Ленинградская архитектура и коммуналки, 1930-е годы Владимир Ульянов (Ленин), Михаил Зощенко, Лидия Чуковская

Ленинградская архитектура и коммуналки, 1930-е годы

Владимир Ульянов (Ленин), Михаил Зощенко, Лидия Чуковская

Городу, охваченному «революционным угаром», долгое время, почти двадцать лет, было не до украшательства: одними из последних памятников архитектуры, построенных до «начала безумия», стали особняк балерины М. Ф. Кшесинской на улице Куйбышева (бывшей Большой Дворянской) и магазин Ф. Л. Мертенса на Невском проспекте, а также Новый Пассаж на Литейном. В первые послереволюционные годы архитектура из практической превратилась в «бумажную»: архитекторы составляли проекты, которые вряд ли могли быть воплощены, и соревновались в гигантомании. Так, В. Е. Татлин спроектировал памятник Третьему Интернационалу высотой около 400 метров и опорами на обоих берегах Невы. В конце 1920-х годов архитектура вновь стала практической, и в Ленинграде на краткий срок восторжествовал модный в ту пору конструктивизм.

На улице Рубинштейна, в историческом центре, появился «Дом-коммуна», более известный под прозвищем «Слеза социализма»; были построены здания Фрунзенского универмага и Дома Советов на Московской площади. А самое знаменитое строение ленинградского конструктивизма – Большой дом на Литейном, проект Н. А. Троцкого, штаб-квартира ГПУ – НКВД. В подвалах этого дома на допросах и в камерах предварительного заключения побывало множество ленинградцев. О. Ф. Берггольц, «голос блокадного Ленинграда», после выхода «на волю» вспоминала: «Ощущение тюрьмы сейчас, после пяти месяцев воли, возникает во мне острее, чем в первое время после освобождения. Не только реально чувствую, обоняю этот тяжелый запах коридора из тюрьмы в Большой Дом, запах рыбы, сырости, лука,стук шагов по лестнице, но и то смешанное состояние обреченности, безвыходности, с которыми шла на допросы... Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули ее обратно и говорят: живи”».

(О Н. А. Троцком следует сказать особо. Архитектору неоднократно предлагали сменить фамилию, особенно когда началась борьба с троцкизмом. Как вспоминает внучка архитектора Е. Забинкова, «ему предлагали изменить одну букву в своей фамилии и стать, скажем, Троицким, или Тронским, после чего обещали назвать улицу в Московском районе его именем. Дед отвечал: Пусть Лев Троцкий меняет, потому что для него это псевдоним, а для меня фамилия”». Этот зодчий также не избежал гигантомании: в 1936 году он предложил возвести 100-метровую статую Ленина в Ленинградском порту, но проект, по счастью, не был осуществлен.)

Также к зданиям так называемой сталинской архитектуры принадлежат жилые дома на Московском проспекте и на проспекте Стачек, жилмассив на Лесном проспекте и Дом политкаторжан на Троицкой площади, а также ряд школ и дворцов культуры и даже мясокомбинат на Московском шоссе (тоже проект Н. А. Троцкого).

Все эти здания – наглядные, зримые образы «нового стиля и нового быта»; однако новый быт формировался прежде всего внутри жилых и чиновных помещений, скрывавшихся за помпезными фасадами.

Если отличительной чертой Петербурга конца XIX века были бесчисленные доходные дома, то в XX столетии им на смену пришли печально известные коммунальные квартиры, попросту – коммуналки.

После революции в городе начались принудительные уплотнения (вспоминается «Собачье сердце» М. А. Булгакова и его блестящая киноинсценировка). Порядок уплотнений описал В. И. Ульянов (Ленин) в статье «Удержат ли большевики государственную власть».

Пролетарскому государству надо принудительно вселить крайне нуждающуюся семью в квартиру богатого человека. Наш отряд рабочей милиции состоит, допустим, из 15 человек: два матроса, два солдата, два сознательных рабочих (из которых пусть только один является членом нашей партии или сочувствующим ей), затем 1 интеллигент и 8 человек из трудящейся бедноты, непременно не менее 5 женщин, прислуги, чернорабочих и т. п. Отряд является в квартиру богатого, осматривает ее, находит 5 комнат на двоих мужчин и двух женщин.

«Вы потеснитесь, граждане, в двух комнатах на эту зиму, а две комнаты приготовьте для поселения в них двух семей из подвала. На время, пока мы при помощи инженеров (вы, кажется, инженер?) не построим хороших квартир для всех, вам обязательно потесниться. Ваш телефон будет служить на 10 семей. Это сэкономит часов 100 работы, беготни по лавчонкам и т. п. Затем в вашей семье двое незанятых полурабочих, способных выполнить легкий труд: гражданка 55 лет и гражданин 14 лет. Они будут дежурить ежедневно по 3 часа, чтобы наблюдать за правильным распределением продуктов для 10 семей и вести необходимые для этого записи. Гражданин студент, который находится в нашем отряде, напишет сейчас в двух экземплярах текст этого государственного приказа, а вы будете любезны выдать нам расписку, что обязуетесь в точности выполнить его».

