Проблемы и перспективы развития российских университетов на рубеже XVIII–XIX вв.
Проблемы и перспективы развития российских университетов на рубеже XVIII–XIX вв.
В конце XVIII в., когда в европейском университетском образовании разразился описанный выше кризис, единственный из российских университетов, Московский, находился в не менее тяжелом положении. Сокращалось число его профессоров: если в 1792 г. ординарных и экстраординарных профессоров в нем было 17 (а за вычетом лекторов французского и немецкого языков в звании экстраординарных профессоров – 15), то в 1800 г. общее количество профессоров упало до 14 (а без лекторов новых языков – до 12).[824] В конце 1790-х гг. на юридическом факультете читали лекции всего два профессора (тогда как в 1770-х гг. их было четверо), при том что один из них, М. И. Скиадан, поступив на службу на медицинский факультет, лишь позже, из-за нехватки кадров, начал параллельное чтение лекций и по юриспруденции. Совершенно не преподавалась в 1800 г. нравственная философия, химия, был отменен курс лекций по греческой и латинской литературе из-за увольнения профессора Мельмана (о чем будет рассказно подробнее). На очень низком уровне находился курс всемирной истории, а обзор российской истории присоединялся к лекциям по красноречию, естественно, в весьма сокращенном виде. В феврале 1800 г. лекции слушали 68 студентов, в январе 1803 г. – 64 студента,[825] подавляющее большинство из которых находилось на казенном содержании. Это означало, что университет не мог привлечь к себе достаточного общественного внимания для наполнения его аудиторий «вольными студентами».
Замечательный деятель русского просвещения Михаил Никитич Муравьев (1757–1807), придя в Московский университет на должность попечителя в начале 1803 г., сетовал на то, что «из-за особых обстоятельств, в результате несовершенной организации, первые успехи были остановлены. Потери, понесенные университетом, не восстанавливались, их место замещали посредственности».[826] О том же задумывались кураторы университета и в предыдущие годы. В ОПИ ГИМ Ф. А. Петровым обнаружен документ, составленный в 1802 г и озаглавленный «Краткое начертание нужд Московского университета», в котором его кураторами утверждалось, что университету «всего нужнее скорейшее утверждение нового штата и устава, поелику настоящее положение крайне недостаточно по всем отношениям», а многие профессора «по старости, слабости и болезням совсем не в силах отправлять должностей, а через то делают Университету тягость».[827] Однако и среди начальников Московского университета не было порядка: в 1801–1802 гг. действующих кураторов было уже четверо, что значительно затрудняло принятие решений, к тому же некоторые из них находились в постоянном конфликте с директором университета.[828]
Само существование Московского университета в конце XVIII в. находилось под угрозой из-за изменившегося отношения к нему со стороны высших властей. Впервые она возникла в начале 1790-х гг. из-за т. н. «дела мартинистов».[829] Хотя обвинения тогда концентрировались вокруг Н. И. Новикова и возглавлявшейся им Типографической компании, но университет был непосредственно задет в них, поскольку толчком к развертыванию деятельности Новикова, столь встревожившей власти, послужило открытие в 1782 г. профессором И. Г. Шварцем Дружеского ученого общества при Московском университете. От имени общества воплощались в жизнь многие проекты кружка московских масонов – организация при университете «филологической семинарии», воспитанники которой занимались переводами книг мистического содержания, и т. п. Главным покровителем «мартинистов» в университете выступал куратор M. М. Херасков, противодействовал же ему другой куратор И. И. Мелиссино, долго и безуспешно добивавшийся увольнения Хераскова с должности (на что не давал согласия И. И. Шувалов как «высший» куратор и основатель университета).
Уже в 1786 г. императрица Екатерина II охарактеризовала Дружеское ученое общество при университете как «скопище известного нового раскола», после чего его публичные заседания прекратились, в Москве была проведена проверка всех изданий Новикова на благонадежность, а сам он временно лишен прав книжной торговли. Но потерпел неудачу и выдвинутый в 1789 г. Мелиссино в противовес Хераскову проект создания Общества любителей российской учености при Московском университете. Этот проект носил безусловно прогрессивный характер, поскольку Мелиссино ставил задачу основания «такого общества, которое бы подходило к прочим ученым обществам, заведенным при чужестранных европейских университетах».[830] За образец было принято известное Soziet?t der Wissenschaften в Гёттингене, и новое учреждение было призвано стать центром, активизирующим всю научную жизнь Московского университета. Но Екатерина II, получив уже предубеждение против университета, не одобрила проект из опасения, что новое ученое общество повторит характер старого. Как объяснял Шувалов, само «слово общество, где некоторые мистические дела входили, причиною неудачи нашей».[831]
Начало Французской революции лишь усугубило негативное отношение властей к университету В подстрекательстве к беспорядкам тогда обвинялись не только заговорщики-масоны, но и ученые, философы вообще. Так, в 1793 г. в Петербурге вышел анонимный памфлет, посвященный Французской революции, автор которого обвинял во всех потрясениях «народ, состоящий из попов, стряпчих, профессоров, бродяг…»[832] В 1802 г. в представленном Александру I докладе о состоянии университетского образования в России при описании развития просвещения в царствование Екатерины II говорилось, что «потрясение славного просвещением Государства, не имеющее примера в летописях народов, распространившее ужас в самые отдаленные страны, к несчастию слишком приписываемое философии и письменам, послужило кажется к остановлению сей Монархини среди Ея таковых подвигов. С тех пор науки и произведения их представлялись в некотором видимом противуположении с общественным благосостоянием. Они понесли наказание за употребление их во зло несколькими извергами. Все учрежденное в их пользу, одни после других, чувствовали сие вредное влияние: может быть конечное падение их было уже близко».[833]
Гроза над Московским университетом, чреватая именно таким «конечным падением», разразилась в 1792 г. В феврале при пересечении границы Российской империи в Риге были арестованы два студента, М. И. Невзоров и В. Я. Колокольников, отправленные Московским университетом для продолжения учебы за границей.[834] Правительство знало из перлюстрированных писем об их принадлежности к масонам и было уверено, что двое студентов-скитальцев ездили в Париж и были «из русских в числе депутатов во французское Национальное собрание с поздравлением французов с революционными их предприятиями».[835] На допросах следователей интересовали их связи с европейским масонством. Одновременно в Москве был арестован Новиков, и дело, таким образом, приобретало характер разоблачения широкого «заговора мартинистов». Интересно, что Невзоров, апеллируя к известному ему по европейским университетам принципу «академической свободы», говорил, что будет давать показания только в присутствии представителей Московского университета, и действительно, в Петербурге его несколько раз возили для допроса во дворец престарелого куратора И. И. Шувалова.
