кухней. По причине инфляции немецкой марки приехавший с твердой валютой Маяковский чувствовал себя богачом.

«Маяковский платил за всех, — писала Лиля Брик,[23] — я стеснялась этого, мне казалось, что он похож на купца или мецената. Герр Хорхер и кельнер называли его «герр Маяковски», старались всячески угодить богатому клиенту, и кельнер, не выказывая удивления, подавал ему на сладкое пять порций дыни или компота, которые дома в сытые, конечно, времена Маяковский привык есть в неограниченном количестве. В первый раз, когда мы пришли к Хорхеру и каждый заказал себе после обеда какой-нибудь десерт, Маяковский произнес: «Их фюнф порцьон мелоне и фюнф порцьон компот. Их бин эйн руссишер дихтер, бекант им руссишем ланд, мне меньше нельзя» («Я пять порций дыни и пять порций компота. Я русский поэт, известный в России, мне меньше нельзя»)».

К прогулкам по городу Маяковский, однако, не был расположен, предпочитая проводить время в номере за игрой в карты с русскими знакомыми. Любимой Лиле покупал цветы прямо с вазами в цветочном магазине отеля, где они жили.

В сто сорок солнц закат…

С необыкновенным успехом прошло первое выступление Маяковского в Доме искусств в кафе «Леон» на Ноллендорфплац 20 октября 1922 г. Сначала был доклад, в котором «Маяковский… — писала «Накануне», — бесцеремонно разделался с несимпатичными ему течениями русской поэзии». Потом он читал стихи. Вадим Андреев был потрясен мощной харизмой поэта, «неудержимым размахом» его стихов, «сверхчеловеческой» силой их воздействия на публику в живом исполнении:

«В тот вечер… длинная зала кафе была переполнена… Официанты… с ловкостью эквилибристов разносили пивные кружки… Маяковский возник… внезапно и решительно. Уже в том, как он шагнул и одним шагом уничтожил пространство, отделявшее его от посетителей кафе, большой, красивый… одним шагом он утвердил себя как Маяковского-трибуна… Те, кто не слышал самого Маяковского, никогда не смогут вполне оценить его стихи во всем их неудержимом размахе.

Маяковский произнес заглавие стихотворения скороговоркой, как будто спеша добраться до сути:

— «Необычайное приключение… бывшее с Владимиром Маяковским на даче…»

И вдруг:

В сто сорок солнц закат пылал…

Слова невидимыми глазу глыбами падали к подножью горы:

…жара плыла… —

это уже последние отзвуки грохота. Потом, в наступающей тишине, совсем обыденное, сказанное разговорным голосом:

…на даче было это.

И дальше все тем же поясняющим, прозаическим голосом:

Пригорок Пушкино горбил Акуловой горою…

Но вот снова наливается тяжестью и крепнет огромный голос:

…а за деревнею дыра, и в ту дыру, наверно…

«Наверно» становится настолько зримым и вещественным, что мелькает мысль: такое слово должно писаться через «ять», букву твердую, как гранит…спускалось солнце каждый раз…

Голос звучит из-под земли, из самых недр ее:…медленно и верно.

Но вот слова начинают освобождаться из-под придавившего их каменного пласта, как рабочие, выходящие из горла шахты, и поднимаются все выше, до:

…я крикнул солнцу: Слазь!

Выше уже некуда — выше обрывистый склон вершины, но голос продолжает подниматься, не считаясь с законом земного притяжения, до невероятного:

…ко мне на чай зашло бы…

Гроза разражается в безоблачном небе, с молниями и громом:

…Что я наделал! Я погиб!

