III
III
До слуха парижан долетали лишь слабые отзвуки этой распри. Газеты печатали проект конституции отрывками, клочками, и эта нескромность возбуждала больше любопытства, чем интереса. Когда заговорил Moniteur, официозные публицисты, Редерер и другие, стали оправдывать основную часть этой системы – упразднение избирательного права. В этих оправданиях ярко сказалась буржуазность этих людей, их темперамент, по существу, антидемократический. Из оппозиции якобинской системе, непосредственному самоуправлению народа, или, вернее, правлению черни, Редерер восхвалял превосходство представительного режима, но в то же время утверждал, что кандидаты департаментов, избираемые отдельными фракциями французской единицы, не могут быть истинными представителями всей нации; логически это привело бы только к знаменитой системе коллегиальной единицы. А вне такого недопустимого приема, где же, спрашивает Редерер, искать настоящих представителей нации? В группе, существовавшей до областных выборов и стоящей выше их, но функционирующей “с согласия народа”,[821] иначе говоря, в освященной плебисцитом олигархии, среди цвета теперешних властителей, пожизненной аристократии, заменившей прежнее дворянство; вот какова могла бы быть основа режима, “чуждого и ужасам демагогии, и притеснениям аристократии, словом, отвечающего интересам великой нации, которая состоит не из одних только грубых и невежественных пролетариев, равно как и не из одних только унаследовавших привилегии”.[822]
Всего удивительнее, что эти софизмы не встретили возражений. Ни в печати, ни в обществе не возникало серьезных пререканий по этому поводу. Миновали времена страстных споров о форме, в какую облечь народные полномочия, о том, как народу пользоваться своей верховной властью; измученная нация думала не столько о своих правах, сколько о своих нуждах; ей администрация была еще нужнее конституции, хорошее правительство нужней законов; и сколько французов, наскучив правами, пользование которыми привело только к жестким распрям, в сущности, сочли бы себя счастливыми, если бы их освободили от их доли верховной власти!
Правда, в других отношениях планы Сийэса пришлись не по вкусу большинству. Их нашли сложными и непрактичными; слово поглощение,[823] новое в нашем политическом лексиконе и заключающее в себе слишком мудреную идею для того, чтобы ее легко было усвоить, вызывало шуточки без конца, ибо парижанин любит смеяться над тем, чего не понимает.[824] И что это за Великий Избиратель, венчающий собой вершину пирамиды в священной неподвижности в ореоле пышности и великолепия? Нечто вроде конституционного государя, предтечи королевской власти, призванного воскресить для нас обстановку и приемы монархизма. Ярые республиканцы, особенно дорожащие формой, находили это подозрительным.
Их опасения еще возросли после одного уличного или, вернее, бульварного инцидента. Однажды утром вблизи бульвара толпа зевак собралась у бывшего отеля Монморанси, теперь занятого каретником, привлеченная необычным и великолепным зрелищем – роскошной королевской каретой сплошь из стекол и позолоты. Это мог быть только экипаж, заказанный для Великого Избирателя, которого Сийэс предлагал с помпой водворить в Версале – королевский экипаж. Все головы принялись за работу. Через несколько дней парижане поняли свою ошибку: карета была заказана для испанской королевы; ее отправили за Пиренеи.[825] Тем не менее, некоторые газеты уверяли, что Сийэс хотел наделить своего Великого Избирателя пожизненной властью, а Бонапарт отверг это новшество, противное всем принципам демократического государства. Чтобы не обострять раздора между двумя властелинами, Редерер, в своей газете напечатал опровержение, но кое-что осталось, и Бонапарт прослыл истым республиканцем.
Кризис в Люксембурге к вечеру 10-го фримера все еще не вышел из острого состояния, но Булэ, Редерер, и Талейран не отчаивались уладить его и угодить Бонапарту, не слишком оскорбив Сийэса. В конце концов, они придумали вмешать в дело комиссии и как бы отдаться им на суд. Булэ пользовался большим влиянием среди своих коллег и брался подготовить большинство так, чтоб оно высказалось за основные положения Бонапарта. От Сийэса, разумеется, утаили эту подготовительную работу, убедив его, что Булэ и другие все время заботятся о том, чтобы шансы обоих были равны. Сийэс рассчитывал, что комиссии будут за него, и рассчитывал напрасно; ему предстояло очутиться лицом к лицу с чем-то вроде парламентского постановления, которого он не предвидел и перед которым ему было бы очень трудно не склониться.
