Глава седьмая. МАТРОС С «КОМЕТЫ»
Глава седьмая.
МАТРОС С «КОМЕТЫ»
Была такая кинокомедия в шестидесятые годы — «Матрос с “Кометы”». И была такая драма в жизни — двадцатью годами раньше…
И все-таки на Аляску из Зеленого Мыса один человек ушел. Ушел, не дожидаясь кровавой расправы. Ушел, несмотря на всю абсурдность этого предприятия. Ушел без лыж, будто забыв, что заполярная зима уже надвинулась, запуржила…
Он долго присматривался к вмерзшему в колымский лед буксиру, тому самому, что притащил их арестантские баржи. Однажды вечером он взобрался на засугробленную палубу, отдраил люк в машинное отделение и там наковырял котелок солидола. Замотал его в ветошь и уложил на дно вещмешка. Залил спичечный коробок расплавленной свечой. Пол-литровая алюминиевая кружка, счастливо обнаруженная на колышке собачьего вольера, должна была заменить чайник. Из куска медной проволоки он выгнул легкий таганок.
В разграбленном магазине ему удалось разжиться холщовым мешочком, куда вошло пять фунтов ржаной муки, плитка черного чая и кусок сала размером с кирпич.
Провизии этой должно было хватить до первого чукотского стойбища или охотничьей заимки. Главный же расчет был на винчестер с полусотней патронов.
Из одежды удалось раздобыть к своему ватнику шерстяной красноармейский подшлемник, вязаные носки да постовые рукавицы со свободным спусковым пальцем. С тем и двинулся в тысячеверстный путь — на восход, на свободу, на Аляску…
Он выбрался из барака в три часа пополуночи. Легкий морозец прихватил нос и щеки. В осеннем туманце курился острый полумесяц. Сухой плотный снежок звучно поскрипывал под подшитыми грубыми валенками.
Он шел под берегом Колымы на север, чтобы подальше уйти от сторожевого поста, выставленного южнее лагеря, на санном пути в поселок, и, отойдя километра на три, скинул шапку, пал на колени и стал креститься, оборотясь к востоку. Он молил Бога, чтобы тот не отвернул от него свой лик, не дал замерзнуть, не попустил задрать медведю, не занес пургой, не наслал цингу, уберег от доносного глаза, от пули охранника… После молитвы, оставив Полярную — Прикол-звезду, ринулся в тундру, будто спрыгнул с парохода посреди океана.
Наст был плотный, и ноги почти не вязли в снегу. Но он знал, что так будет до первой пурги.
Сердце пело даже при мысли о белой смерти мороза. Лучше замерзнуть в тундре, чем быть пристреленным за железной колючкой.
Первую ночь передрог в снегу, завернувшись в брезентовый балахон, который прихватил со сторожевой вышки. Утром поставил на таганок кружку с плотно примятым снегом, поджег кусочек ветоши, намазанной солидолом, и вскипятил чай. В нем же сварил три галушки, скатанные из ржаной муки. Кусочек сала довершил завтрак. Шел весь день. Ужин был таким же, только чуть более плотным — четыре галушки и два ломтика сала — для подогрева изнутри.
Погода пока что щадила его: и ночью, и неразличимым днем стоял ровный, мягкий морозец, и ничто не предвещало пургу.
На четвертое светание (отсчет суток он вел по красноватым зорям на восточном склоне) он вышел к старой поварне на берегу большого тундреного озера. В хибаре с забитыми окнами стояла печурка, сделанная из железной полубочки. На топчане валялась облезлая оленья шкура. Пошарив под притолокой, он обнаружил сокровище — жестянку из-под зубного порошка, набитую сырой и серой слежалой солью. И еще один подарок приуготовила ему фортуна. Под крышей поварни он нашел старые охотничьи лыжи с пересохшими ремнями из моржовой кожи.
Первым делом он затопил печь. По доброму сибирскому обычаю последний обитатель поварни оставил для растопки охапку каких-то корневищ и несколько деревяшек, попавших сюда, видимо, с колымского берега.