Нет, это не стихи, во всяком случае, не то, что мы привыкли называть стихами, это нечто новое, не укладывающееся ни в какие рамки, нечто, чему нельзя подобрать точного определения, но что неопровержимо в своем самоутверждении и сверхчеловеческой силе…

После долгих аплодисментов… Маяковский прочел рассказ про то, как кума о Врангеле толковала безо всякого ума» — [он] не забывал, что… читает стихи в Берлине и что перед ним эмигранты, бежавшие из Советского Союза. Он решительно плыл против течения… Стихотворение произвело на русских жителей Берлина такое впечатление, что оно потом долго цитировалось по самым непредвиденным случаям: меняя доллары на черном рынке, говорили:

— Наш-то рупь не в той цене, наш — в мильон дороже…

Примирение с Пастернаком…

В этот же день состоялось примирение Маяковского с Пастернаком. По словам присутствовавшего при этом Эренбурга, оно «было столь же бурным и страстным, как разрыв». Пастернак читал свои стихи после Маяковского и был награжден аплодисментами, но Маяковский был первым на пьедестале. В тот вечер в зале находился и приехавший на короткое время в Берлин из Эстонии Игорь Северянин. Позже вместе с Маяковским он выступал на вечере Русского студенческого союза.

Пастернак с Маяковским еще не раз встречались в Берлине.

«Он [Маяковский], — писал потом Пастернак, — был… как малый ребенок… растроган и восхищен живою огромностью города, романтической подоплекой истинно немецкой… стихии, больше же всего теми штуками (метро и электрички. — Авт.), которые, ныряя под землю или летя поверх крыш железнодорожных вокзалов etc. etc., отпускает подземная железная дорога. Такой, чудный и трогательный, ходил он больше недели».

…и другие встречи

В первый приезд Маяковский выступал пять раз. В Доме искусств он участвовал в острой дискуссии, развернувшейся после доклада И. Пуни «О современной русской живописи и русской выставке в Берлине». В споре участвовали также Андрей Белый, Виктор Шкловский и Натан Альтман, чьи работы были представлены на выставке. В один из вечеров в Доме искусств Маяковский демонстративно покинул зал в знак протеста против хулиганского поведения одного из присутствующих.

Кроме Дома искусств, мощный голос Маяковского звучал в полпредстве СССР на торжественном мероприятии, посвященном 5-й годовщине Октябрьской революции (там же читал стихи Северянин), в Шубертзале — на вечере, организованном Объединением российских студентов в Германии. Он встречался с И. Оренбургом, дадаистами Т. Тцарой и Р. Делоне, завязал деловые отношения с литераторами, группировавшимися вокруг издательства «Малик», привечавшего экспрессионистов и дадаистов. Много занимался с Лисицким подготовкой книги «Для голоса».

В конце октября — начале ноября поэт встречался с композитором Сергеем Прокофьевым и антрепренером Сергеем Дягилевым. Маяковский хотел побывать в Париже, но без связей получить визу было непросто. У Дягилева, наоборот, все было «схвачено», и 18 ноября Маяковский уехал во французскую столицу. Вернувшись из Парижа в Москву, он выступил в декабре в Политехническом музее с докладом «Что делает Берлин?», где выразил свою точку зрения на берлинское эмигрантское сообщество.

Доклад «Что делает Берлин?»

(конспект, в сокращении)

Около 20 декабря 1922 г.

Общая картина Германии.

Основное впечатление, что Германия, поскольку Берлин может ее представлять, тяжело больна, агонизирует, чахнет. В Берлине есть поле, и на нем — огромное количество новеньких аэропланов. Однако это поле — сплошное кладбище, ибо у всех его аэропланов разбиты моторы. «Культурные» французы ходили и разбивали их молотками. Рабочие, строившие эти машины, плакали — но победителей это, конечно, мало трогало. Одно из двух: или вся Германия надолго превратится под пятой победителей в подобное кладбище, или ее вырвет из цепких лап болезни пролетарская революция.

400 тысяч русских.

Более 400 тысяч русских — в Берлине. Отношение немцев к приезжающим из России самое предупредительное. Нередки случаи, когда комната, стоящая 7–8 тысяч марок, отдается русскому за 11/2 тысячи. Большая часть русской колонии состоит из эмигрантов — в последний год сильно изменивших свое отношение к РСФСР. На одной из берлинских улиц их живет так много, что улица эта теперь шутя называется: Нэпский проспект.

Эмигранты.

Русская эмиграция состоит из нескольких больших групп. Самая объемистая — сменовеховцы. К этим последним принадлежит и Ал. Толстой, собирающийся въехать в Россию… «на полном собрании своих сочинений».