Друзья все время хлопотали около обоих консулов, стараясь смягчить их натянутые отношения. Это сделалось само собой. Ночь раздумья ослабила и яростное нетерпение Бонапарта, и бледный гнев Сийэса. Хоть Бонапарт и напускал на себя надменную беспечность, разрыв с Сийэсом поставил бы его в очень затруднительное положение. Он, по всей вероятности, был вынужден порвать и со многими другими; а тогда пришлось бы совершенно отрешиться от легальных форм и поднести конституцию французам на острие меча, что еще претило ему, так как его честолюбивые мечты умерялись благоразумием. Этот разрыв вызвал бы раскол в брюмерской партии, с которой он сначала конспирировал, затем управлял, внес бы расстройство в его центральный батальон. С другой стороны, Сийэс уже не мог не заметить, что стечение обстоятельств и настроение умов все сильней и сильней влекут Францию к Бонапарту, и этот поток сломает, опрокинет всякого, кто вздумает преградить ему дорогу. Около него не было недостатка в так называемых друзьях, вроде Фуше, чтобы напомнить ему, что генерал располагает военной силой и, следовательно, неопровержимыми доводами, чтобы внушить ему страх к “мужу брани”:[826] Сийэс был “не вполне недоступен подобным впечатлениям”.[827]
В общем, сопротивление его ослабевало; он не отрекался от своих идей, не жертвовал ими, но и не противопоставлял более идеям Бонапарта несокрушимой преграды – нежелания выслушать и вникнуть. Они снова встретились в присутствии Талейрана, Булэ и Редерера; на этот раз беседа шла учтиво, спокойно, словно академическая конференция на тему возвышенных и туманных общих мест. Сийэс и Талейран блеснули каждый в своем роде, Бонапарт доказал свое превосходство во всех смыслах, и Булэ много лет спустя еще помнил, какое впечатление оставил в нем этот турнир умов, столь же различных между собой, как и незаурядных.[828] Были затронуты самые трудные проблемы политической науки, но не касались жгучих практических вопросов, которые отныне решено было рассматривать лишь при участии обеих комиссий. Сийэс, наполовину обманутый, наполовину покорившийся, соглашался на этот способ покончить спор[829] – задумав собрать у себя членов комиссий и заручиться их содействием. Но Бонапарт предупредил его; он не терял ни минуты.
11-го же вечером он собрал у себя в гостиной членов обеих секций, пригласив также Сийэса и Дюко.[830] Начатый разговор скоро перешел в конференцию и затянулся далеко за полночь. В следующие вечера было то же. Через несколько дней Бонапарт пригласил к себе всех пятьдесят членов обеих комиссий и устроил заседание в полном составе. Днем оба небольших собрания продолжали свои обычные заседания во дворце Бурбонов и в Тюльери с соблюдением всех принятых форм, с печатавшимися в газетах отчетами, обсуждали дела, вотировали законы. А вечером рассматривалось все касающееся конституции и обсуждалось сообща, но в закрытом, частном заседании, под наблюдением консулов, для того, чтобы комиссии, когда им придется утверждать новый общественный договор, лишь запротоколировали то, о чем они во всех подробностях сговорились заранее.
Бонапарт торопил, подгонял, и в десять-двенадцать заседаний, в десять-двенадцать вечеров все было кончено. Его игра состояла в том, что он пользовался Сийэсом против комиссий и комиссиями против Сийэса. Он по секрету говорил коллеге: “Эти люди слишком низки и для вас, и для меня”,[831] чтобы внушить ему отвращение к этим остаткам парламента. По его настоянию, решено было выслушать сперва Сийэса и просить его полностью развить свою идею. Сийэс изложил ее весьма подробно, все на словах. Слушатели, по-видимому, одобрили и восхищались, с одной лишь оговоркой: все это очень хорошо, но не заменяет писаного проекта, не дает положительный базы для прений. Нужен редактор, умелое перо, кто-нибудь, кто бы взялся построить план на бумаге. Эта задача возложена была на Дону, весьма опытного по этой части; Бонапарт рекомендовал ему поторопиться.
На другой день Дону принес проект, плод напряженного, упорного труда и его собственных давнишних размышлений, существенно отличавшийся от концепции Сийэса. Проект этот грешил и сложностью, и чрезмерным изобилием статей, но он был полон искренности и либерализма.
