VII

VII

С самого начала отношения Джека и Чармиан Киттредж отличаются высоким стилем; с течением времени выспренность взаимных признаний все возрастала. 1 сентября Чармиан пишет ему: «Ты мой, мой собственный, я обожаю тебя слепо, безумно, безрассудно, страстно; ни одна девушка не была еще способна на такую любовь». И на другой день продолжает: «Ах, любимый мой, ты такой мужчина. Я люблю тебя, каждую твою клеточку, как не любила еще никогда и никого уже больше не буду любить». Через два дня: «О, дорогая Любовь моя, ты мой Мужчина; истинный, тот самый, настоящий Супруг моего сердца, и я так люблю тебя!» Следующее письмо: «Думай обо мне нежно, и любовно, и безумно; думай, как об очень дорогом друге, своей невесте, Жене. Твое лицо, голос, рот, твои нежные и властные руки — весь ты, целиком, мой Сладостный — я буду жить мыслями о тебе, пока мы не встретимся опять. О Джек, Джек, ты такой душка!»

Не желая уступить ни в торжественности изъявлений чувств, ни в выборе стиля, Джек отвечает:

«Ты не можешь представить себе, как много ты для меня значишь. Высказать это, как ты сама говоришь, невозможно. Непередаваемо волнуют первые мгновения, когда я встречаю, вижу, касаюсь тебя. Ко мне приходят твои письма, и ты со мною, со мною во плоти, и я гляжу в твои золотистые глаза. Да, душа моя, любовь к женщине для меня началась тобою и кончится тобой».

Боясь скандала, который неизбежно вспыхнул бы, если бы стала известна причина развода, влюбленные встречались тайно, раз или два в неделю. В те дни, когда бывать вместе было нельзя, посылали друг другу бесконечные письма. В тех, которые мисс Киттредж ежедневно писала в своей сан-францисской конторе, — от одной до пяти тысяч слов; многих сотен страниц, отправленных Джеку за два ближайших года, хватило бы на полдюжины средних по величине романов. Написаны они затейливо и кокетливо, чувствительно и цветисто; но под многословием угадывается рука женщины хитрой и умной. Их любовь изображается в этих письмах величайшей любовью всех времен. Она всегда знала, говорит Джеку мисс Киттредж, что ей уготовано судьбой нечто необычайное. «О Джек, дорогой, дорогой мой, Любовь моя, ты мой кумир, ты не знаешь, как я тебя люблю». И так до тех пор, пока он не начинает верить, что его любят, как не любили никого с сотворения мира. Убежденный, он отвечает: «Твоя любовь ко мне так огромна, что меня охватывает сомнение — смогу ли и я когда-нибудь полюбить тебя с такой же силой?» Письмо за письмом — она задает тон, он подхватывает почти машинально. Ведь из них двоих он литератор, как же он может писать менее пышно, страстно, откровенно, чем она?

«Нет, нет, Возлюбленная, — пишет он, — моим глазам любовь наша не представляется чем-то немощным и незначительным. Я готов жить или умереть ради тебя — это само по себе доказывает, что наша любовь для меня важнее жизни и смерти. Ты знаешь, что из всех женщин ты для меня единственная; что ненасытная тоска по тебе страшнее самого лютого голода; что желание грызет меня свирепо, как никогда не терзала жажда славы или богатства. Все, все доказывает — и доказывает неопровержимо, как велика она, наша любовь».

Ежедневно слова мисс Киттредж тысячами проходят перед его глазами, и загипнотизированный Джек начинает писать в тоне какой-нибудь третьесортной Марии Корелли. Под влиянием литературной манеры Чармиан он отвечает теми же вычурно-нарядными излияниями в духе девятнадцатого века — в том самом стиле, которому еще в раннюю пору своего творчества объявил войну; в том трескучем любовном стиле, от которого ему так и не суждено было избавиться, который испортил столько его книг. Джек, выступивший в «Переписке Кемптона и Уэйса» противником любви сентиментальной, поэтической; защитником теории, утверждавшей, что любовь — биологическая потребность, и только, внезапно превращается во «влюбленного безумца, готового умереть в поцелуе».

Что сказала бы Анна Струнская, заглянув ему через плечо и увидев, как круто изменил он свои позиции! Едва ли она отказала бы себе в удовольствии с ироническим смешком показать Джеку сравнения ради его собственные строчки: «Если бы не было эротической литературы, человек, безусловно, не мог бы любить в присущей ему манере».

В письме, написанном из Стоктона 10 ноября 1903 года, обилие излияний достигает апогея: «Знай же, сладостная любовь моя, что я и не представлял себе, как огромна твоя любовь, пока ты не предалась мне по доброй воле и до конца; пока ты, твоя любовь, все твое существо не вымолвили «да». Своим милым телом ты как печатью скрепила все, в чем призналась мне душой, и вот тогда я понял все, до конца. Я познал — я знаю, что ты до конца и целиком моя. Если при всей своей любви ты все-таки не уступила бы мне, передо мной не открылось бы с такой полнотой твое женское величие; не были бы так беспредельны моя любовь, мое преклонение пред тобою. Просмотри мои письма, и, я уверен, ты убедишься в том, что истинное безумие овладело мною не ранее, чем ты с царственной щедростью одарила меня. Именно после того, как ты отдала мне самое главное, появились в моих письмах слова, что я твой «раб», что я готов умереть за тебя, и весь прочий восхитительный набор любовных преувеличений. Но это не преувеличение, дорогая, не напыщенный вздор сентиментального тупицы. Когда я говорю, что я твой раб, я утверждаю это как человек здравомыслящий, и это лишний раз подтверждает, что я воистину и до конца сошел с ума».