К другой группе принадлежит Иг. Северянин, воспевающий не то белоголовку, не то красноголовку, но вообще нечто водочное. Несмотря на то что вся заваруха в России — по словам Северянина — началась едва ли не по вине Маяковского и Д. Бурлюка, он, увидав Маяковского, пытался броситься ему в объятия и убеждал последнего помочь ему вернуться в Россию…

Третья группа — и в том числе известный теоретик лингвокритической школы В. Шкловский, убежавший из России, с огромной болью переживает разлуку с ней и мечтает вернуться в ее лоно какой угодно ценой.

Самая злобная группа — это те, кто первые годы революции прожил в России, а теперь черносотенствует за границей и вешает на шею советской власти всех собак.

А. Белый… жалуется на перенесенные им в России неудобства и недоедание, как будто Советская Россия специально устраивала неудобства для А. Белого! На одном из собраний в Доме искусств он, председательствуя, не дал говорить Маяковскому в тот момент, когда какой-то хулиган оскорбил русского художника. Белый дипломатично заявил, что он ничего не слышал. Маяковский и за ним почти вся аудитория ушли…

Время кофтам и время пиджакам

На следующий год вместе с Лилей и Осипом Брик[24] Маяковский летел самолетом в Берлин через Кёнигсберг. В дороге произошел забавный случай, о котором поэт рассказал в предисловии к сборнику «Вещи этого года».

«Аэроплан, летевший за нами с нашими вещами, был снижен мелкой неисправностью под каким-то городом. Чемоданы были вскрыты, и мои рукописи взяты какими-то крупными жандармами какого-то мелкого народа».

Под впечатлением перелета было написано стихотворение «Москва — Кенигсберг». В Германии Маяковский на этот раз провел три месяца — с июля по сентябрь. Сначала около трех недель с компанией отдыхал во Фленсбурге, затем в Нордернее на Северном море.

Один из разворотов книги «Для голоса», изданной в Берлине в 1923 г. Архив Музея В. В. Маяковского

Во время этой поездки в издательстве «Накануне» был сдан сборник стихов «Вещи этого года». К тому времени в типографии «Лутце и Фогт» (Lutze & Vogt G.m.b.H.) вышел оригинальный сборник стихов (13 произведений) «Для голоса», не просто сверстанный, а сконструированный Эдем Лисицким. Конструктивистский стиль оформления издания очень органично сочетается с ритмикой поэзии Маяковского. Вырезная лесенка-регистр, позволяющая быстро отыскивать нужное стихотворение, делает книгу похожей на небольшой каталог. На вырезах регистра помещены сокращенные названия стихотворений — «Марш», «Кума», «Солнце»… с пиктограммами из кружков и прямоугольников. В книге использованы три цвета: белый (цвет бумаги), красный и черный.

Фронтиспис книги — композиция в виде окружности с треугольником, кругом, квадратом и буквам ЛЮБ — является посвящением Лиле Юрьевне Брик (Л. Ю. Б.), возлюбленной Маяковского. Если прочитать надпись против часовой стрелки, получается «ЛЮБЛЮ». Книга стала одним из лучших образцов русского авангарда в книгоиздании.

У Москвы для издания сборника не было ни желания, ни денег. Поэтому при поддержке представителя Наркомпроса З. Г Гринберга его отпечатали в Берлине. С этим связано появление на одной из первых страниц книги грифа «Р. С. Ф. С. Р. Государственное издательство. Берлин, 1923». Москва на это разрешение не давала. Тираж книги составил не менее двух тысяч экземпляров.

В первой половине сентября поэт выступал на Лейпцигерштрассе недалеко от Потсдамерплац.

«На сцене Маяковский был один, — писал потом в воспоминаниях Вадим Андреев, — и весь вечер… заполнил чтением своих стихов и разговорами с аудиторией, стараясь сломать неприязнь, что ему не всегда удавалось. Он начал свое выступление словами: «Прежде чем напасть на Советский Союз, надо вам послушать, как у нас пишут. Так вот — слушайте», — и он превосходно прочел замечательный рассказ Бабеля «Соль» Впечатление от этого рассказа было огромное. После сравнительно недолгого чтения… произведений… начались разговоры с аудиторией. Кто-то крикнул — почему вы больше не надеваете желтой кофты? Маяковский ответил сразу, не задумываясь:

— Вы хотите сказать, что я на революции заработал пиджак?