Дону, главный автор конституции III-го года, питал к ней родительскую слабость. Вместо того, чтоб уничтожить ее и заменить другой, он решил только пересмотреть ее, приспособив ее к требованиям данного момента и общему настроению умов, исправить недостатки, заполнить пробелы на основании приобретенного опыта.
Он оставлял народу право выбирать своих представителей, под условием выбирать их из числа людей, уже доказавших на деле свою способность выполнять политические функции, департаментские или муниципальные; он оставлял и два собрания: пятисот и двухсот, нечто вроде верхней палаты. Предоставление законодательной инициативы исключительно парламенту, как это было до сих пор, давало место массе злоупотреблений; Дону разделил эту инициативу между правительством и одною из палат – собранием пятисот. Там он сосредоточил ее в тесном кругу постоянной комиссии инициативы, в коллегии трибунов: десять трибунов, избираемых своими товарищами из совета пятисот, должны выслушивать желания народа и формулировать их в виде проектов, которые затем будут обсуждать и вотировать оба собрания. У Сийэса Дону заимствовал институт высшего жюри с правом отменять указы, не согласные с конституцией. Вместо того, чтоб разделить исполнительную власть между пятью директорами, он делил ее между тремя консулами, но допускал между ними первоприсутствующего, чтобы выдвинуть Бонапарта. Рядом особых постановлений гарантировались народные вольности, хотя и ограниченные довольно строгой регламентацией.[832]
Все свои мысли Дону записал на отдельных летучих листках, на маленьких четвертушках бумаги и захватил с собой целую папку их, отправляясь на конференцию в надежде, что его план будет принят. Но перед властной волей, мало-помалу все покорявшей и перевешивавшей, что могли значить эти легкие листки? Наличность двух проектов, Сийэса и Дону, позволяла Бонапарту противопоставить их один другому, взять из каждого то, что отвечало его честолюбию, и бросить остальное. Он сказал Дону: “Гражданин Дону, берите перо и садитесь вот здесь![833] Дону, с пером в руке, начал читать свои заметки. Бонапарт каждый пункт подвергал обсуждению прежде чем пустить его на голоса. Его друзья и приспешники, Булэ и другие, предлагали значительные поправки, вдохновляясь то идеями Сийэса, то совершенно противоположными идеями. Большинство членов комиссий соглашались на поправки. Бонапарт держал их в руках надеждой на места, приманкой бессменного сенаторства или воскрешенного титула государственного советника; он эксплуатировал все виды алчности, кишащей вокруг успеха.
Каждую поправку, принятую большинством голосов, Дону волей-неволей приходилось записывать, так как он принял на себя роль редактора. Он меланхолически переворачивал листок и на обратной стороне записывал принятое постановление, против которого нередко сам восставал.[834] Эти листки сохранились и представляют собою курьезный документ. Нередко написанное на одной стороне идет вразрез с тем, что написано с другой, recto[835] мы видим собственную мысль Дону, verso[836] – формулированную им по желанию собрания. Что касается Сийэса, то если он кой в чем и выиграл, все же в самом существенном его работа пропала даром: все было искажено, он не узнавал своей идеи.
Система списков нотаблей, передача избирательного права народом сенату прошли вопреки желанию Дону. Сговорились также относительно учреждения трибуната и законодательного корпуса. Булэ восстал против права поглощения и убедил отменить его, несмотря на протесты Сийэса. Самую главную трудность, казалось, представляла собой организация исполнительной власти. Но власть сама неудержимой силою вещей благодаря ослаблению воли противников шла в руки Бонапарта. Она переходила к нему понемногу, по частям, рядом последовательных отречений.