Погасить разоблачительную волну удалось только через вмешательство высочайших особ: так, M. М. Херасков смог избежать ареста, обратившись через Г. Р. Державина за заступничеством к фавориту Екатерины II П. А. Зубову. Шувалову же пришлось на себе испытать всю силу гнева императрицы. Как вспоминал его племянник, князь Ф. Н. Голицын, «дошло до Ея Величества, что многие университету принадлежащие как профессоры, так и питомцы бывают в обществе так называемых мартинистов, и что могут ввести подобные правила и в самом университете. Она чрезвычайно за сие разгневалась и, призвав Ивана Ивановича, начала о сем ему выговаривать; но он, в полном уверении будучи, что все таковые донесения основаны на одном токмо злословии и клевете, став пред Государынею на колени, с крайнею чувствительностью клятвенно уверял ее о несправедливости онаго. Императрица успокоилась и изволила ему примолвить, что она все сие отдает на его попечение».[836]
Но едва последствия «дела мартинистов» для Московского университета начали сглаживаться и забываться, как там забили новую тревогу по поводу опасности «введения неблагонадежных правил», и на этот раз конфликт закончился трагически. Характерно, что теперь в роли обвинителей выступили профессора и куратор, ранее уличенные властями в мартинизме, а страдавшей стороной стал приглашенный из Германии профессор древних языков, весьма далекий как от туманной мистики, так и от дворцовых интриг.
Иоганн Вильгельм Людвиг Мельман учился в Кильском, а затем в Гёттингенском университете, где специализировался в области античных древностей, занимался в семинаре у X. Г. Гейне, издал в 1786 г. в Лейпциге на латинском языке «Комментарии к Овидию» и к моменту приезда в Россию обладал степенями магистра и доктора философии и словесных наук.[837] В Москву он прибыл в сентябре 1786 г. и оставался в своей должности девять лет. В 1789 и 1791 гг. он выпустил здесь учебник и хрестоматию по латинскому языку. С 1792 г. его лекции по латинской и греческой литературе, в которых он разбирал произведения Горация, Цицерона, Фукидида, а также давал практические упражнения для совершенствования в письме по латыни, были включены в программу занятий студентов философского факультета.
В Московском университете Мельман воплощал лучший тип немецкого ученого, с которым встретилось российское университетское образование конца XVIII в. Он обладал большими способностями и даром слова, вел спокойный, уединенный образ жизни, все время отдавая науке, пользовался неизменной любовью и уважением студентов, старался выучить русский язык, чтобы преподавать на нем. По научным взглядам он относился к последователям философии и критического метода И. Канта. В своих лекциях, по воспоминаниям одного из его слушателей, Ф. П. Лубяновского, Мельман «познакомив нас с Горацием, Вергилием, Лукрецием, Цицероном, Тацитом, удачно развивал их мысли нравственные и политические, превозносил их ум и с приятным велеречием водил нас от одного к другому из них как по цветистому лугу от одного прекрасного к другому цветку, еще превосходнейшему, присваивая им, иногда казалось нам, и такие идеи, о которых те господа не думали и не гадали».[838]
Последней фразой Лубяновский намекал на то, что критические научные построения Мельмана воспринимались в Московском университете неоднозначно, хотя заранее трагического финала его преподавания здесь предугадать было нельзя. Все началось с визита ученого в январе 1795 г. к митрополиту Московскому Платону (Левшину), который охотно принимал у себя ученых гостей. Платон вспоминал: «По многих бывших между нами двумя о разных обыкновенных материях разговорах по случаю дошло до религии Христианской. Мельман на сие вызвался, что религия Христианская должна основываться на рассудке человеческом и на философии, я, напротив, не опровергая рассудок человеческий, утверждал, что паче или единственно надлежит утверждаться на слове Божием. Но Мельман, напротив, хотя не казался совсем отвергать слово Божие, однако не иначе, как если оно сходно с рассудком и философией, при чем утверждал, что просвещение к нравоучению можно более почерпнуть из языческих писателей, нежели из Церковных Учителей».[839]
Этот происходивший по-латыни ученый разговор, из которого лишь четко выясняется приверженность Мельмана традициями немецкого неогуманизма конца XVIII в. (где типичным являлось отдавать преимущество античным мыслителям и писателям перед средневековыми схоластами и отцами Церкви), с точки зрения немецкого профессора не имел в себе ничего предосудительного. Впрочем, при прощании митрополит Платон пожелал Мельману, чтобы тот «о религии старался мыслить и рассуждать с лучшим основанием».