В зале засмеялись. Маяковский улыбнулся и, переменив тон, очень серьезно начал объяснять, что всему свое время — было время кофтам, а теперь вот пиджакам, так как советская литература занята теперь гораздо более серьезным делом, чем дразненьем буржуев».

Потом Маяковский побывал в Берлине весной 1924 г. Ехал, как писали в газетах, «проездом в Америку», но не сложилось с визами. Он провел в городе около двух недель: выступал на собраниях писателей, художников и артистов, на вечерах, организованных Германским отделением Всероссийского союза работников печати и Объединением русских студентов в Германии. На встрече с сотрудниками издательства «Литература и политика» говорил, что «хотел бы иметь возможность прочесть в оригинале» стихотворения экспрессионистов Бехера, Толлера или Мюзама и сатиру дадаиста Вальтера Меринга. Творческим результатом поездки стало стихотворение «Два Берлина».

Два Берлина

Авто

Курфюрстендаммом катая,

удивляясь,

раззеваю глаза —

Германия

совсем не такая,

как была

год назад.

На первый взгляд

общий вид:

в Германии не скулят.

Немец —

сыт.

Раньше

доллар —

лучище яркий,

теперь

«принимаем только марки».

По городу

немец

шествует гордо,

а раньше

в испуге

тек, как вода,

от этой самой

от марки твердой

даже

улыбка

как мрамор тверда.

В сомненья

гляжу

на сытые лица я.

Зачем же

тогда —

что ни шаг —

полиция!

Слоняюсь

и трусь

по рабочему Норду,

Нужда

худобой

врывается в глаз.

Толки:

«Вольфы…

покончили с голоду…

Семьей…

в каморке…

открыли газ…

Поймут,

поймут и глупые дети,

Если

здесь

хоть версту пробрели,

что должен

отсюда

родиться третий —

третий родиться —

Красный Берлин.

Пробьется,

какие рогатки ни выставь,

прорвется

сквозь штык,

сквозь тюремный засов.

Первая весть:

за коммунистов

подано

три миллиона голосов.

Последний раз, на пути в Париж к Татьяне Яковлевой.[25] Владимир Маяковский побывал в Берлине в феврале в 1929 г. На этот раз он провел там всего четыре дня. Успел, наконец, заключить договор с издательством «Малик» на издание пьес и прозы на немецком языке (до этого здесь считали, что Маяковский не поддается переводу), выступил в одной из аудиторий в Газенхейде.

«На вечере вместе с друзьями Маяковского, писателями и литературно искушенной публикой присутствовали и многочисленные рабочие. Маяковский читал свои стихи по-русски, не беспокоясь о том, что лишь немногие в зале понимали по-русски. Но воздействие его динамической личности было так огромно, что слушатели были захвачены этим непонятным для них, но верно почувствованным исполнением. И когда в заключение он кинул в зале своим звучным, богатым, глубоким голосом «Левый марш» — все в зале встали».

Борис Пастернак. «Здесь все перессорились»

В триумфальный для Маяковского вечер 20 октября, когда поэт был усыпан аплодисментами в Доме искусств, там, как уже было кратко сказано, выступал Борис Леонидович Пастернак (1890–1960). Он приехал в Берлин в конце августа 1922 г. Об эмиграции речь не шла. Борис Леонидович хотел познакомить родителей со своей молодой женой художницей Евгенией Лурье и поработать в спокойной обстановке. Поначалу было даже намерение поселиться не в Берлине, а в Марбурге или Геттингене, в стороне от «берлинской литературной шумихи».

С собой везли несколько ящиков книг. Добирались морем, 17 августа пароход «Гакен» вышел из Петрограда. До этого у Пастернака состоялась получасовая встреча с Троцким. Беседовали в основном о литературе. Троцкий посетовал, что Пастернак сторонится в своих произведениях общественной тематики. Тот, отвечая, говорил о необходимости защиты «индивидуализма истинного, как новой социальной клеточки нового социального организма».