По первоначальной концепции Бонапарт, Великий Избиратель, парил над правительством, не участвуя в его трудах, парил в бездействии над обоими консулами. Булэ в своем проекте заставил его сойти с облаков; он делал его самого консулом и даже первым консулом; сажал его между двух коллег с тем, чтобы он обсуждал с ними выбор чиновников и все административные и правительственные меры, чтобы голос его обеспечивал коллективные постановления и создавал большинство. Дону шел дальше: одним из своих параграфов он предоставлял первому консулу право назначать единоличною своею властью всех агентов, назначение которых зависело от исполнительного комитета. Но в статье имелась и оговорка; она заканчивалась так: “Во всех других актах исполнительной власти второй и третий консулы имеют решающий голос, как и первый”. Таким образом, первый консул все мог сделать по соглашению с тем или другим из своих коллег и ничего, если бы оба они оказались противоположного мнения. Этого Бонапарт никоим образом не мог допустить, ему нужно было, чтобы мнения навязанных ему советников никогда и ни к чему его не обязывали. И этот последний шаг был сделан: предложенная поправка принята, и Дону вместо своего собственного текста, написал на обороте листа следующие решающие строки: “В других правительственных актах второй и третий консулы имеют совещательный голос. Они подписывают протоколы заседаний, констатируя свое присутствие и, если хотят, могут тут же изложить свое мнение; после чего достаточно решения первого консула”.[837]
Этими восемью словами решалась судьба Франции, правительство снова обретало единство воли, в течение десяти лет отсутствовавшее. При этом, однако же, старались соблюсти приличие, маскировали действительность, для виду жертвовали правдой, одной из ложных идей, на которых держалась революция, – будто республика заключается в множественности глав государства. Правительственные постановления, принятые на заседании консулов и скрепленные тремя подписями, должны были казаться исходящими от коллективного правительства, тогда как на самом деле они исходили от одного человека.
Сийэс не заблуждался на этот счет; он чувствовал себя слишком жестоко проведенным и обманутым. Он не восставал, но, казалось, теперь утратил интерес ко всему. Бонапарт частным образом спросил его, какое вознаграждение он желал бы получить. В первый момент он ответил: “Никакого; я прошу только отставки”. Но весьма важно было, чтобы Сийэс не дулся, и главное, чтобы незаметно было, что он дуется. В глазах класса влиятельнейших революционеров и философов Бонапарт был бы настоящим главой, представителем, хранителем (d?positaire) революции лишь до тех пор, пока люди, подобные Сийэсу, оставались бы подле него, окружая и покрывая его своим престижем. Поэтому он продолжал частным образом видеться с теоретиком и вести с ним переговоры, как равный с равным. Сийэс был не такой человек, чтобы долго сердиться наперекор своим выгодам и удобствам, чтобы бороться за невозможное. Теперь он с каким-то фатализмом давал дорогу неизбежному в надежде, что оно только временное и пройдет, а будущее выдвинет другие комбинации. Вера его в непогрешимость его концепций не пошатнулась ни на йоту, но он считал, что Франция в данный момент еще не в состоянии оценить всю их утонченную красоту, и ему доставляло какое-то горькое удовлетворение чувствовать себя непонятым; его гордость тешило это одиночество мысли. Тем не менее он хотел спасти если уж не принципы, то хоть материальное положение своей партии и свое собственное. С его стороны не было полной капитуляции перед Бонапартом; он только пошел на сделку.
И вот на каких условиях. Вместо того чтобы остаться возле Бонапарта в положении, поневоле низшем, он станет наряду с ним во главе законодательной власти. Он будет председательствовать в Сенате, а главное, ему будет предоставлена полная возможность влиять на выбор первых консерваторов при назначении членов трибуната и законодательного корпуса; на деле выбор членов обеих палат будет предоставлен ему. Путем странного перемещения Великий Избиратель, вначале – глава исполнительной власти, становится во главе власти законодательной, и этим Великим Избирателем будет Сийэс. Роль отца и создателя собраний была ему по душе, так как она позволяла ему после творения и отдыха в созерцательном и весьма доходном бездействии, оставаться в то же время невидимой душой созданных им тел. Он мог по желанию пересадить в Сенат всех членов бывшего совета старейшин, присоединенных из совета пятисот, – всех, кто более или менее олицетворял пережитки конвенционной буржуазии и философской школы и представлял собою революционные традиции, интересы, дух и исключительность революции.
С помощью этой, хотя и сильно поубавившейся партии, Сийэс все еще надеялся сдержать и ограничить Бонапарта. Со своей стороны, Бонапарт ничего не имел против того, чтобы позволить дискредитированной олигархии разместиться ввиду его законодательных позиций, сделать себе из них убежище и пристанище. К тому же, он не был недоволен тем, что собрания, с которыми ему придется считаться, будут составлены из людей ненавистных нации и уже родятся непопулярными. Если они вздумают ставить препоны его политике, общественное мнение, голос народа всегда будут на его стороне. В предстоящих столкновениях с его вчерашними союзниками и завтрашними противниками у него сбудет крупный ресурс – возможность апеллировать к народу, ссылаясь на них.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.