В 1890 году, девятнадцати лет от роду, Чармиан Киттредж, по собственным словам, была «розовощекой девочкой, по мнению многих, хорошенькой и — за исключением тех случаев, когда ее одолевает ревность, — в превосходном расположении духа». В 1903 году, в возрасте тридцати двух лет, ее уже хорошенькой не считали: тонкие губы, узкие глаза, поникшие веки; но держалась она вызывающе смело. Во многом она походила на Фрону Уэлс, созданную Джеком как образец женщины двадцатого века. Вынужденная после смерти родителей зарабатывать себе на жизнь — а в те дни считалось, что благовоспитанной девушке работать не совсем прилично, — она добилась того, что стала первоклассным секретарем, получая «мизерное жалованье, тридцать долларов в месяц». Она много читала, взгляды ее были чужды шаблона; когда в 1900 году Джек встретился с нею в первый раз, она уже начала собирать библиотеку, состоявшую из запретных для Оклендской публичной читальни романов — самых смелых и самых современных. Она по-настоящему любила музыку, мило пела; у нее нашлось достаточно дисциплины и силы воли, чтобы, работая шесть дней в неделю, упражняться еще и в игре на рояле и стать великолепной пианисткой.

У нее был обольстительный голос, звучный, богатый оттенками, ласкающий слух; она любила посмеяться — даже если ее собеседники не находили повода для смеха — и поговорить — вот в чем она не знала устали! Ей случалось проговорить без передышки от четырех до семи часов кряду. Располагая неистощимым запасом слов и выражений на каждый случай жизни, она умела поддержать умную беседу, своевременно вставить замечание. На редкость отважная, она скакала верхом по холмам — и это в ту пору, когда вообще-то немногие женщины решались садиться на лошадь, а уж если решались, так лишь для того, чтобы покататься в английском дамском седле по специальным дорожкам, где-нибудь в Парке Золотых Ворот.

Честолюбивая, стремясь выдвинуться в сфере интеллектуальной, добиться успеха в обществе, она неустанно совершенствовалась: скопила денег на поездку по Европе, недурно расписывала фарфоровые блюда — словом, работала не покладая рук и с каждым годом в той или иной области преуспевала.

Однако во всем, что касается любви, она была законченным продуктом девятнадцатого века. И трескучие фразы, и витиеватое, игривое кокетство, и прихотливые, затейливые чепчики — все выдает в ней полную противоположность Фроны Уэлс. В дневнике мисс Киттредж отражаются многие стороны ее сложной натуры, в том числе и приторно-сентиментальное отношение к любви. Каждый мужчина, будь это даже случайный знакомый, в ее воображении немедленно превращается в потенциального влюбленного. Каждый взирает на нее либо восхищенно, либо страстно, каждый не в силах оторвать глаз. Что касается лиц ее собственного пола, она их выносит С трудом; каждая женщина при виде ее непременно загорается ревностью; каждая, в свою очередь, внушает ревность и ей. В кругу мужчин она настойчиво, сознательно ставила себя в центр внимания, вдохновенно и со знанием дела изображая женщину, в которой есть нечто роковое. Отзывы знакомых и друзей показывают, что там, где речь шла о мужчинах, правил частной собственности для нее не существовало. Зная, насколько она поглощена мыслью о том, как бы заполучить себе мужа, молодые жены и невесты относились к ней с опаской и недоверием.

Непрерывной вереницей появляются в ее жизни мужчины — и вскоре исчезают. Трудно понять, каким образом такой привлекательной молодой женщине никак не удается выйти замуж. Недоумевает и сама мисс Киттредж. Нервничает тетушка и с появлением каждого нового мужчины немедленно осведомляется, входит ли в его намерение брак: годы-то идут, другие девушки выходят замуж, а вот у племянницы все промах за промахом. В чем же дело?

По возвращении из Европы мисс Киттредж стала частой гостьей в пьедмонтском домике Лондонов, и Джек, охваченный одним из своих мятежных настроений, начал новую страницу. «Признаюсь тебе в том, что ты уже и так знаешь с первого дня нашего знакомства.

Когда я впервые заговорил с тобой, я хотел сделать тебя своей любовницей. Ты была так откровенна, так честна и, главное, так бесстрашна! Будь ты иной — хотя бы в одном движении, поступке, фразе, я, наверное, постарался бы подчинить тебя своей воле… Помню, мы ехали рядом на заднем сиденье, и я предложил: «Может быть, свернем к сеновалу?», а ты посмотрела мне в глаза, с улыбкой, но без насмешки, без тени жеманства. Ни возмущения, ни страха, ни удивления! Добродушное, милое, открытое лицо. Ты взглянула мне в глаза и сказала просто:

«Не сегодня».

Через два месяца после ухода от Бэсси Джек пишет: «Я раздумываю порой: отчего я люблю тебя? За красоту твоего тела, ума? Сознаюсь, не за нее я тебя люблю, но за внутренний огонь, который пронизывает тебя насквозь, украшает все, что бы ты ни надела, который делает тебя задорной, легкой на подъем, чуткой и гордой, гордой собой, своим телом; заставляет и тело твое — само по себе, независимо от тебя — тоже гордиться собой».

Не приходится сомневаться в том, что близкие отношения с мисс Киттредж завязались у него в июне, когда он остался в Пьедмонте, один-одинешенек во всем доме. А идея переехать вместе с Бэсси в Южную Калифорнию, бросить горячо любимый залив Сан-Франциско была попыткой найти выход из положения, в котором он оказался. Очевидно, мисс Киттредж пришлось потратить четыре часа подряд на уговоры, прежде чем он, наконец, сдался.

«Окажись Джоан или Бэсси мальчиком, — заметил один из самых близких друзей Джека, — его бы никакими силами не удалось оторвать от семьи».

Чармиан Киттредж искренне считала, что Бэсси не пара Джеку: женой, какая ему нужна, может стать лишь она. Женой, которая не свяжет себя домом, будничными заботами, а будет вместе с ним странствовать, рисковать, дерзать. Она-то (при поддержке тети Нетты, с самого начала укрывавшей влюбленных), по-видимому, и оказалась скрытой силой, разбившей семью Лондонов. Впрочем, Джек и вообще был легко уязвим. Вспомним, с каким самозабвением отдавал он свою любовь: духовную — Анне Струнской, физическую — незнакомке с чикагского поезда.