Пока огонь пожирал скудное топливо и топился снег в кружке, он сотворил благодарственную молитву ангелу-хранителю. Эту ночь он не передрожал, а впервые провел в блаженном сне, хотя зыбкое тепло печурки хибара держала плохо.
Подкрепившись ржаными галушками и чаем, он извлек из вещмешка книжицу в твердом коленкоровом переплете, украшенную витиеватым тиснением: «Краткая биография Иосифа Виссарионовича Сталина». Книжку эту он выменял на буксире на мундштук, собственноручно вырезанный из мамонтовой кости. Окунув очинённое перо чайки в припасенный пузырек йода, он вывел первые строки своего путевого дневника. Добротная, плотная бумага книги позволяла писать между типографских строчек и на больших полях. Сам того не ведая, он дописывал биографию вождя, она проступала сквозь официальный текст рыжевато-кровянистым бисером убористого почерка радиотелеграфиста старой флотской школы. Вести дневники Петров приохотился еще в Кронштадтской школе.
«25 ноября 1938 года. Не знаю, какой день недели.
Сегодня впервые за время похода я перестал ощущать страх. Поварня, лыжи и соль — знамение Господне, его ободрительный знак: “Иди!” Я верю в добрый исход. Я перейду Чукотку. Я знаю Север. У меня нет карты. Но Господь выведет меня к становищу добрых людей, и они помогут.
Весь день боролся с искусом зазимовать в поварне и добывать еду охотой. Но этого нельзя делать по двум основаниям: 1. Слишком близко от лагеря, могут снарядить погоню. 2. Как бы удачна ни была охота, она не спасет от цинги.
26 ноября. Вторые сутки блаженствую под дарованным Богом кровом. Надо немного набраться сил. Впереди — неизвестность…
Чинил лыжи. Опробовал их. Крепления держат. И слава Богу.
Имел на обед свежее мясо. Подстрелил небольшого лемминга[10]. Сварил бульон. Соль сделала его вполне съедобным.
Всю трапезу твердил себе: это не крыса, это лемминг… Противно, но питательно. Оленятинки бы.
27 ноября. Сильное небесное сияние — значит, погода устоялась. Пурги не будет. Помолясь, вышел…
Декабрь. Дня не знаю. Сбился с точного счета. Должно быть, за Юрьев день перевалило. В Юрьев день медведь в берлоге засыпает. А я, как шатун, бреду на восход.
Вчера подбил песца. Устроил пир. Добыл из-под снега ягелю. Растираю, добавляю в муку, завариваю с чаем, жую так. Но десны все же опухают.
Вокруг — ни звука человеческого, ни следа. Погода благоволит. Ночую в снегу. Шкуру захватил из поварни. Хоть и лысая, а все же — постель.
Амбарчик, кажется, обошел. Теперь буду выбираться к побережью. Там и плавник для костра есть, и чукчи зверя бьют…
Год 1939-й. Январь. В Рождество запуржило. Залег в снег. Скоро завалило. Пережидал, как в пещере. Даже чай варил. Холод донимает.
Пишу кратко. Иод кончается. Да и пальцы свело… Если кому приведется найти эти записи, добрый человек, отошли их Евгенову или Гернету в штаб Главсевморпути…
Господи, зовешь ты меня».
Петрова нашел под снегом чукотский охотник Анкат. Обнаружил его залежку по торчащим из снега лыжам, которыми тот пробуравил в сугробе дыхательный ход. Убедившись, что незнакомец еще дышит, Анкат соорудил из его лыж знак поприметней и двинулся к своей яранге. Вскоре он примчался на собачьей упряжке, погрузил полуживое тело на нарты и отвез на становище. Жена и мать Анката растирали замерзшего путника в четыре руки медвежьим жиром, потом укрыли едва затеплившееся тело медвежьими шкурами и, когда Петров ненадолго пришел в себя, стали отпаивать его горячим чаем с растопленным китовым жиром
Приходя в себя, он видел желтые огоньки горящей ворвани в глиняных плошках и нависающую над ним шерсть медвежьего полога — черную от осевшей на ней копоти. И снова проваливался в забытье, такое же непроницаемо черное, как и его нечаянное убежище.