Однако другие члены Московского университета, узнавшие от Платона об этом разговоре, сочли иначе: во избежании «общих нелепых слухов», чтобы «сие не причтено было в предосуждение университету», решено было принять меры (с такой просьбой к куратору M. М. Хераскову обратился профессор X. А. Чеботарев).[840] Через несколько дней, в конце января Мельмана вызвал Херасков для «испытания его системы и образа мыслей в присутствии трех старших профессоров университета» и потребовал, чтобы в своих лекциях Мельман «до нравов и религии нимало не касался». Тот, еще не понимая серьезности положения, начал спорить, не соглашался с куратором и настаивал, что «в преподавании древних писателей не может не касаться нравственности и религии». Более того, подтвердив собравшимся свои научные убеждения и преданность критическому методу, Мельман заявил, что «долгом своим считает сообщать сие другим». Ответное решение Хераскова потрясло ученого – Мельман был уволен из числа профессоров Московского университета с требованием в 24 часа покинуть здание университета, где он проживал. Решение куратора было оформлено секретным протоколом Конференции от 31 января 1795 г., в котором вина Мельмана утверждалась в том, что он «явно обнаружил развратные свои мысли против самого основания Откровенной Религии».[841]
С просьбой ходатайствовать о возвращении в университет Мельман обратился к самому митрополиту Платону, который признал его «человеком сожаления и снисходительного исправления достойным», но ничего уже не помогло. Ученый отправился в Петербург, очевидно ища заступничества у И. И. Шувалова, а тем временем, 13 февраля 1795 г., уже после его отъезда, в Москву пришло распоряжение генерал-прокурора графа А. Н. Самойлова о «присылке Мельмана в Петербург через курьера», т. е. фактически о его аресте. На квартире, которую снял Мельман, был произведен обыск и опечатано его имущество, большей частью состоявшее из книг. Главное, о чем просили тогда университетские власти, «чтобы оказавшееся дерзновенное заблуждение в мыслях бывшего профессора Мельмана не поставлено было в предосуждение целому университету, который… не оставил взять свои меры и отсек от своего корпуса могущий вредным сделаться член его».[842]
В Петербурге разбирательство дела Мельмана перешло в Тайную экспедицию, где, по передававшимся в университете рассказам, ученый был подвергнут пыткам, а согласно официальным документам «во время содержания его здесь оказался повременно в повреждении ума».[843] Дело завершилось 11 марта 1795 г. распоряжением Екатерины II о высылке Мельмана из России, «зарекуМемель». В состоянии «сильнейшей меланхолии и величайшей слабости» он умер в Георгенбурге, не доезжая 10 миль до Кёнигсберга[844].
Таким образом, удары, обрушившиеся на Московский университет в конце царствования Екатерины II, последним из которых была катастрофа, постигшая Мельмана, явились важным симптомом изменившегося отношения в России к науке и высшему образованию. На смену доверию и признанию безусловной ценности европейской учености, необходимой для успешного поступательного развития страны, пришла боязнь разрушительного влияния связанных с этой ученостью идей на существующий государственный строй.
На практике это означало, что усилия по стимулированию университетского образования сверху прекратились, а те, что предлагались самим университетом, отвергались. Об этом ясно свидетельствовал куратор И. И. Мелиссино, который незадолго до своей смерти, последовавшей в марте 1795 г., писал Шувалову: «Ревность моя и усердие и как бы некая страстная любовь к Университету, сколько бы они не ободряли мой дух быть деятельно полезным сему нашему училищу, но странные с некоторого времени противоборствия поставляют совершенную тому преграду».[845] В итоге после нескольких десятилетий подготовки университетской реформы, так и оставшейся нереализованной, Екатерина II в конце царствования словно бы признавала, что не знает, зачем в стране существует университет.