Не исключена возможность, что если бы особа с такими специфическими особенностями, как мисс Киттредж, не нагрянула в его жизнь, он бы остался с Бэсси. Дом служил бы ему штаб-квартирой, а разъезжать и искать приключений он стал бы один. Но вполне вероятно, что если бы им не сумела завладеть мисс Киттредж, он достался бы другой, пятой, десятой… Да, он сам часто повторял в своих рассказах: в этом мире одна собака грызет другую, а тех, кто отстал, пожирают волки. Бэсси не в силах удержать мужа? Ну что же! Мисс Киттредж это не касается, она вправе драться за свое счастье в жизни, вправе захватить себе все, что ей надо. Да, Джек причинит страдание троим самым любимым людям; причем двое из них благодаря ему появились на свет. Зато те, кого любит она, из-за нее не пострадают.

Чтобы усыпить подозрения, мисс Киттредж часто навещала Бэсси, которая по секрету делилась с нею семейными горестями. 12 сентября 1903 года она пишет Джеку: «Вчера вечером была у Бэсси. Она приняла меня чудесно — так чудесно, что мне стало него себе. Приглашала приехать погостить, когда только мне вздумается, была до того любезна и радушна, что мне почудилось, будто весь этот разрыв, все невзгоды — только сон. Случается, что при мысли о происходящем мне приходится бороться с чувством, что я просто гадкая; правда, тут мне на выручку является рассудок, но все же — ах!!!» И пять дней спустя продолжает: «Я почти отказалась от мысли, что Бэсси всерьез подозревает меня, хотя с ее стороны меня бы ничто не удивило! Она себе на уме, а я людей лживых не понимаю». Так ловко играла она свою роль, что 2 октября Джек смог сообщить ей, что «поскольку дело идет о нас с тобой, все обстоит благополучно. Вчера вечером Бэсси мне говорила, что без тебя не знала бы, как и быть. Одним словом, тебя превозносили до небес».

Бэсси была потрясена до глубины души, но слишком горда, чтобы бороться, устраивать сцены. В полнейшем неведении относительно побуждений, которыми руководствовался ее муж, она вела себя безропотно и только дивилась, отчего человек, который упорно добивался ее руки, настоял, чтобы она родила детей, не только пользовался ее помощью в своей работе, но в первые годы совместной жизни и ее деньгами, три года прожил с нею в мире и согласии, — почему он вдруг без всякого предупреждения ушел от нее?

В беде она обрела друга: Флору Лондон. Три года Флора и Бэсси изводили Джека ссорами, но любовь к Джонни Миллеру открыла Флоре значение материнства. Теперь она восстала против сына за то, что он бросил семью. Уязвленный предательством, как он называл поведение матери, Джек совершенно потерял голову. У него появилась мания преследования; он сетовал, что все против него, что весь мир сговорился оторвать его от «женщины его любви». 22 сентября с борта «Спрея» он пишет мисс Киттредж: «По всем законам человеческим мне нельзя было пройти мимо тебя во мрак и тьму. Ты была моя, моя, никто на свете не имел права разлучить нас. И все-таки меня разлучили, гнусно разлучили с женщиной, которую я люблю больше жизни».

Он настолько утратил ясность мыслей, что не мог заставить себя взяться за работу, несмотря на великолепные отзывы критики о «Зове предков», единодушно названном «классическим вкладом в американскую литературу». Единственный способ уйти от мути, поднявшейся вокруг него, — это удрать куда глаза глядят. Иначе, решил он, ему вообще не закончить «Морского волка». Когда «Спрей» вернулся после капитального ремонта, он выслал деньги на проезд Клаудсли Джонсу — тот жил в Южной Калифорнии, почти ничего не зная о неприятностях друга. Вдвоем они взяли курс на устье реки Сакраменто; по утрам работали над книгами, после обеда плавали, охотились на уток, удили рыбу. После жизни среди женщин, со всеми их сложностями (возникшими, впрочем, по его же вине), он нашел мужское общество целительным. «Чем больше я бываю с Клаудсли, тем он мне приятнее. Он честен и предан, молод и свеж, понимает дисциплину на борту, хорошо готовит, не говоря уж о том, что он славный, добрый товарищ».

Чисто по-мужски он выбросил из головы все тревоги, и каждое утро писал «Морского волка» по тысяче слов в день. Единственной заботой, которая, несмотря ни на что, давала о себе знать, были финансовые затруднения: к 14 сентября он снова остался без средств. «Бэсси твердит тебе, что я остался чуть ли не без гроша, — пишет он мисс Киттредж. — Я и сам чувствую, что недалек от этого. Меня отделяют от нищеты какие-то сто долларов, а тут нежданно-негаданно приходит счет от врача на сто пятнадцать». «Морской волк» отложен в сторону; автор берется за рассказ для «Спутника юношества», решив заниматься поденщиной целый месяц, чтобы немного поправить дела.

Раз в несколько дней он заходил за почтой в какой-нибудь маленький городишко — Стоктон, Антиок, Вальехо. Однажды пришло письмо от Бэсси: Джоан заболела тнфом. Джек примчался к дочери. В ужасе, что ребенок может умереть, он почти не отходил от постели. Когда врач сообщил, что девочка тает как свеча, Джек принял эту весть как возмездие за грехи и поклялся, что если только его дитя выживет, он откажется от своей великой любви и возвратится к семье. В газетах появились сообщения о том, что у постели больной девочки супруги помирились.