Отправляясь в Берлин, Пастернак надеялся встретить там Цветаеву. Не сложилось. Месяцем раньше она уехала в Прагу. С этого момента началась их долголетняя переписка. «Я был очень огорчен и обескуражен, — писал Цветаевой в первом письме поэт, — не застав Вас в Берлине. Расставаясь с Маяковским, Асеевым, Кузминым и некоторыми другими, я в той же линии и в том же духе рассчитывал на встречу с Вами и Белым».

Планы у Пастернака были обширные. Как сообщала «Новая русская книга», он собирался издать в Берлине «Темы и вариации», «Детство Люверс», перевод «Принца Гамбургского». В издательстве Гржебина должно было выйти второе издание «Сестры моей жизни». Было много другой работы.

Синий пиджак и красный галстук

На памятном вечере 20 октября в Доме искусств Борис Леонидович читал стихи из «Сестры моей жизни». Тогда его впервые услышал Вадим Андреев.

«Пастернак, — пишет Андреев, — стоял несколько боком к залу; невысокий, плотный, сосредоточенный. Еще полный отзвуками голоса Маяковского, я не сразу услышал его… Синий пиджак, сильно помятый, сидел на нем свободно и даже мешковато. Яркий красный галстук был повязан широким узлом и невольно запоминался — впрочем, этот галстук у него, вероятно, был единственным: сколько я потом ни встречался с Борисом Леонидовичем в Берлине, всякий раз мне бросался в глаза острый язык пламени, рассекавший его грудь…

Пастернак произносил слова стихов ритмично и глухо. Почти без жестов, в крайнем напряжении и абсолютной уверенности в музыкальной точности произносимого слова…

Так сел бы вихрь, чтоб на пари

Порыв паров пути

И мглу и иглы, как мюрид,

Не жмуря глаз снести.

…я не понимал таинственного сцепления слов и уж, конечно, прослушав стихотворение один раз, не мог пересказать его содержания.

Не он, не он, не шепот гор,

Не он, не топ подков,

Но только то, но только то,

Что — стянута платком.

И только то, что тюль и ток,

душа, кушак и в такт

Смерчу умчавшийся носок

Несут, шумя в мечтах…

Я слушал с величайшим напряжением, и вдруг «зал, испариной вальса запахший опять», встал передо мною музыкальным видением. Образы… накладывались один на другой… создавая неповторимую гармонию. Я верил Пастернаку «на слово», не мог не поверить его… абсолютной искренности.

Глуховатый голос зажигал произносимые слова, и строка вспыхивала, как цепочка уличных фонарей. Лицо Пастернака было сосредоточенно, замкнуто в самом себе. Я подумал, что таким было лицо Бетховена, сквозь глухоту вслушивающегося в свою музыку…

В один и тот же вечер я услышал — в первый раз! — Маяковского и Пастернака; Маяковский потряс, возвысил и уничтожил меня: уничтожил нечто, казавшееся незыблемым; в стихи Пастернака я влюбился без памяти».

Позже Андреев не раз встречался с Пастернаком, говорил, что, восхищаясь музыкой его поэзии, он не все стихи понимает:

Им, им — и от души смеша,

И до упаду, в лоск,

На зависть мчащимся мешкам,

До слез — до слез!

Смущаясь, Андреев объяснял, «что именно кажущаяся непонятность… стихов — прекрасна, что трудность их восприятия оправданна и даже необходима, что автор имеет право ждать от читателя встречного усилия, труда и внимания… Это был узловой парадокс поэзии Пастернака: нередко его стихи любили, не понимая их. В Берлине, как писал позже сын поэта Евгений, Борис Леонидович окончательно понял это. «Я пишу, а мне все кажется, что вода льется мимо рукомойника… Я хочу, чтобы мои стихи были понятны…»

«Может быть, стану самим собой»

В Берлине Пастернак любил бывать на станции метро «Гляйсдрайек», в одной остановке от «Ноллендорф-плац» — крупном транспортном узле, месте пересадки на городскую электричку, где поезда грохотали по виадукам. Его очень впечатляли высокие лестницы, платформы на разных уровнях, разводки железнодорожных путей внизу. С высоты открывалась замечательная городская панорама, особенно красивая на закате. Пастернак приводил сюда Маяковского, приходил с секретаршей издательства Гржебина Надеждой Залшупиной и посвятил ей стихотворение.