Нормы уплотнения составляли 10 квадратных метров на взрослого и 5 квадратных метров на ребенка; с 1924 года эти нормы сократили до 8 квадратных метров вне зависимости от возраста проживающего. Приток в Ленинград нового населения, вызванный индустриализацией, вел к тому, что и новые нормы соблюдались далеко не всегда, а поскольку заселяемая квартира находилась в государственной собственности, протестовать против уплотнения и подселения было бессмысленно.

В 1931 году в Ленинграде были утверждены единые нормы проектирования жилья, инструкция Главного управления коммунального хозяйства предписывала строить жилые дома «с индивидуальными квартирами». Тем не менее большинство горожан по-прежнему ютилось в коммуналках и бараках, а отдельная квартира выдавалась как награда за особые заслуги перед государством. Чаще всего в многокомнатной квартире проживало столько семей, сколько – в лучшем случае – в ней было комнат. Как писал архитектор М. Я. Гинзбург: «Мы знаем, что только очень небольшие слои населения в состоянии пользоваться квартирой в три комнаты. Это – высокооплачиваемые круги специалистов и рабочих. Главная же масса населения занимает только одну комнату, и поэтому квартира в три комнаты становится бытовым адом благодаря заселенности ее не менее чем тремя семьями».

Типичный коммунальный быт описал в одном из своих рассказов М. М. Зощенко.

Недавно в нашей коммунальной квартире драка произошла. И не то что драка, а целый бой. На углу Глазовой и Боровой.

Дрались, конечно, от чистого сердца. Инвалиду Гаврилову последнюю башку чуть не оттяпали.

Главная причина – народ очень уж нервный. Расстраивается по мелким пустякам. Горячится. И через это дерется грубо, как в тумане.

Приходит, например, одна жиличка, Марья Васильевна Щипцова, в девять часов вечера на кухню и разжигает примус. Она всегда, знаете, об это время разжигает примус. Чай пьет и компрессы ставит.

Так приходит она на кухню. Ставит примус перед собой и разжигает. А он, провались совсем, не разжигается.

Она думает: «С чего бы он, дьявол, не разжигается? Не закоптел ли, провались совсем!»

И берет она в левую руку ежик и хочет чистить.

Хочет она чистить, берет в левую руку ежик, а другая жиличка, Дарья Петровна Кобылина, чей ежик, посмотрела, чего взято, и отвечает:

– Ежик-то, уважаемая Марья Васильевна, промежду прочим, назад положьте.

Щипцова, конечно, вспыхнула от этих слов и отвечает:

– Пожалуйста, – отвечает, – подавитесь, Дарья Петровна, своим ежиком. Мне, говорит, до вашего ежика дотронуться противно, не то что его в руку взять.

Тут, конечно, вспыхнула от этих слов Дарья Петровна Кобылина. Стали они между собой разговаривать. Шум у них поднялся, грохот, треск.

Муж, Иван Степаныч Кобылин, чей ежик, на шум является. Здоровый такой мужчина, пузатый даже, но, в свою очередь, нервный.

Так является это Иван Степаныч и говорит:

– Я, говорит, ну, ровно слон работаю за тридцать два рубля с копейками в кооперации, улыбаюсь, говорит, покупателям и колбасу им отвешиваю, и из этого, говорит, на трудовые гроши ежики себе покупаю, и нипочем то есть не разрешу постороннему чужому персоналу этими ежиками воспользоваться.

Тут снова шум, и дискуссия поднялась вокруг ежика. Все жильцы, конечно, поднаперли в кухню. Хлопочут. Инвалид Гаврилыч тоже является.

– Что это, – говорит, – за шум, а драки нету?

Тут сразу после этих слов и подтвердилась драка. Началось.

А кухонька, знаете, узкая. Драться неспособно. Тесно. Кругом кастрюли и примуса. Повернуться негде. А тут двенадцать человек вперлось. Хочешь, например, одного по харе смазать – троих кроешь. И, конечное дело, на все натыкаешься, падаешь. Не то что, знаете, безногому инвалиду – с тремя ногами устоять на полу нет никакой возможности.

А инвалид, чертова перечница, несмотря на это, в самую гущу вперся. Иван Степаныч, чей ежик, кричит ему:

– Уходи, Гаврилыч, от греха. Гляди, последнюю ногу оборвут.

Гаврилыч говорит:

– Пущай, говорит, нога пропадает! А только, говорит, не могу я теперича уйти. Мне, говорит, сейчас всю амбицию в кровь разбили.

А ему, действительно, в эту минуту кто-то по морде съездил. Ну, и не уходит, накидывается. Тут в это время кто-то и ударяет инвалида кастрюлькой по кумполу...

О перипетиях коммунальной жизни вспоминала и Л. К. Чуковская.