Но вот Джоан стала поправляться, и Джек повел себя, как моряк с затонувшего корабля, который бросается на колени и молится на своем утлом плоту: «Господи милостивый, спаси меня, и я стану праведником по гроб жизни… Ладно уж, не беспокойся напрасно, кажется, я вижу парус». Когда Джоан снова поднялась на ноги, он вернулся на «Спрей».

В настоящем царила неразбериха, зато он славно поработал в прошлом, и труды не пропали даром. «Зов предков» завоевал популярность; доступный каждому, он раскупался читателями всех классов и возрасюв. К ноябрю он числился третьим в списке «бестселлеров», уступая лишь «Зловещей заставе» и «Пастушку грядущего царства», оставив позади таких любимцев публики, как «Миссис Виггс с капустного поля», «Ребекка с фермы Саннибрук» и «Как сыр в масле». В ноябре вышли «Люди бездны», получившие почти единогласное одобрение. Критики утверждали, что как социологический документ книга не знает себе равных; если бы Джек Лондон не создал ничего, кроме «Людей бездны», он заслужил бы признание как автор этой книги. Она заставит чван- ное, самодовольное общество призадуматься — действительно ли оно до сих пор наилучшим образом использовало свои возможности?

Естественно было предположить, что в Англии Лондона сочтут самозванцем, вторгшимся в чужую область. Английская печать действительно обвинила его в том, что он, не задумываясь, рубит сплеча; но в то же время признала, что, кроме него, никому еще не удавалось добраться до самого сердца лондонских трущоб.

Первую половину «Морского волка» Джек отослал Бретту, на которого эта вещь произвела такое сильное впечатление, что, приложив к рукописи восторженную рекомендацию, он отослал ее редактору журнала «Век».

Услышав об этом, Джек в недоумении покачал головой: «Век» был известен как журнал степенный, консервативный, рассчитанный на солидного, семейного читателя. Нечего было и думать, что он возьмется печатать такую острую, обнаженно-реалистическую вещь, как «Морской волк». Он ошибся. Редактор предложил Джеку чегыре тысячи долларов за право печатать роман по частям. Правда, при условии, что вторая половина — она была еще в работе — будет сокращена и что герой и героиня, оставшись вдвоем на пустынном острове, не поведут себя предосудительно — с точки зрения подписчиков почтенного журнала.

Четыре тысячи! Только за журнал! Да ведь четыре тысячи он получил за полные права на издание «Зова предков». На всех парусах Джек спустился к устью залива, пришвартовался к пристани и немедленно телеграфировал редактору «Века»; пусть сокращает сколько душе угодно, а что до остального, он «абсолютно уверен, что вторая половина книги не будет шокировать американских скромниц». Договор был заключен. Джек с новым жаром принялся за деле, и за тридцать дней лихорадочной работы книга была завершена. Журнал, не жалея бумаги и красноречия, уже разгласил на весь свет в невиданно пространных рекламах, что мистер Джек Лондон, автор популярной повести «Зов предков», собирается поместить на страницах журнала «Век» свою новую книгу «Морской волк».

Через несколько месяцев он станет обладателем четырех тысяч наличными. А пока — ни гроша, и, как на грех, за неделю до рождества. В банке — ровно двадцать долларов и два цента; а еще не куплены рождественские подарки. «Учитывая, как расходится «Зов предков», не собирается ли Бретт преподнести мне вознаграждение в виде рождественского подарка? Было бы очень кстати». «Зов предков» рвали из рук, но денег Бретт не прислал. Нельзя сказать, что это было проявлением скупости. На протяжении ряда лет он был неизменно щедр по отношению к своей подчас очень требовательной литературной «звезде». Но в данном случае все было условлено заранее и согласовано с Джеком. Бретг понимал, что выплатить вознаграждение — значит нарушить условия договора и сделать возможным повторение подобных случаев в будущем. Если бы Джек оставил за собой права на издание «Зова предков», его гонорар составил бы за несколько лет около ста тысяч долларов — при условии, что Бретт ассигнует такую же сумму, как сейчас, чтобы расчистить книге путь. Нет, Джеку не пришлось раскаиваться в передаче всех прав Бретту. Тот истратил целое состояние, создавая автору известность, а Джек отдавал себе отчет в том, что значит для него реклама.

В канун нового, 1904 года стало ясно, что неизбежна война России с Японией. Как социалист, Джек был противником всякой войны. Трудовые люди разных стран гибнут на войне, защищая интересы капиталистов. Но раз уж война все-таки началась, он хочет побывать на поле боя и увидеть все собственными глазами. В свое время он познакомился с тактикой, с военной техникой; его интересовало, насколько угрожают цивилизации современные методы ведения войны. Кроме того, нужно было разобраться во множестве теорий относительно Желтой Опасности. Наконец, он чувствовал, что, завоевав репутацию военного корреспондента, сможет заработать деньги в любое время. Снова перед ним была Тропа Приключения — тропа, по которой он мог уйти от брачных и любовных осложнений.

Журналы и газеты начали посылать в Японию корреспондентов. К Джеку обратились пять синдикатов; он дал согласие тому, который сулил больше денег, — концерну Херста. В первых числах января он явился в редакцию «Экзаминера» и сфотографировался на крыше здания. В темном рабочем костюме, в башмаках, давно не стриженный, он выглядел так, будто только что сменился с работы в бельмонтской паровой прачечной. По снимкам видно, что волнения и неприятности, пережитые за шесть месяцев со дня разлуки с Бэсси, не прошли бесследно. Мальчишеское выражение сменилось озабоченным, тревожным.

Распорядившись, чтобы ежемесячный чек от Макмиллана присылали Бэсси, Джек попросил Элизу помочь мисс Киттредж, если у нее в чем-нибудь возникнет нужда. Это был первый сигнал, по которому Элиза стала догадываться, что происходит. Джона Стерлинга Джек уполномочил отредактировать «Морского волка», прежде чем Макмиллан отправит книгу в типографию. 7 января 1904 года, за пять дней до того, как ему исполнилось двадцать восемь лет, Джек Лондон переправился на пароме к Эмбаркадеро и на пароходе «Сибирь» отплыл в Иокогаму.

