III

III

He от Коленкура зависело, что император не был обстоятельно осведомлен о намерениях России: посланник употреблял все силы, чтобы исполнить желание своего повелителя. Еще до получения инструкции от 12 августа он старался выяснить дело и осторожно зондировать почву. К несчастью, при этих попытках он натолкнулся на ряд затруднений, начиная с того, что не с кем было переговорить – министр был в отлучке, а император болен.

За несколько дней до получения послом инструкций граф Румянцев уехал в Финляндию. Он поехал на свидание со шведскими уполномоченными в город Фридрихсгам, где ему предстояло подписать блестящий мир, по которому Россия должна была получить в вечное владение завоеванную провинцию вместе с Аландскими островами, а сам он в награду за это – звание канцлера. Около этого же времени с каретой, в которой ехал Александр, произошел несчастный случай, вследствие чего царь должен был слечь в постель и до окончательного выздоровления проживал в Петергофском дворце. В этой резиденции, где гордая Екатерина все устроила для блеска и представительства, ее внук искал только покоя и уединения. Александр любил Петергоф за прохладу верхних террас, за безмолвие и тишину спускавшихся к заливу садов. Среди величественных декораций из мрамора и зелени, за которыми виднелся вдали широкий и спокойный горизонт, он отдавался той умственной бездеятельности, какая бывает после физических страданий. Коленкур каждый день приезжал справляться о его здоровье и удостаивался приема. Час, – а то и два – проводил он у изголовья монарха, и в это время их дружеская беседа скользила по многим вопросам, не останавливаясь, в частности, ни на одном, Александр старательно избегал жгучей темы о европейской политике. Он предпочитал говорить о внутренних реформах, в которых помогал ему Сперанский, о своих усилиях улучшить правосудие, организовать администрацию, создать новую Россию по образцу наполеоновской Франции. Это были те величественные и туманные перспективы, в которые он погружался с особым удовольствием, и мало-помалу его непостоянная и подвижная мысль, отрываясь от настоящего, терялась в будущем и расплывалась в грезах[206].

Коленкур осторожно и тактично пробовал навести его на вопросы дня. Между этими вопросами вопрос о мире с Австрией не был ли в настоящее время самым важным и самым неотложным? Тогда и Александр говорил об этом деле, но его слова были туманны и иногда противоречивы. То он утверждал, что ничего не хочет, что ничего не домогается для себя лично; ограничивался выражением желания, чтобы “Австрия не была слишком ослаблена и разорена”[207]; то говорил, что “в деле назначения ему доли, какая подобает его положению”[208], полагается на императора. Когда разговор коснулся Галиции, он насторожился, был очень сдержан и не высказал определенно ни своих желаний, ни своих опасений. Коленкур так и не мог понять, поставит ли предложение “о каком бы то ни было разделе Галиции между Россией и великим герцогством вопрос на более удобную для обсуждения почву”[209].

Отчего же царю так трудно объясниться, отчего так туманна его речь? Александр нес наказание за свое двусмысленное поведение во время войны, в его словах отражалось то ложное положение, в какое он добровольно себя поставил. Очутившись в положении, когда обе стороны относились к нему недоверчиво, он опасался, что всякое, слишком явно выраженное требование даст повод к новым жалобам на него. Потребуй он возвращения Галиции ее прежнему владельцу, такой шаг, имея вид покровительства Австрии, скомпрометировал бы его в глазах Наполеона, дал бы лишний повод упрекнуть его в пристрастии к нашим врагам. С другой стороны, требуя свою долю в австрийской добыче и как бы узаконивая расхищение Австрии, он скомпрометировал бы себя еще более своей близостью с Наполеоном; он еще более запутался бы в тенетах, от которых пока еще не хотел освободиться, но за которые уже краснел пред своим народом и Европою. Наиболее желательным для него решением было бы восстановление в Галиции режима, который был там до войны. Если же Галиции суждено переменить властителя, он желал бы для себя наилучшую часть, не столько ради того, чтобы владеть ею, а чтобы не дать ее полякам. Но при этом он желал, чтобы Франция, по собственному почину, наделила его этим приобретением; чтобы дело имело такой вид, что она навязала ему желаемую им долю без указаний и просьб с его стороны. Испытывая непреодолимое смущение, стыдясь высказать свои требования, он выражался намеками, о многом умалчивал; желал, чтобы его поняли с полуслова. К несчастью, он имел дело с союзником, который не хотел понять его.