Поэтому неудивительно, что в царствование Павла I вновь, как и в петровское время, в России энергично начали утверждаться принципы утилитаризма, составлявшие конкуренцию университету, из-за чего угроза его закрытия (несмотря на пересмотр Павлом «дела мартинистов» и благоволение к Новикову) сохранялась. Новый император явно предпочитал общему образованию специальное, в особенности военное. За науками, которые не сулили практического применения, Павел не признавал никакой ценности, но, напротив, видел в них опасность. Им были введены не только запреты на обучение в зарубежных университетах, но и на ввоз в Россию иностранных книг, без чего невозможно было повышение уровня университетского преподавания.[846]
M. М. Херасков, получивший после смерти Мелиссино и Шувалова положение «верховного» куратора, не мог добиться рассмотрения университетских нужд при дворе и просил одного из павловских вельмож, светлейшего князя П. В. Лопухина (отца фаворитки императора Анны Лопухиной-Гагариной) принять «звание ходатая, к которому бы университетские кураторы в нужных случаях могли иметь прибежище и, получая от вашей светлости надлежащие наставления, единственно в вашей протекции со всем своим училищем состояли».[847] В то же время вопреки намерениям Хераскова, зато вполне в духе времени другой куратор, П. И. Голенищев-Кутузов выдвинул в 1800 г. проект «военизировать» обучение в Московском университете, точнее, основать на базе его благородного пансиона кадетский корпус, которому университет обязан «уделять профессоров и учителей».[848] А профессор И. А. Гейм, выступая с речью на торжественном акте 1799 г., вынужден был оправдываться и доказывать, что в университете не читают «вредных наук», подчеркивая, что преподавание «одушевляется, вообще, некоторым, так сказать, практическим духом, который все, касающееся до наук, склоняет ко всеобщей пользе и выгоде; те бесполезные спекуляции, которые ни к чему другому не служат, как только к замешательству и отягощению головы, совершенно изгнаны из училищ наших. И потому математические науки, натуральная и всемирная история, риторика, наука о народах и землях, врачебная наука и отчасти юриспруденция с учением древних и новых языков, суть главные предметы наставлений». Философию же Гейм определял как «бесполезные игры праздных и недельных умов».[849]
Очевидно, что для восстановления не только полноценного и высокого уровня университетского образования, но и попросту нормальной системы управления университетом необходима была новая череда реформ со стороны государства. Так и произошло с началом царствования Александра I.
Симптомом благожелательного внимания молодого императора к Московскому университету стало назначение сюда нового куратора, сенатора М. И. Коваленского, которое произошло спустя месяц после восшествия Александра на престол, 25 апреля 1801 г.[850], но, правда, не принесло позитивных результатов. В дальнейшем вопрос об улучшениях в Московском университете уже не рассматривался императором в отдельности, но вошел составной частью в обсуждаемые проекты преобразований в области народного просвещения.
Первоначальным центром разработки этих проектов, как известно, явился сложившийся вокруг императора Негласный комитет, объединявший его молодых друзей, к которому примыкал прибывший в Россию воспитатель Александра I Фредерик Сезар де Лагарп. 16 октября 1801 г. Лагарп направил императору секретную записку, в которой впервые выдвигал идею создания министерства народного просвещения. Обращаясь к Александру, он писал: «Необходимо вверить все, что касается народного просвещения, особому и независимому департаменту, которому Вы придали бы очень простую организацию, дабы Вам все было ясно в его делах и дабы он получил настолько четкие инструкции, чтобы его работа не могла стать тщетной».[851] Лагарп также выказывал свое полное сочувствие новым высшим учебным заведениям империи: вошедшему в ее состав с 1795 г. университету (точнее, пока еще Главной школе) в Вильне и Дерптскому университету, для создания которого «все готово, как только Вы соизволите отдать приказания. Материальные жертвы, которые Вам придется понести для поддержания этих благородных учебных заведений, будут возвращены Вам сторицей тем поколением, которое получит в их стенах образование».[852]
В Негласном комитете вопрос о народном просвещении начал обсуждаться в конце декабря 1801 г., хотя оглашение здесь записки Лагарпа, в которой содержались только самые общие рекомендации по организации народных школ в России, не сильно повлияло на ход обсуждения.[853] Члены комитета старались формулировать собственные позиции в данном вопросе, причем сразу выявились разные мнения. Так, граф П. А. Строганов, используя свои знания о состоянии образования во Франции (симпатии к которой определяло его недавнее якобинское прошлое), высказался в пользу организации системы профессиональных училищ, четко отделенной от общеобразовательных школ и направленной на подготовку специалистов в разных областях государственной службы. Университетам в такой системе просто не оказывалось места[854]. С ним во многом соглашался князь А. Чарторыйский, которого в французской системе привлекала строгая иерархичность и соподчиненность низших училищ высшим: именно так организовывала народное образование в Польше 80-е гг. XVIII в. Эдукационная комиссия, опыт которой приходился Чарторыйскому ближе всего. По плану этой комиссии польские высшие школы (академии) руководили всеми низшими училищами своего округа – и в то же время именно такой принцип содержался в плане народных училищ, подготовленном в 1786 г. Ф. И. Янковичем де Мириево на базе австрийского опыта. Благодаря такому совпадению принцип иерархической организации училищ получил поддержку большинства членов Негласного комитета. В то же время сам император не показывал больших симпатий в отношении французской системы образования, напротив заявив, «что не все то удобно вводить у нас, что хорошо за границей, что надлежит изменить для нас многое из существующего во Франции, сообразно обстоятельствам, и что у нас есть старинные учреждения, к коим следовало примерять новые»[855].