На «Сибири» собралась веселая компания газетчиков, тут же присвоившая себе кличку «стервятников». В первый день пути из Гонолулу на палубе затеяли спортивную игру. Джек прыгнул на круглую палку, упал и растянул себе связки левой ноги. Правую он повредил, еще когда был Благородным Бродягой, упав со скорого поезда, поэтому сейчас несчастный случай совсем вывел его из строя. «Шестьдесят пять часов обливался потом, лежа на спине. Вчера один корреспондент-англичанин вытащил меня на палубу на своем горбу». Сокрушаться над своим невезением было некогда; в кабину набились «стервятники», потчуя Джека былями и небылицами о других войнах, других заданиях.

Когда пришли в Иокогаму, он пропустил по стаканчику у каждой стойки, где семнадцатилетним пареньком пил бок о бок с Большим Виктором и Акселем — Неразлучной Тройкой с «Софи Сазерленд». Потом сел на поезд и отправился в Токио, где, поджидая, пока японское правительство разрешит побывать в действующей армии, уже собрались корреспонденты со всех концов земли. Официально война не была объявлена, поэтому японские чиновники отвечали на запросы уклончиво, а взамен занимали корреспондентов экскурсиями по достопримечательным местам, пышными банкетами и прочими отвлекающими внимание развлечениями.

Джек приехал в Японию не затем, чтоб сидеть на банкетах. Два дня он терпел, выслушивая изысканно-вежливые увертки, а затем, поговорив кое с кем, выяснил то, чего и не подозревали другие корреспонденты, а именно, что правительство Японии не намерено подпускать корреспондентов к линии фронта. Стало ясно, что, если хочешь дать газете материалы о войне, надо просто самому найти дорогу на фронт. Не сказав ни слова «стервятникам», Джек улизнул из Токио поездом на Кобе и Нагасаки; там он надеялся сесть на корабль и попасть в корейский город Чемульпо, откуда японские части перебрасывались на фронт.

Несколько дней он провел на побережье в бесплодных поисках, пока не разведал, что 1 февраля в Чемульпо уходит пароход. Купив билет, Джек уже тешил себя мыслями о том, что пройдет по Корее с действующей армией, в то время как других корреспондентов будут по-прежнему потчевать роскошными обедами в Токио. Чтобы скоротать свободные часы, он пошел по улицам, собираясь сфотографировать кули, занятых погрузкой угля и тюков с хлопком. Не прошло и десяти минут, как он уже оглядывал камеру «каталажки» — первой в целой веренице корейских и японских военных тюрем, заставивших его пожалеть о сравнительно тихом местечке коридорного исправительной тюрьмы в округе Эри. Он был арестован японскими властями как русский шпион! Восемь часов допроса «с пристрастием», на другой день — новая тюрьма, побольше, и снова допрос. Наконец его выпустили, но… пароход уже ушел.

Узнав, что солдат вызывают с квартир даже глубокой ночью, Джек лихорадочно рыскал по побережью, отыскивая еще какой-нибудь корабль на Чемульпо. В конце концов 8 февраля нашлось место на «Кього Мару», но перед самым отходом судно было конфисковано правительством. Вне себя от мысли, что он не успеет на фронт, чтобы подготовить корреспонденцию о первом сражении, Джек очертя голову ринулся на катере к пароходику, направляющемуся в Пусан, порт на пути в Чемульпо; он погрузился на него среди такой суматохи, что один из его чемоданов уронили за борт — и прощай! Пароходик был местный, ни крошки европейской пищи на борту и ночлег на открытой палубе, под мокрым снегом вперемежку с дождем. Точь-в-точь бродяжьи «джунгли» у железной дороги, где, бывало, приходилось дрожать без одеяла всю ночь напролет.

В Пусане Джек пересел на другой корабль, но едва пришли в Мокпхо, как судно было занято властями, а пассажиры с багажом бесцеремонно высажены на берег. Поспешность, с которой японцы переправляли солдат в Корею, красноречиво свидетельствовала о том, что вот-вот будет объявлена война. А тут нужно сидеть за сотни миль от Чемульпо, зная, что парохода не будет. Ему платят за то, чтобы он присылал корреспонденции о войне, стало быть, он пришлет их, черт побери! Но как добраться до фронта? Как? И тут в нем заговорил внук Маршалла Уэллмана, мальчиком приплывшего на самодельном плоту с острова на заливе Путин-Бей домой, в Кливленд. Совершенно ясно. Зафрахтовать открытую туземную джонку, переплыть Желтое море, а потом вдоль корейского побережья добраться до Чемульпо!

Термометр показывал четырнадцать градусов ниже нуля.

Ничего, в Клондайке случалось выносить и шестьдесят. Ветер, завывавший над Желтым морем, был ничуть не страшнее того, что выл над озером Линдерман. Поступок потрясающе смелый, отчаянный, а впрочем, не более отчаянный и смелый, чем в двенадцать лет от роду разгуливать в дырявой посудинке по коварному заливу Сан-Францкско под злым юго-западным ветром. Путь трудный, опасный не менее, чем тот, который проделывали викинги, в открытой лодке пересекавшие Атлантический океан. Тем лучше! Джек купил ходкую джонку, набрал себе на подмогу команду из трех смельчаков корейцев и отплыл в Чемульпо.

«Затея сумасшедшая донельзя, но до чего здорово! Эх, посмотреть бы на меня сейчас! Я капитан, команда — три корейца, по-английски — ни слова. К ночи пришли в Кунсан без мачты, рулевое управление вышло из строя. Хлещет дождь, ветер пронизывает до костей. Нужно было видеть, как меня ублажали, — пять японских дев помогли раздеться, отвели в ванную и уложили спать, обмениваясь замечаниями по поводу моей красивой белой кожи».