Транспортный узел «Гляйсдрайек», где любил бывать Б. Пастернак

Gleisdreieck

Надежде Александровне Залшупиной

Чем в жизни пробавляется чудак,

Что каждый день за небольшую плату

Сдает над ревом пропасти чердак

Из Потсдама спешащему закату?

Он выставляет розу с резедой

В клубящуюся на версты корзину,

Где семафоры спорят красотой

Со снежной далью, пахнущей бензином.

В руках у крыш, у труб, у недотрог

Не сумерки, — карандаши для грима.

Туда из мрака вырвавшись, метро

Комком гримас летит на крыльях дыма.

30 января 1923, Берлин

В первые месяцы пребывания в Берлине Пастернак часто бывал в кафе «Прагердиле», в издательствах Гржебина и «Геликон», в Доме искусств. Он встречался с Ильей Оренбургом и Виктором Шкловским, Борисом Зайцевым и Романом Якобсоном, Андреем Белым и Владиславом Ходасевичем, с другими обитателями «Русского Берлина». «Нам очень хорошо тут живется, — писал он в конце ноября брату Александру, — и я доволен Берлином, как местом, где я опять так могу проводить время, и, может быть, стану снова собой». Он, однако, сторонился участия в эмигрантской периодической прессе. Лишь в литературном журнале «Струги» за весь берлинский период у него появилось стихотворение «Матрос в Москве». Не вступил, как ожидалось, в Союз русских писателей и журналистов. Занимался прежде всего изданием своих книг. Осенью Пастернак почувствовал, что отношения с местным литературным миром стали тяготить его. Вышел конфликт с Ходасевичем. В январе 1923 г. Борис Леонидович пишет поэту Сергею Боброву в Москву:

«…Приехал я без предвзятых приязней и неприязней. Без предубеждения заговорил со всеми. Послушать их, так они всем скопом на редкость как хорошо ко мне относятся. Но Ходасевич, спервоначала подарив меня проницательностью «равного», вдруг, по прочтеньи Колина отзыва в «Нови», стал непроницаемою для меня стеной с той самой минуты, как на вопрос об Асееве я ему ответил в том единственном духе, в каком я и ты привыкли говорить об этом поэте».

Речь идет о том, что Пастернак положительно отозвался о поэте Николае Асееве, который до этого критиковал поэтический сборник «Счастливый домик» Ходасевича, вышедший в журнале «Красная новь».

Домой

«Здесь все перессорились», — пишет Пастернак Марине Цветаевой в ноябре. Ему претит участие в длинном ряду «гражданских» свар и потасовок, без которых эмиграции, очевидно, не жизнь». Тем более что «…все… словно сговорившись, покончили со мной, сошедшись на моей «полной непонятности». Берлин начинает казаться ему «безличным Вавилоном». Кажется, пора домой… Он возобновляет активную переписку с российскими друзьями. Брату пишет, что думает вернуться в начале марта. В феврале, чтобы замкнуть круг, едет с женой в Марбург, Гарц и Кассель, где ему открывается «страшный ракурс» послевоенной провинциальной Германии. «Германия голодала и холодала, ничем не обманываясь, никого не обманывая, с протянутой временам, как за подаяньем рукой (жест для нее несвойственный) и вся поголовно на костылях…»

Во второй половине марта 1923 г. Борис Леонидович и Евгения Владимировна выехали из Берлина в Москву. Отец поэта так и не смог закончить портрет сына, позировать тому было некогда. Договорились увидеться в следующем году и портрет закончить. Но больше им не довелось встретиться.

Андрей Белый. Неистовый танцор

Аполитичный и в конце концов вернувшийся в Россию поэт, прозаик, литературовед, мемуарист Андрей Белый (Борис Николаевич Бугаев, 1880–1934) впервые побывал в Берлине в 16 лет. Потом приехал в 1921 г. и прожил два года. Сначала поселился в пансионе д’Альберт напротив бокового фасада и по сей день крупнейшего в Берлине магазина «КаДеВе» по улице Пассауерштрассе (Pension d’Albert; Passauerstrasse, 3). С мая по сентябрь 1922 г. он жил под Берлином, в деревушке Цоссен (Zossen), где-то в 10 километрах к югу от нынешней берлинской кольцевой дороги. Неблизко и для наших дней. Оттуда выезжал на курорт на остров Узедом. Потом вернулся в Берлин и поселился в пансионе Крампе на Виктория-Луизе-плац (Viktoria-Luise-Platz), где жили и другие эмигранты.