В этом высказывании четко выражено желание Александра I соблюсти преемственность своих реформ от предыдущих царствований. Именно поэтому им была поддержана высказанная Екатериной II в 1786 г. идея о расширении количества российских университетов, к чему призывал и имевший большое влияние на императора Лагарп, предлагавший открыть новые университеты (помимо Москвы, Вильны и Дерпта) в Петербурге, Казани и Киеве и осуществлять через них управление народными школами.[856] Тем самым, происходивший в европейском общественном сознании перенос внимания со старых немецких университетов на новую французскую образовательную систему хотя и находил отзвуки в нашей стране и даже разделялся некоторыми деятелями александровских реформ, но полного отказа от «университетской идеи» это не вызвало; напротив, уверенность в том, что в России возможно успешное создание университетов и что они совместимы с просветительскими проектами реформ средних и начальных школ, находила обоснование в обширных материалах, накопленных в ходе деятельности екатерининской Комиссии народных училищ.
Ярче всего эта мысль о согласовании нового предназначения российских университетов с планами екатерининского времени отразилась в законодательных актах, принятых 8 сентября 1802 г. и суммировавших значительный этап деятельности Негласного комитета. Речь идет о «Манифесте об учреждении министерств», которым среди прочих создавалось министерство «народного просвещения, воспитания юношества и распространения наук» (таково было его полное название, отражавшее широкие научно-просветительские задачи нового органа). Министерство «имеет в своем непосредственном ведении Главное Правление Училищ (создание которого было намечено еще Планом 1787 г. – А. А.) со всеми принадлежащими ему частями, Академию наук, Российскую Академию, университеты и все другие училища».[857] Но еще до подробной организации этого министерства в тот же самый день была создана «Комиссия об училищах», даже в названии которой можно видеть близкий аналог екатерининской эпохи. Члены Комиссии должны были «разделить между собой ведение всех состоящих в Империи верхних и нижних училищ» так, чтобы на каждое «отделение» приходилось по несколько губерний. «Главною целию, которую должны иметь Члены тех отделений, где еще нет университетов, есть учреждение оных. Университеты, расширяя круг познаний в своих отделениях, могут удобно принять на себя надзирание над всеми прочими Училищами и вспомоществовать Членам в управлении их отделений».[858]
Тем самым, именно в данном указе Александра I от 8 сентября 1802 г. была фактически намечена система учебных округов для России (по образцу Франции и Польши), а на университеты возложена задача по управлению низшими училищами. Формулируя открытие новых университетов как главную задачу Комиссии, Александр прямо декларировал преемственность своей политики от университетской реформы, не завершенной его бабушкой. По меткому наблюдению С. В. Рождественского данный указ «требовал начать осуществление новой учебной реформы с учреждения университетов, т. е. с того именно пункта, на котором остановилась реформа Екатерины II»[859].
Однако не только в деятельности Негласного комитета следует искать источник последовавших далее университетских реформ. Принятие в 1802 г. принципиального решения об основании новых университетов было подготовлено еще несколькими политическими шагами Александра I. Одним из них явилось открытие Дерптского университета, решение о чем принял еще Павел I, идя на встречу пожеланиям прибалтийского дворянства, которому он же запретил обучаться за границей, а на скорейшем воплощении этого решения в жизнь, как упоминалось, настаивал Лагарп.
Подготавливая открытие, прибалтийское дворянство трех губерний – Эстляндской, Лифляндской и Курляндской – представило «План протестантского университета в Дерпте», который по докладу Сената был высочайше утвержден 4 мая 1799 г.[860] Из статей «Плана» выясняется, что его авторы ориентировались на облик «модернизированного» немецкого университета, прежде всего Гёттингенского, хотя при его разработке учитывали устройство и Московского университета, и Академии художеств.[861] В проекте Дерптского университета было заложено свойственное «модернизированному» университету ограничение прав корпорации в пользу внешнего контроля над университетом со стороны кураторов. Подобно Гёттингенскому (как, впрочем, и Московскому) университету именно кураторы назначали на должности профессоров, «по своему рассмотрению, не взирая ни на чье предстательство и не упущая входить в рассматривание и нравственных свойств ими определяемых». Факультет при этом имел право рекомендательного голоса в случае возникавших между кураторами разногласий. Именно кураторы контролировали университетские расходы, а для текущего хозяйственного управления университетом ими назначался вице-куратор, функции которого очень напоминали должность директора в Московском университете, с той разницей, что он не вмешивался в ученую жизнь. Главой профессорской корпорации являлся проректор, должность которого ежегодно передавалась по очереди от факультета к факультету. Университетский Совет из всех профессоров собирался два раза в год «для взаимного предложения разных средств, служащих к пользе университета», а также разработки плана лекций, который затем одобряли кураторы. Как и во всех немецких университетах, в Дерпте предусматривалось присвоение ученых степеней по четырем факультетам, их присуждало после надлежащего экзамена и диспута факультетское собрание во главе с деканом. Проректор университета осуществлял прием в студенты (имматрикуляцию), что помимо внесения платы за обучение традиционно включало клятву студентов исполнять законы университета и вручение им письменных свидетельств о приеме. Для «почестей» во время церемоний университетским начальникам (т. е. проректору и деканам) рекомендовалось «употреблять обыкновенные в немецких университетах отличия».