Снова в море! Шесть дней и ночей в леденящей стуже; шторм яростно швыряет крохотное суденышко, гибель грозит ежеминутно. Погреться можно только около угольной жаровни, но жаровня чадит — отрава пострашнее холодных национальных блюд, которыми волей-неволей приходится питаться. Обе лодыжки у Джека еще не окрепли, так что джонку он вел полукалекой. В каком состоянии он прибыл в Чемульпо, становится ясно из слов одного английского фотографа, которому удалось проскочить туда последним пароходом:

«Когда Лондон появился в Чемульпо, я его не узнал. Отморожены уши, пальцы, ноги. Развалина, да и только. Ему это, оказывается, было неважно: зато он добрался до фронта. Хочется сказать, что среди всех храбрецов, каких мне посчастливилось встретить в жизни, Джек Лондон — один из самых отчаянных. В мужестве он не уступит ни одному герою своих романов».

Джек завел лошадей, научился верховой езде, нанял слуг, «мапу» (конюха) и двинулся по Корее на север, к расположению русских войск. Дороги были покрыты грязью и льдом. Каждый день к вечеру нужно было обогнать японских солдат и первыми войти в ближайшую деревню, иначе не найдешь ночлега.

Несколько недель форсированного марша, во время которого он терпел неимоверные лишения, и, наконец, Пхеньян. Так далеко на север еще не забирался ни один военный корреспондент. Здесь его неделю продержали в тюрьме. Корреспонденты, все еще весело проводившие вргмя в Токио, пожаловались японскому правительству. Газеты, шипя от злости, забрасывали их телеграммами, требуя объяснить, почему это Джек Лондон достает материал о Корее, а они — нет. Джека отослали назад в Сеул, миль за двести от фронта, и по приказу из Токио бросили в военную тюрьму за то, что он без разрешения следовал за армией.

Затем в доказательство своего дружеского расположения к другим государствам японское правительство решило сделать широкий жест. «Нам, то есть четырнадцати корреспондентам, воспротивившимся тому, что их без конца маринуют в Токио, разрешили передвигаться с армией. Выглядит это как экскурсия, организованная для туристов компанией Кука. В роли гидов — офицеры по надзору. Видим только то, что нам разрешают видеть, то есть почти ничего. В этом и заключается обязанность сопровождающих нас офицеров.

Скажем, наблюдали со стен Вийу бой на реке Ялу, но вот уничтожена одна японская рота — и приказ: нам — назад, в лагерь».

С наступлением весны корреспондентам разрешили переправиться через Ялу. В рощице у храма солдаты построили для каждого восхитительный домик. Джек плавал, играл в бридж и мог уходить от лагеря мили на полторы… а японцы тем временем бомбардировали русские траншеи.

Тяжело работать, когда сидишь в неволе за сорок миль от передовой, но Джек делал все, что было в его силах. Он дает обоснованную оценку японской армии: «Людской состав и оснащение японской армии вызывают всеобщее восхищение»; анализирует тактику маневрирования и ведения боя той и другой стороны. Пригодились и уроки фотографии, которые давала ему Бэсси. Его снимки — армия на марше, рытье окопов, армия на биваке, уход за ранеными — первыми пришли в Америку. Послав девятнадцать корреспонденции и сотни фотографий, он был вынужден дожидаться возвращения в Сан-Франциско, чтобы узнать, получил ли их «Экзаминер».

«Возмутительно! Никогда больше не поеду на войну, которую ведут азиаты. Слишком много канители и неприятностей. Так с корреспондентами не обращались ни на одной войне». В июне он был готов ехать домой: не стоило зря тратить времени. «Крайне раздражает беспомощное положение, в котором я здесь нахожусь. Ни малейшей возможности работать как хочется. Единственное утешение — поближе познакомился с географией Азии и особенностями местных жителей».

Желание уехать превратилось в необходимость, когда он чуть не предстал перед военным судом. Однажды его «мапу» явился в армейский штаб за кормом для лошадей, но по вине одного корейца не смог получить сполна все, что причиталось. Джек обвинил корейца в воровстве — тот уже давно был у него на подозрении. В ответ кореец замахнулся на него ножом, но ударом кулака был сбит с ног. Джек получил срочный приказ явиться к генералу Фуджи, который пригрозил ему суровым наказанием. Весть о том, что Джека Лондона ожидает расправа, дошла до Токио, где в роскошном ничегонеделании влачил свои дни Ричард Хардинг Дэвис. Дэвис молниеносно телеграфировал президенту Рузвельту, а тот, в свою очередь, заявил Японии резкий протест. Генерал Фуджи получил распоряжение освободить арестованного. Джек возвратился в Токио, где вот уже четыре месяца сидели корреспонденты, дожидаясь официального разрешения примкнуть к армии. Дэвис, поехавший в Иокогаму проводить его, побожился, что, услышав хотя бы один выстрел, вернется на родину. Проторчать здесь столько месяцев и не дождаться ни единого выстрела — это уж слишком!

«Одна надежда — восстановить свою репутацию на другой войне, в армии белокожих», — сетовал Джек. По правде говоря, он сокрушался напрасно; он выжал из своей поездки больше корреспонденции, чем любой другой; достал сенсационный материал, в особенности фотографический. В газете его работой были вполне довольны.

Немалое значение «увеселительная прогулка» на Восток имела еще и потому, что газетный концерн снабжал его статьи броскими заголовками. А тут еще успех «Зова предков», эффектные рекламы в журнале «Век», посвященные «Морскому волку»… Одним словом, ко времени возвращения в Сан-Франциско Джек Лондон становится самым известным американским писателем.