28 августа Коленкур настойчивее насел на царя. Разговор сам собой перешел на текущие переговоры между Францией и Австрией. “Думаю, сказал царь, что император поставит себе главной задачей ни в чем не вредить интересам России и особенно в вопросе о Галиции”. Посланник отвечал, что император всегда согласует свои планы с интересами своего союзника. Но может ли он покинуть восставшее население и предоставить Австрии вымещать на нем свою злобу? Пусть император Александр сам выскажется по этим вопросам справедливости и чести, ибо в этих вопросах он безупречный судья. Далее посланник продолжал: “Мне не известны намерения моего повелителя. Но разве не покроет он бесчестьем своего имени, покинув тех, которые служили его делу? Поэтому, разве он может отдать Вашему Величеству все то, что ваши войска только занимали по мере того, как войска великого герцогства завоевывали?”

На этот вопрос Александр ответил не сразу. Подумав, он не без горечи упрекнул Францию в том, что она покровительствовала восстанию в Галиции; затем сказал: “Вы знаете, что я не охотник создавать затруднения. Как частное лицо, я восхищаюсь Наполеоном; как государь, я благоговею пред ним и, кроме того, я истинно привязан к нему. Скажу вам по дружбе. Я желаю достойно сгладить затруднения и избегнуть раздоров и, следовательно, хочу предупредить всякий повод к войне. Но это не все: я хочу поддерживать союз. Поэтому я желаю сговориться с вами, но так, как того требуют достоинство моей страны и будущее спокойствие Европы”.

Посланник. – “Это же составляет единственное желание Императора. Его поступки, слова, которые я говорю от его имени в продолжение уже двух лет, переписка со Швецией – все удостоверяет это. Но, Ваше Величество, разве дадите вы ему совет предоставить злобе и мести наших врагов тех, которые ему служили?”

Император. – “Я уже сказал вам, что я думаю по этому поводу. Я не хочу ставить между нами непреодолимого препятствия и потому добавлю, что я не настолько неблагоразумен, чтобы противиться приобретению великим герцогством какого-либо округа в Галиции, раз она будет отнята у Австрии”[210].

Ободренный такой неожиданной предупредительностью, Коленкур попробовал затронуть вопрос о неравном разделе между Россией и великим герцогством. Территории, которые получит герцогство, говорил он, никогда не сделают из него грозного государства; оно навсегда останется в положении явно подчиненном и зависимом от могущественной соседней державы; России же достаточно прибавить к своим обширным владениям некоторую частицу Галиции, чтобы это приобретение, как бы мало оно ни было, сделалось для нее ценным, ибо оно создало бы в ее руках первый залог против восстановления Польши. Посланник окольными путями вызывал монарха на разговор. Он напомнил, что нота, переданная Румянцевым, не отличалась определенностью, и выразил сожаление, что перед отъездом в Финляндию министр не был уполномочен объясниться по поводу всех проектов.

Александр отвечал, как и всегда, выражениями симпатии и дружбы к посланнику. Он говорил, что любит открывать ему свою душу, предоставлять ему читать свои мысли. Такое излияние чувств, по-видимому, предвещало имеющее решающее значение откровенное объяснение, как вдруг царь остановился на полпути и снова ушел в себя. “Уверьте императора Наполеона, сказал он, что единственное мое желание – сговориться с ним; но я не могу жертвовать интересами моего государства. Он слишком большой государственный человек, чтобы не понять, где должно остановиться мое желание угодить ему”[211]. Добиться от него чего-нибудь более определенного было невозможно. Он просил, чтобы прежде всего ответили на его ноту, чтобы успокоили его по поводу его опасений. Он говорил, что раз это будет сделано, он, “как истинный союзник”, поможет Наполеону в том случае, если бы возобновились враждебные действия, что тогда армия князя Голицина будет увеличена, усилена и будет действовать энергично и не безрезультатно.