Вот только о бывшей квартире своей теперь, когда Коля вырос, Софья Петровна сильно сожалела. Их уплотнили еще во время голода, в самом начале революции. В бывшем кабинете Федора Ивановича поселили семью милиционера Дегтяренко, в столовой – семью бухгалтера, а Софье Петровне с Колей оставили Колину бывшую детскую. Теперь Коля вырос, теперь ему необходима отдельная комната, ведь он уже не ребенок. «Но, мама, разве это справедливо, чтобы Дегтяренко со своими детьми жил в подвале, а мы в хорошей квартире? Разве это справедливо? скажи!» – строго спрашивал Коля, объясняя Софье Петровне революционный смысл уплотнения буржуазных квартир. И Софья Петровна вынуждена была согласиться с ним: это и в самом деле не вполне справедливо. Жаль только, что жена Дегтяренко такая грязнуха: даже в коридоре слышен кислый запах из ее комнаты. Форточку открыть боится, как огня. И близнецам ее уже шестнадцатый год пошел, а они все еще пишут с ошибками.

В потере квартиры Софью Петровну утешало новое звание: жильцы единогласно выбрали ее квартуполномоченной. Она стала как бы хозяйкой, как бы заведующей своей собственной квартирой. Она мягко, но настойчиво делала замечания жене бухгалтера насчет сундуков, стоящих в коридоре. Она высчитывала, сколько с кого причитается платы за электроэнергию с той же аккуратностью, с какой на службе собирала членские профсоюзные взносы. Она регулярно ходила на собрания квартуполномоченных в ЖАКТе и потом подробно докладывала жильцам, что говорил управдом. Отношения с жильцами были у нее в общем хорошие. Если жена Дегтяренко варила варенье, то всегда вызывала Софью Петровну в кухню попробовать: довольно ли сахару? Жена Дегтяренко часто заходила и в комнату к Софье Петровне – посоветоваться с Колей: что бы такое придумать, чтобы близнецы, не дай бог, снова не остались на второй год? и посудачить с Софьей Петровной о жене бухгалтера, медицинской сестре. – Этакой милосердной сестрице попадись только, она тебя разом на тот свет отправит! – говорила жена Дегтяренко.

Сам бухгалтер был уже пожилой человек, с обвислыми щеками, с синими жилками на руках и на носу. Он был запуган женою и дочерью, и его совсем не было слышно в квартире. Зато дочка бухгалтера, рыжая Валя, сильно смущала Софью Петровну фразочками «а я ей как дам!», «а мне наплевать!» – и у жены бухгалтера, Валиной матери, был и в самом деле ужасный характер. Стоя с неподвижным лицом возле своего примуса, она методически пилила жену милиционера за коптящую керосинку или кротких близнецов за то, что они не заперли дверь на крюк. Она была из дворянок, брызгала в коридоре одеколоном с помощью пульверизатора, носила на цепочке брелоки и разговаривала тихим голосом, еле-еле шевеля губами, но слова употребляла удивительно грубые. В дни получки Валя начинала клянчить у матери денег на новые туфли. – Ты не воображай, кобыла, – ровным голосом говорила мать, и Софья Петровна поспешно скрывалась в ванную комнату, чтобы не слышать продолжения, – в ванную, куда скоро вбегала Валя отмывать свою запухшую, зареванную физиономию, произнося в раковину все те ругательства, которые она не посмела произнести в лицо матери.

В милицейских протоколах зафиксировано множество кляуз и доносов друг на друга соседей по коммунальным квартирам наподобие следующего: «Прошу призвать к порядку Б-а Максима, хулиганит и ворует все подряд ничего нельзя оставить на кухне, издевается ежедневно, из комнаты все выкрали на кухне крадут кастрюли и крышки от кастрюль 2 крышки украли и не вернули. Теперь украли еще две крышки. Я пришла из магазина стоят 2 кастрюли на столе без крышек все отказались никто не брал. Я им сказала буду звонить сейчас в милицию. Тогда М-а Н. Д. решила отдать с большой кастрюли крышку, а вторую крышку нашла на полке у Максима среди их крышек и отдала мне. Долго ли будет продолжаться воровство бабушки и внука прошу принять строгие меры к этим распоясавшимся ворам».

После Великой Отечественной войны, когда Ленинград был наполовину разрушен, коммуналки еще долго оставались «необходимым злом». С середины 1960-х годов их начали расселять, пик расселения пришелся уже на постсоветское время (1993). Тем не менее и по сей день в городе имеется значительное количество коммунальных квартир.

Стоит упомянуть и о том, что именно в Ленинграде появились первые крупнопанельные дома – те самые «хрущевки», или «хрущобы», которые прославил московский район Новые Черемушки; это произошло в 1959 году. А с конца 1960-х годов в городе начали строиться дома-«корабли», названные так за отдаленное сходство с бортами океанских лайнеров; эти же дома использовались для гашения сильного морского ветра в прибрежных районах.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.