Он доверчиво полагал, что, когда сойдет с корабля у Эмбаркадеро, его с распростертыми объятиями встретит мисс Киттредж. Вместо этого его встретил с простертой рукой судебный чиновник: в руке была копия заявления Бэсси, возбудившей дело о разводе. На гонорар, причитавшийся ему от «Эк-заминера» как военному корреспонденту, по ее требованию был наложен арест. Джек дрогнул: это был тяжелый удар. Стал читать дальше — и не поверил своим глазам. У него перевернулось сердце: причиной семейного разлада Бэсси называла Анну Струнскую!

Бэсси подала на развод — к этому Джек давно стремился, но вовлечь в скандал Анну — Анну, с которой он не видится вот уже два года!.. Придя в себя, он вздохнул с облегчением: оказывается, Бэсси не винит Анну в серьезных прегрешениях, а лишь утверждает, что их совместная работа над «Перепиской Кемптона и Уэйса» явилась причиной того, что муж стал к ней равнодушен.

Мисс Киттредж не встретила его. Подошла Элиза с пачкой писем. Одно было из города Ньютон, штат Айова; мисс Киттредж жила там у родственников. «Боюсь, ты будешь разочарован, что меня нет в Калифорнии, — прочел он. — Всякий раз, как я подумаю о том, что может произойти в эти месяцы, становится все более и более жутко. Позорная огласка, ужас. смятение дорогих мне людей! Я пишу так не потому, что охладела, мой милый. Наоборот, с тех пор как мы полюбили друг друга, я еще так не сходила с ума по тебе, как в эту минуту. Однако ради других и себя самой я вынуждена сохранять благоразумие».

Джек был зол, возмущен, обижен. Приехав в Пьедмонт к Бэсси, обнимая девочек, он думал:

«Хватило мужества в шторм и стужу пуститься по Желтому морю в открытой джонке, так отчего же не хватает духу сохранить верность жене, долгу, даже если и полюбил другую?»

На другое утро Америку облетела весть, что Бэсси Лондон разводится с мужем, изменившим ей с Анной Струнской. Так кричали и громкие «шапки» сан-францисских газет. Отныне вся его жизнь с мельчайшими, самыми сокровенными подробностями стала добычей газет. Прижатый к стенке репортерами, он воскликнул: «Меня волнует лишь одна подробность этого дела: в нем фигурирует имя Анны Струнской, а она человек, который может принять это слишком близко к сердцу».

«Я поражена, — заявила репортерам мисс Струнская. — За последние два года я виделась с мистером Лондоном всего раза два, так как жила то в Европе, то в Нью-Йорке. Гостила я у Лондонов два года тому назад, и тогда никто не обмолвился даже словом о том, что их семейная жизнь не ладится». В 1937 году на вопрос о том, почему же она назвала на суде имя Анны Струнской, Бэсси ответила, что раскаивается в своей ошибке. «Я знала, что Джек не оставил бы меня, если бы не увлекся другой, и не представляла себе, кто это может быть, кроме Анны Струнской».

Джеку не пришлось долго доказывать жене, что Анна не имеет никакого отношения к их разрыву. Убедившись, что это правда, Бэсси потребовала, чтобы имя Струнской не фигурировало на процессе. Джек объяснил ей, что если по совету своего адвоката она будет настаивать, чтобы на все заработки мужа был наложен арест, то львиную долю денег получат юристы и почти ничего не достанется детям. Совершенно седая, грустная, смертельно оскорбленная, Бэсси спросила, может ли он построить для нее дом в Пьедмонте. Так она была бы спокойна — у детей был бы надежный кров. Джек обещал. Тогда, сняв арест с платежей, Бэсси изменила формулировку, мотивируя иск о разводе просто тем, что муж ее бросил. «Мне пришлось призвать на помощь всю решимость, чтобы не вернуться ради детей. Последние двое суток были для меня настолько мучительны, что я, кажется, был почти готов пожертвовать собой ради малышей».

Вместо этого он сообщил Бэсси, что имя «другой» — Чармиан Киттредж. Бэсси встретила новость тяжелым молчанием, заметив лишь, что никогда больше не желает видеть мисс Киттредж.

В июле Джек уехал в Глен-Эллен, снял домик у Нинетты Эймс и стал дожидаться возвращения мисс Киттредж. Получив письмо с просьбой прислать денег на проезд, он выслал ей чек на восемьдесят долларов, но она все писала, что боится скандала. Наконец Джек вспылил: «Это отвратительно. Кто-то ведет нечестную игру. Говорил с Эдвардом и Неттой; оба уверены, что со стороны Бэсси бояться нечего. Я выписал чек, Эдвард получил деньги и перевел тебе…»

Затем следуют десять бурных страниц, посвященных «глубокому отвращению», которое внушают ему Нинетта Эймс и Эдвард Пэйн. Этот взрыв отвращения был первым; за ним длинной вереницей последовали другие, и каждый оставлял тяжелый след в его душе.

Единственным, что радовало его в эти жаркие летние дни, были далекие прогулки на «Спрее»: «Эй, Джек, как там делишки в Корее?» — кричали, зави-. дев его, ребята. Джек выписал к себе верного Мань-юнги, преданно служившего ему в Корее. Когда мальчик приехал, Джек нашел на углу Шестнадцатой улицы и Бродвея просторную квартиру, водворил туда приличия ради Флору и переехал сам. Счастливая, что сын снова безраздельно принадлежит ей, Флора забыла, как ссорилась с ним, когда он ушел от Бэсси, и обосновалась на новом месте в качестве очаровательной хозяйки дома, а Маньюнги наводил чистоту и готовил для «хозяина».

Для Джека наступил один из самых безрадостных и бесплодных периодов его жизни. Он был несчастлив, лишившись детей и причинив зло Бэсси и Анне; в трудную минуту Чармиан не поддержала его. Из работы в Корее не получилось ничего хорошего, он только зря тратил там здоровье и время. Мозг стал бесплодным, иссякло воображение. Ни больших идей, ни внутренней силы, необходимой, чтобы задумать и осуществить нечто значительное. «Я бреду по жизни, причиняя боль всем, кто меня знает», — в полном отчаянии пишет он Анне Струнской. — «И я уже не тот, что прежде. Материалистом я был и тогда, когда мы с Вами только встретились, но оптимизм украшал мою жизнь. Его-то сейчас и не хватает».