Отчет об этом разговоре Коленкур поместил слово в слово в донесении императору и в депеше министру, снабдив его своими личными примечаниями. Не без настойчивости просил он оценить важность полученной уступки. “По моему мнению, – говорил он, – это уже большой успех – довести императора до признания, что можно дать часть Галиции великому герцогству. Все, что он говорил прежде, было безусловно против этой идеи”.[212] Что касается территориальных требований России, то на основании некоторых указаний посланник предполагал, что императору доставило бы удовольствие, если бы границы его государства были отодвинуты до Вислы. Однако, посланник сознавался, что у него не было достаточных данных для обоснованного мнения и что до возвращения Румянцева он не надеялся иметь их.

Наполеон получил донесение посланника 12 сентября, через два дня после объяснений с Бубна. Прочитав депешу, он сначала испытал некоторое разочарование, найдя ее малосодержательной, но быстро успокоился. После недолгого размышления он нашел, что получил нужные ему сведения, что руки его развязаны и что ему предоставлена свобода действий. “Досадно, – писал он Шампаньи, – что депеша Коленкура так малосодержательна. Впрочем, мне кажется, в ней сказано достаточно”[213].

Действительно, ему было достаточно того, что Александр не ставил расширению герцогства формального veto; но его ошибкой было то, что он ухватился только за один этот пункт. Из всего, что говорит царь, он запоминает только одну фразу – ту, которая отвечает его личным желаниям и не обращает внимания на оговорки, которыми она обставлена. По своему обыкновению, первой же приобретенной им уступкой он пользуется, как прецедентом, устанавливающим его право предвидеть и добиваться более важных уступок. Как и всегда, склонный к насилию над чужой, неподготовленной к его нападению волей, лишь только он замечает в противнике некоторую податливость и как только тот дает ему к тому повод, он решает, что, если Россия сразу же не стала на почву безусловного сопротивления, то, в конце концов, она позволит овладеть своей волей и подчинится нашим планам. Он говорит себе: раз она добровольно соглашается на незначительное увеличение герцогства, она примирится и с значительным его расширением. Конечно, когда она увидит, что это государство усилится и свободнее будет дышать в своих раздвинутых границах, она, может быть, начнет жаловаться, но присоединение Львова “и еще чего-нибудь”[214] зажмет ей рот; в особенности, если она получит в прибавку к этому приобретению обязательство, что герцогство никогда не сделается снова Польшей. Рассеять же остатки ее дурного расположения духа будет делом последующих забот и предупредительности. Во всяком случае, ее неудовольствие не дойдет до открытого сопротивления, и, уступая то страху, то убеждению, то обаянию – она останется в союзе с нами.

Под властным влиянием этих зловредных рассуждений, построенных на ложном основании, Наполеон принял свое решение. Конечно, он предпочел бы, чтобы Австрия, переменив государя и искренне изменив политику, избавила его от необходимости отрывать от нее куски. Он снова, хотя и в форме простого внушения, но в более определенных выражениях, высказывается за отречение императора Франца[215]. Затем, если двор в Дотисе предпочтет императора Франца целости государства, – а такой случай крайне правдоподобен, – в его намерения не входит уже требовать от австрийцев всей Галиции, он думает взять только половину ее, уменьшить в надлежащей пропорции долю, предназначенную полякам и соответственно долю России, сохраняя между долями двух сторон первоначально намеченное отношение пяти к одной[216]. Этой территориальной уступкой, которая должна быть не поровну поделена между его северными союзниками, он и хотел завершить сумму жертв, возложенных на побежденную страну. 15 сентября он посылает Бубна к австрийскому императору с письмом, написанным в этом смысле. В тот же день, чтобы дать толчок предложениям, в основе своей уже сообщенным Меттерниху, он приказывает внести на рассмотрение уполномоченных в Альтенбурге настоящий и до мелочей разработанный ультиматум относительно раскладки человеческих масс, которые Австрия должна будет уступить. Сделав расчет, он требует миллион шестьсот тысяч душ в Иллирии, четыреста тысяч на Дунае и два миллиона в Галиции, “для раздела между саксонским королем и Россией”. Таковы его окончательные требования; тут предел его уступок. Теперь, когда все выяснено, все определено, все установлено, на каком бы решении ни остановился австрийский двор, прения могут изменить свой темп и быстро двинуться вперед. Теперь, думает он, пусть уполномоченные торопятся, пусть примутся за работу деятельно и усердно. Важно как можно скорее поставить Европу, включая и Россию, пред совершившимся фактом. “Господин Шампаньи, – пишет Наполеон своему министру, – необходимо ускорить переговоры, насколько это в вашей власти”[217].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.