Печатный лист за один день

В Берлине Белый много писал. Всех, знавших его, удивлял необыкновенной работоспособностью. За день мог настрочить чуть ли не печатный лист. Здесь вышли в разных издательствах в новой редакции его романы «Петербург», «Серебряный голубь», «Глоссолалия. Поэма звуков», повесть «Возраст», «Путевые заметки», несколько поэм и литературных сборников. Сотрудничал с журналом «Беседа», газетами «Голос России», «Дни».

Магазин «КаДеВе», справа от которого жил А. Белый. Фото: ВТМ

Белый активно занимался издательской деятельностью, самым крупным проектом был литературный альманах «Эпопея». Он выходил в издательстве «Геликон», которое возглавлял А. Г. Вишняк. В альманахе печатались произведения самого Белого, вышли написанные в Берлине «Воспоминания о Блоке», были опубликованы поэма в прозе «Всеобщее восстание. Временник» Алексея Ремизова — хроника событий революции и домашней жизни в Петербурге-Петрограде 1917–1921 гг., повесть «Метель» Бориса Пильняка. С альманахом сотрудничали М. Цветаева, В. Ходасевич, В. Шкловский…

В четвертом номере «Эпопеи» Белый, однако, опубликовал открытое письмо, в котором слагал с себя обязанности главного редактора. После этого он еще некоторое время печатался в журнале, пока в октябре 1923 г. не вернулся на родину. За несколько месяцев до отъезда прекратила существование и «Эпопея».

Эмигрантом Белый себя не считал. Впрочем, как и многие жившие в Берлине русские. В 1921 г. в Германию он приехал не из политических соображений, хотел спасти свою любовь, встретиться со своей первой женой Асей Тургеневой, которая, к слову, как-то сказала, что она и не жена ему вовсе. Здесь же в Берлине Белый пережил окончательный разрыв с супругой.

«По своей литературной и общественной позиции, — писал В. Андреев, — А. Белый занимал какое-то время промежуточное положение между убежденными антибольшевиками, сменовеховцами и просоветскими кругами. В этом его личные настроения совпадали с общей атмосферой берлинской жизни, характеризовавшейся относительным материальным благополучием и возможностью какое-то время не определяться в политическом отношении».

Некоторое время Белый был председателем берлинского отделения совета «Вольфилы» (Вольная философская ассоциация) и даже, как уже говорилось, возглавлял совет Дома искусств.

«Не проживешь без фокстрота»

Каждый литератор, приезжавший из России, стремился встретиться с ним, увидеть необыкновенного человека, ставшего самой русской достопримечательностью эмигрантской богемы. Этому способствовали не только его литературный талант, известность, но и эксцентричное поведение. Белый танцевал! Он посещал модные берлинские танцзалы и с упоением там танцевал. Старался освоить все, что тогда было в моде: джаз, шимми, фокстрот. Прежде всего фокстрот, «не проживешь без фокстрота». Танцевал неистово, исступленно, стараясь забыться, ввести себя в состояние безумного транса, во время которого, как писал В. Ходасевич, «танец в его исполнении превращался в чудовищную мимодраму, порой даже непристойную… Иногда он пил. Как-то, увидев на квартире у Марины Цветаевой фотографию царской семьи, он схватил ее, со словами: «Какие милые… милые, милые, милые!., люблю тот мир…».

В июне 1922 г. в Берлин приехали супруги Владислав Фелицианович Ходасевич и Нина Николаевна Берберова. Они поселились в пансионе Крампе напротив дома, в котором жил Белый, и не раз с ним встречались. «… В ту минуту, когда Белый вошел в дверь, — писала Берберова об одном из его визитов, — все кругом преобразилось. Он нес с собой эту способность преображения. А когда он ушел, все опять стало, как было: стол — столом и кресло — креслом. Он принес и унес с собой что-то, чего никто другой не имел».

«Дайте хлеба духовного!»