Четвертый сборник коротких рассказов под названием «Вера в человека», выпущенный в апреле 1904 года Макмилланом, так бойко раскупали, что его пришлось переиздать в июне, а теперь, в августе — снова; но даже это не приободрило автора. Он был согласен с критиком из журнала «Нация», выразившим сожаление, что человек с такими возможностями все свое время проводит на студеном севере. Он выдохся умственно и физически, мозг и тело отказывались ему повиноваться. А тут еще грипп… Прошел грипп, начался нервный зуд кожи, сущая пытка. Он похудел, обмяк, издергался, стал жить затворником — и из-за недомогания и потому, что был в подавленном настроении.

В августе Джек заплатил тысячу шестьсот долларов за участок в Пьедмонте, пригласил архитектора, узнал у Бэсси, какой ей нужен дом, и стал следить за работой. По возвращении из Кореи у него в банке лежали четыре тысячи долларов от «Века» и «Экзаминера». Все до последнего доллара, да еще порядочная сумма, взятая под заклад участка, ушло на постройку дома; Джек опять остался на мели. Нельзя было допустить, чтобы его железную дисциплину подорвал приступ уныния. Он накинулся на работу. Пока он был в Корее, вышли десятки книг — прочесть их! Статьи для газет и журналов, доклады для всех социалистических организаций, какие только есть поблизости; речи в клубах и церквах (бесплатно!) с целью приобщить людей к социализму, ускорить революцию. Он начал повесть из жизни боксеров («Игра»), начал свою первую пьесу («Презрение женщины»), положив в ее основу один из своих рассказов об Аляске; выступал с чтением отрывков из «Людей бездны» и «Борьбы классов». Нервный зуд утих, и Джек стал по-прежнему принимать у себя друзей по средам, ходил с ними плавать в пьедмонтский бассейн, участвовал в пикниках. Он работал и развлекался с ожесточением, не давая себе времени задуматься, почувствовать, как скверно на душе. Но хорошо ли он работал? На этот счет он не строил иллюзий: «По-прежнему корплю над «Игрой». Думаю, что ничего хорошего не выйдет, но работа идет мне на пользу. «Презрение женщины» не бог весть что, впрочем, на большее я бы сейчас не отважился».

Единственной его опорой был Бретт. В ходе предварительной продажи к началу октября было куплено уже двадцать тысяч экземпляров «Морского волка», и на этом основании Бретт повысил сумму, ежемесячно выплачиваемую Джеку, до двухсот пятидесяти долларов. Он не переставал уверять Джека, что это действительно выдающееся произведение, а в начале ноября сообщил блестящую новость: еще до выхода в свет книжным магазинам продано сорок тысяч экземпляров «Морского волка», десятой из книг Лондона, опубликованных за каких-нибудь четыре года. В декабре Бретт выслал чек на три тысячи долларов, необходимых, по подсчетам Джека, чтобы вытащить его из-под кучи долгов, уплатить страховой компании, кредиторам по закладной и просто знакомым, которым он задолжал.

Точно гром грянул среди ясного неба, когда в продаже появился «Морской волк». В мгновение ока он сделался самой модной из книжных новинок; повсюду только и говорили о нем: одни хвалили, другие ругали. Многие читатели были задеты, более того, оскорблены позицией автора. Другие отважно выступили в его защиту. Что до критиков, то часть из них называла роман жестоким, грубым — словом, отвратительным. Но другая — большая — в один голос утверждала, что эта вещь — проявление «редкого и самобытного таланта… и поднимает на более высокую ступень качество современной художественной литературы». «Морской волк» ознаменовал собой новую веху в американской литературе — и не только благодаря мощному реалистическому звучанию, обилию фигур и ситуаций, доселе ей незнакомых. Он задает новый тон современному роману, делает его более тонким, сложным, серьезным.

Что еще заставило американцев испытать это тревожное ожидание, где еще смертельная опасность выглядела так жутко и вместе привлекательно, как в поединке между Волком Ларсеном и Хэмфри Ван Вейденом, происшедшем на борту «Призрака», — поединке между духовным и материальным началом? Где еще сталкивались читатели с такой зрелой философией, открывавшей перед ними нечто увлекательное, нечто такое, за что стоит драться? Революцию, которую совершили ученые — классики девятнадцатого столетия, Джек вложил в основу драматически развертывающихся событий, популярно и интересно изложил ее идеи, сделав их доступными огромному множеству людей, никогда и не слыхавших о том, что такое эволюция, биология или научный материализм. Незримо шествуют по страницам романа его главные герои — Дарвин, Спенсер, Ницше. Излагая в форме художественного произведения взгляды своих любимых учителей, писатель рисует кипучую битву двух умов, азартно, совсем как потасовку ирландцев-каменщиков в Визель-парке, изображенную в более позднем, весьма незаурядном романе Лондона — «Лунная Долина».

Под конец Джек вводит в роман новый персонаж — женщину и этим портит вещь, которая тем не менее остается почти безупречным образцом мастерства писателя-романиста. Когда литературные критики объявили героиню нежизненной, Джек возмутился: «Я полюбил женщину и написал ее портрет в книге, а критики заявляют мне, будто в жизни таких не бывает». Он внес в книгу не только образ мисс Киттредж, но также там, где пишет о ней, — истерически-приподнятый стиль, который перенял, отвечая на ее письма. Там, где речь идет о Мод Брустер и ее любви к Хэмфри Ван Вейдену, «Морской волк» неизменно представляет собой отъявленнейший образчик вычурно-жеманного стиля, типичного для литературы девятнадцатого века; в остальном это предвестник лучшего, что свойственно литературе двадцатого.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.