Таким образом, в дерптский «План» вносились традиционные черты немецких университетов, хотя одновременно признаком ориентации на их новый, «модернизированный» вид служила фактическая отмена собственной юрисдикции университета, поскольку внутреннее «распоряжение» университета над своими членами ограничивалось делами, «кроме Полицейских, Гражданских и Уголовных». Основным же отличием от Гёттингена у «Плана» было то, что новый университет находился под преимущественным покровительством не государства, а местного дворянства: именно оно выбирало трех кураторов (по одному от каждой губернии-учредительницы) и вносило вклад в финансирование университета, которому к тому же полагались и земельные имения. Впрочем, основание университета исходя из интересов дворянства и для России не было новостью – вспомним, как последовательно излагал нужды московских дворян в своем доношении в Сенат об учреждении Московского университета И. И. Шувалов.
С Московским университетом Дерптский объединяли и привилегии по отношению к государству: право подчиняться только Сенату, освобождение домов членов университета от постоя и полицейских сборов. Хотя университет в первую очередь предназначался для дворянских студентов, но со ссылкой на Московский университет «Планом» допускался прием туда и разночинцев. Профессорам и учителям присваивались классы по Табели о рангах, как в Уставе Академии художеств (т. е. должность профессора относилась к 7 классу). Важный пункт «Плана» гарантировал пенсии вдовам и сиротам профессоров, освобождал иностранных ученых, приглашаемых в Дерпт, от уплаты таможенных пошлин. Наконец, особенно сильно влияние достижений Гёттингенского и других передовых университетов заметно в учебной части «Плана»: широкая программа преподавания, рассчитанная на 22 профессора, включала среди прочего камеральные предметы – «экономию, статистику, лесоведение», предусматривались учителя фехтования, рисования, танцев и верховой езды (как искусств, необходимых дворянству). Университет должен был получить максимально полный набор вспомогательных учреждений, которым обладал тогда, кажется, только один Гёттинген: библиотеку (со свободным доступом к книгам всех профессоров и студентов), обсерваторию, кабинет натуральной истории, собрание механических моделей, химическую лабораторию, клинический, повивальный институты и хирургическую больницу, анатомический театр, ботанический сад, манеж. Особое внимание обращалось на качество лекций, которые также следовало читать по новым образцам, удаляясь от педантизма: «Профессоры в преподавании лекций должны наблюдать порядок и ясность, не оставлять без объяснений и самых первых оснований наук, и не только писать по книге или диктовать свои лекции, но стараться изъяснить их и наизусть, дабы тем большее произвесть впечатление».
Итак, создатели «Плана» Дерптского университета 1799 г., безусловно, пытались подражать устройству лучшего из немецких университетов рубежа XVIII–XIX вв. – Гёттингенского. Пренебрежение в «Плане» корпоративными правами в пользу власти кураторов лежало в том же русле, что и политика ряда немецких государств по контролю за «модернизированными» университетами. Прямое указание на это содержится в словах вице-куратора Дерптского университета в 1801–1802 гг., барона И. Ф. Унгерн-Штернберга, который писал, что при организации и управлении университетом он опирался на идеи и практические советы, содержавшиеся в трудах главного теоретика «модернизированного» университета этого времени, гёттингенского профессора К. Мейнерса.[862]
Коллегия кураторов впервые собралась в Дерпте 12 июля 1800 г. и приступила к организации университета и поиску будущих профессоров. Правда, его открытие неожиданно поколебалось, когда депутатам от Курляндии удалось уговорить Павла I перенести университет в Митаву. Но с восшествием на престол Александра I все встало на свои места: указом от 12 апреля 1801 г. местом пребывания университета вновь назначался Дерпт, а после поднесения молодому императору «План» был вторично одобрен 5 января 1802 г. с незначительными коррективами в либеральном духе (так, было решено вместо передачи должностей по очереди производить выборы проректора и дать право Совету делать представления в Сенат об увеличении числа профессоров и других важных учебных вопросах).[863] 21–22 апреля 1802 г. в Дерпте прошла церемония торжественной инаугурации университета, в которой помимо кураторов и представителей местного дворянства приняли участие девять собравшихся к тому моменту профессоров и девятнадцать студентов, записавшихся в университет.
Важным, однако, для будущей судьбы университета стало то, что уже во время этой церемонии проявились противоречия между взглядами профессоров и кураторов на университет. Профессора показали себя готовыми отстаивать свои корпоративные права. Во-первых, те потребовали исключить из текста служебной присяги клятву следовать распоряжениям Коллегии кураторов – по мнению профессоров, они могли присягать на верность только Российскому государству в целом. Во-вторых, на второй день инаугурации профессорами был проведен торжественный акт принятия студентов (формально уже зачисленных) в «академические граждане», т. е. под юрисдикцию университета, подчеркивая его корпоративную природу[864].
В начавшемся подспудном противостоянии кураторов и профессоров Дерптского университета последние возлагали большие надежды на Александра I. Поэтому чрезвычайно важным для них оказалось решение императора посетить Дерпт 22 мая 1802 г., проездом в Мемель, где была намечена встреча Александра I с прусским королем Фридрихом Вильгельмом III.