Уехав из России, Белый тосковал по новым, необычным людям, ставшим заметными там. Они были малограмотны, носили простую одежду, плохо ели, но жадно тянулись к новому, ранее для них недоступному, их интересовало все: наука, культура, литература, поэзия… Они были очень благодарными слушателями. Читая свои лекции о культуре в Москве, Белый ощущал сладостное единение со всем залом и с каждым слушателем в отдельности, с наслаждением перебирая невидимые нити напряженного внимания, тянувшиеся к нему. Не то было в Берлине.

«Увы, — писал Белый уже в 1921 г. в горьковской «Беседе», — [я] понял ненужность теперешних выступлений в Берлине. Работа культурная здесь представляется… вряд ли возможной… молодежь современной России (интеллигенческая и рабочая) мне понятна…; я был с ней в контакте; никто мне не ставил вопросов о степени коммунистичности или белогвардейства в моих убеждениях; и не казался чужим и оторванным я; здесь, в Берлине, я чувствую часто чужим себя, непонятным, ненужным; и молодежи — не знаю; настроение русской публики кажется мне «курфюрстендаммным» каким-то; а лекции кажутся отнимающими драгоценное «кафе-ландграфное» «прагердильное» время; аудитория моя мне казалась пришедшей ошибочно… Уже в 8 часов запираются двери в Берлине; и — ни к кому не пойдешь: после дня трудового естественно отдохнуть в разговоре; и отогреться в духовном общении… Естественно, что идешь к представителям русской культуры, к писателям-братьям, к художникам, критикам, собирающимся в какой-нибудь «Diele» (кафе. — Авт.); ходил в одно; там просиживал ряд вечеров; и… и… и… — не припомню я ни одного разговора, которым бы можно мне отогреться. О чем говорилось? О гонорарах, о вкусе мороженого, о текущих малюсеньких дрязгах, о сплетнях; и более — ни о чем… С отчаяния отдавался я пиву, чтобы почувствовать что-нибудь, чтоб не воскликнуть в отчаяньи:

— Господа! Да нельзя же: совместное чавканье для сокрытия совместной зевоты. Ну, разойдемся: ну, будем зевать в одиночку; и в одиночку отчавкаем… От хлеба я сыт и от пива я пьян, но я… голоден, голоден: дайте мне хлеба духовного! Холодно мне в этом «тепленьком» месте культуры «берлинской России».

За столиком русско-берлинской богемы я ощущал — не одиночество даже, не «ноль»: минус ноль… — внедрение в душу каких-то дряннейших субстанций… отнимающих у меня очень малые силы, какие в себе ощущаю еще; эти силы — Россия «российская», мне не дававшая перьев, бумаги, возможности тихо работать, но заряжавшая силами.

…Баловала Россия — не по заслугам: вниманием к темам моим; полупустая и неизвестная аудитория встретила: здесь, в Берлине. Обычно в России через пятнадцать минут разбираешься… в составе аудитории; по глазам, по… жестам я знал, кто — со мною, кто — против; кто следует за течением мысли и кто — отстает… иногда себя чувствовал вовсе не лектором я: дирижером сознаний пришедших… этой вот девушке, тихо застывшей, сказать надо то-то, а этому красноармейцу — вот это: и ткани доклада… распестрялися этими (синими) нитями слов для товарища красноармейца и этими (фиолетовыми) для внимающей девушки…

Русские лекции — непопулярный доклад, а работа, тяжелая, действие вместе: содействие. Эту работу в Берлине проделывать невозможно; ничто не течет к тебе… с чем шел, с тем ушел… Я лекции бросил».

Белый уехал из Берлина в Россию 23 октября 1923 г. Сначала ему было отказано в визе. Вера Берберова в своих воспоминаниях писала, что уже на вокзале Цоо, откуда уходил поезд, в последнюю минуту Белый вдруг выскочил из вагона, бормоча: «Не сейчас, не сейчас, не сейчас!» — но кондуктор на ходу втянул его назад. Он старался еще что-то крикнуть, но уже ничего не было слышно. Свидетелем этого была поэтесса-эмигрантка Вера Лурье, которая провожала Белого.

«Foxtrot белого рыцаря»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.