Члены университета выступили с инициативой приветствовать императора, поручив выступление 35-летнему профессору физики Г. Ф. Парроту, который, несмотря на свой сравнительно молодой возраст, уже добился высокой репутации в ученом мире и быстро выдвинулся в лидеры среди дерптской профессуры. Вдохновенная речь Паррота на французском языке, проникнутая духом Просвещения, в которой он от лица университета обещал не только «работать с усердием и верностью для распространения полезных познаний», но и «уважать человечество во всех его классах и во всех его видах, не отличать бедного от богатого, слабого от богатого, но посвятить бедному и слабому особенно глубокое внимание», привела в восторг молодого императора. В ответ он заверил: «Эта академия, воздвигнутая для распространения знаний среди моих подданных и которая так хорошо уже себя проявляет, может надеяться, что я все сделаю, что могу, чтобы дать доказательства моего особого покровительства».[865] Тем самым, Александр I вынес от своего первого личного общения с университетской средой самые теплые впечатления. Г. Ф. Паррот был воспринят им как искренний друг и мудрый советник, и уже в августе 1802 г. Александр вступил с ним в переписку по вопросу, посвященному «облегчению участи» прибалтийских крестьян.
Итак, открытие весной 1802 г. второго в Российской империи университета (о чем, кстати, было официально объявлено Сенатским указом от 26 мая 1802 г., т. е., вероятно, вследствие прямого распоряжения Александра, данного в Дерпте в день визита[866]) оказалось очень важным событием для установления принципов университетских реформ в России, и его дальнейшее влияние еще будет показано.
Вторым, не менее, а, быть может, и более важным актом, характеризующим первые шаги образовательной политики в александровскую эпоху, послужило создание 18 марта 1802 г. «Комитета по рассмотрению новых уставов ученых заведений». Комитету было поручено изучить проекты уставов Академии наук, Российской Академии и Московского университета, «сообразив их с намерениями сих учреждений и с истинным средством расширения пользы их и действия на народное просвещение, сравнить с лучшими в сем роде иностранными заведениями и по сему сравнению сделать надлежащие перемены и дополнения, какие к лучшему их устройству могут быть нужными».[867] В состав Комитета были включены сенаторы M. Н. Муравьев, С. О. Потоцкий и академик Н. И. Фус (от Московского университета к Комитету впоследствии был прикомандирован профессор Ф. Г. Баузе), а «письмоводителем» назначен В. Н. Каразин, еще один молодой друг Александра I, находившийся тогда в зените своего «фавора» и пользовавшийся огромным доверием императора.[868]
Именно в Комитет 18 марта 1802 г. поступило упоминавшееся выше «Краткое начертание нужд Московского университета» от его кураторов, надеявшихся на скорейшее утверждение нового Устава и штата.[869] Из доклада Комитета ясно, что в нем также рассматривались проект Устава Академии наук, представленный ее президентом, бароном А. Л. фон Николаи, и проект Устава Московского университета, подготовленный его директором И. П. Тургеневым. Таким образом, в руки Комитета уже в первой половине 1802 г., т. е. еще до создания министерства и Комиссии об училищах, был передан вопрос об университетской реформе, пока еще в одном только Московском университете, но зато уже во взаимосвязи с преобразованиями двух российских академий.
К сожалению, оригиналы документов, поступивших в Комитет, как и его журналы заседаний не сохранились. Это объясняет малое внимание, которое до сих пор историки уделяли этому Комитету и его влиянию на образовательную политику Александра I: даже в фундаментальном труде С. В. Рождественского по истории министерства народного просвещения о нем упоминается в нескольких строках, ограничивающихся фактически только указанием на сам факт существования Комитета. Между тем, в личном фонде M. Н. Муравьева в ГАРФ находится копия итогового доклада Комитета, адресованного императору Александру I, который позволяет по-новому взглянуть на значение его деятельности.[870]
Доклад был подписан 8 августа 1802 г., а это значит, что Комитет в короткий срок (менее пяти месяцев) провел большую работу не только по обсуждению проектов, но и по выработке собственных поправок к ним или даже новых планов. Руководил работой M. Н. Муравьев, он же взял под свой особый контроль вопросы, связанные с Московским университетом, но собственно текст доклада составлял В. Н. Каразин (как и полагалось ему по должности). Впрямую на это указывает сохранившееся письмо Муравьева, которое с уверенностью следует датировать июлем – началом августа 1802 г. Муравьев здесь, обращаясь к Каразину, пишет: «Я все брежу об университете и посылаю вам мой бред. Не таким ли образом выразить нам в докладе?» – и далее в письме приводит начало той части доклада Комитета, которая посвящена Московскому университету.[871] Как явствует из текста, вместе с ним императору были представлены проекты Уставов Академии наук, Российской Академии и Московского университета, к сожалению не сохранившиеся, поэтому об их содержании приходится судить по содержанию самого доклада.
Надо сказать, что авторы текста с первого же своего обращения к императору придали целям Комитета 18 марта 1802 г. расширительный смысл: речь во вступительной части доклада идет не только о выполнении ими конкретных поставленных задач, но о ходе российских реформ в области науки и образования в целом. Авторы подчеркивали, какую огромную роль в их проведении сыграла политика Петра I и Екатерины II, но далее приходили к уже цитированному выше выводу об остановке просветительской деятельности Екатерины в конце ее царствования и завершали обращением к императору с напоминанием, что «просвещенный токмо народ бывает чистосердечно привязан к законам, единственном основании всякого мудрого правления»[872].
Значительная часть доклада посвящена преобразованию Академии наук, но выдвинутые там принципы характеризуют общие взгляды членов Комитета, в том числе и в отношении университетов. Главным из них является необходимость свободы для ученых: «Нет всеконечно ни одного состояния, для которого свобода была столько необходима, и вместе столько безопасна, как для состояния ученых. Дарование во все времена ненавидело принуждение. Самая тень унижения для него несносна. Подчинять его власти все равно что истреблять его».[873] Заметим, однако, что эти идеалистичные формулировки относятся именно к научной свободе в трудах ученых, т. е. применительно к университетам к «свободе преподавания», но вовсе не призваны оправдать «цеховую природу» ученых корпораций, хотя Комитет и санкционировал в Академии наук право самостоятельного выбора своих членов: «Если помещение членов в каком-либо обществе может быть вверено ему самому и предоставлено его собственной осторожности и беспристрастию, то конечно ученые общества имеют на то наиболее права и польза от сего несомнительна. Они не могут иметь иного величия, иной славы, кроме заимствованных от частной славы членов своих» (интересно, что сходные рассуждения высказывал в 1809–1810 гг. теоретик «классического» университета В. фон Гумбольдт, доказывая, что члены Академии наук должны выбирать друг друга, в то время как университетские профессора – назначаться государством[874]).
В отношении Московского университета Комитет не счел нужным предоставлять излишнюю «свободу». В общих чертах им был сохранен план проекта Устава, предложенного директором университета, в котором сохранялась существующая система взаимоотношений между профессорами, директором и кураторами»[875]. Вторым источником для разработки Комитетом Устава Московского университета стал План 1787 г., охарактеризованный в докладе как «наполненный мыслями благонамеренными и видами колико мудрыми, толико и Патриотическими. Комитет неоднократно им пользовался с истинною признательностью»[876]. Некоторые изменения в системе управления университетом, насколько можно судить по докладу, касались лишь процедуры назначения директора (из трех кандидатур, представленных Советом университета) и, как предлагалось в Плане 1787 г., введения выборного Правления университета, занимающегося текущими учебными и хозяйственными делами и состоящего из трех профессоров, которые, очевидно, должны представлять три факультета Московского университета, т. е. фактически деканов (в Плане 1787 г. – «надзирателей»). Общий же Совет или Конференция профессоров должна созываться только «в важных случаях, каковы годичные испытания, выбор или отрешение ученых чиновников».[877]
Наиболее существенными новшествами, внесенными Комитетом в проект Устава, было давно назревшее расширение количества профессоров и читаемых ими предметов. На юридическом факультете вводилось преподавание статистики, политической экономии, технологии, общих правил камералистики, коммерции и сельского домоводства, а сам факультет получал название политико-юридического или «отделения гражданских познаний», подготавливая людей «ко всем родам гражданской службы»[878]. Другим важным предложением было совершенно отделить от университета гимназию, поскольку «гимназия, смешанная с университетом, занимала главное внимание как начальников оного, так и публики, налагая некоторое неуважение на самой Университет… Публика не могла судить о нем выгодно, видя толпы отроков скудно призренных, которые наполняли большую часть его зданий».
Для улучшения финансового состояния университета, не прибегая к существенному увеличению расходов на содержание, в докладе проведена идея взимать плату за прослушанные курсы со всех его воспитанников, кроме 60 казенных учеников, переведенных в студенты из гимназии, а также 250 студентов, которые представят справку из Приказа общественного призрения о недостаточном состоянии их семей. Как видно, это предложение целиком заимствовано из Плана 1787 г., откуда взято и его обоснование – дать материальный стимул к повышению качества лекций: «Профессора тем более будут побуждены наставления свои располагать таким образом, чтобы произвести в слушателях любопытство, привлечь их внимание и навсегда впечатлеть в их памяти преподаваемое».[879] В то же время для подготовки будущих отечественных профессоров за казенный счет Комитет предлагал «установить класс Кандидатов Университета, состоящий из разных ученых оного звания, упражняющихся единственно в трудном искусстве преподавания и готовящихся к заступлению как в Университете, так и в других училищах мест». Через эту меру Комитет надеялся, что «впоследствии не будет иметь ни малейшей нужды выписывать иностранных профессоров». Пока же, напротив, чтобы привлечь профессоров из-за границы, Комитет в проекте Устава установил гарантированные пенсии по истечении срока службы для них или их вдов и детей до совершеннолетия.
Наконец, решая важную социальную проблему, как придать достоинство званию ученого, которое «ни в одной почти стране не ведет к богатству и почестям, у нас же, к сожалению признаться должно, не имеет еще и уважения, ему приличного», Комитет в соответствии с нормами Плана 1787 г. поддерживал введение ученых чинов: профессорам – 7 класса, адъюнктам и докторам – 8 класса, магистрам – 9 класса, «студентам, поступившим в кандидаты» – 12 класса и прочим студентам – 14 класса. Именно в таком виде «ученые чины» вошли в «Предварительные правила народного просвещения» 24 января 1803 г., а затем в Устав 1804 г.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.