Два месяца провалялся беглец с жестоким воспалением легких. Его отходили чукотские женщины одним лишь им ведомыми снадобьями.
«Весна 1939 года. Кажется, я снова могу продолжить свой дневник. У Анката в хозяйстве нашелся обломок химического карандаша.
По расспросам хозяина яранги я определил, что он подобрал меня где-то на подходе к низовьям реки Раучуа. Яранга его стоит где-то в полуторастах километрах севернее Баранихи. Это значит, что я прошел всего лишь четверть своего пути. Не намного меня хватило… Пережду до лета и двинусь по сухотропу.
Анкат — вольный охотник, бьет зверя, сдает песцовые шкурки в колхоз. Из Баранихи раз в лето ходит к нему моторка. Зимой отвозит добычу на собаках.
Он плохо говорит по-русски, но все же понял то, о чем я его просил; не говорить обо мне никому. Я подарил ему свой винчестер, и Анкат счастлив. Его бердан порядком изношен. Несколько раз ходил с ним на охоту. Вдвоем куда сподручнее.
Он просит дожить у него до следующей зимы, а там он отвезет меня на нартах за Пегтымель к своему брату. Пегтымель, сколько помню я карту, это середина Чукотки, это только половина пути. Дай Бог дойти мне до этой реки за лето…»
Сентябрь 1940 года. Берингово море
В ранних осенних сумерках сигнальщик «Кометы» обнаружил справа по курсу странное плавучее средство. Вместе с вахтенным офицером они в два бинокля изучали непонятное сооружение, похожее на катамаран. Да это и был катамаран, составленный из двух чукотских каяков. Он пересекал курс парохода под самодельным парусом, используя попутный западный ветер. Так далеко от берега местные рыбаки не уходили.
Вахтенный офицер доложил Эйссену, и тот приказал застопорить ход. Бородач, сидевший в катамаране, охотно покинул свое утлое суденышко и перебрался по спущенному штормтрапу на борт «Кометы».
Допрашивали его в ходовой рубке в присутствии Эйссена и Рунда.
Буйноволосый бородач назвался Дмитрием Петровым Он признался, что бежал из лагеря и два года жил среди чукчей, пока не представился случай соорудить из двух каяков катамаран и выйти на нем к берегам Аляски.
— Господин Петрофф, — сказал ему Эйссен, — у нас нет возможности передать вас каким бы то ни было властям, так как наш маршрут не предусматривает никаких заходов в иностранные порты. В то же время мы не можем содержать вас на корабле ни как пассажира, ни как пленника. Вам придется выполнять обязанности камбузного матроса, а также нести вахты, согласно корабельным расписаниям
Молчаливый бородач кивнул в знак согласия.
Почти полгода Петров драил палубу «Кометы», чистил варочные котлы, красил судовое железо, пока весной сорок первого года немецкий рейдер не захватил голландский пароход с оловом и каучуком Ценную добычу решено было отправить в Германию. В состав перегонной команды назначили всех, от кого Эйссен посчитал нужным избавиться на «Комете», в том числе и Петрова. Командование пароходом принял корветтен-капитан Рунд.
Рунд не доверял голландским радистам. Он велел врезать в дверь радиорубки новый замок и все ключи хранил у себя. Среди матросов перегонной команды радиотелеграфистов не оказалось, и Рунду приходилось нести радиовахты одному и, кроме того, следить за движением судна, что было весьма утомительно. Он несказанно удивился, когда спасенный русский бородач (бороду, отращенную на Чукотке, он так и не сбрил, несмотря на пекло тропиков) заявил, что он профессиональный радиотелеграфист и мог бы взять часть радиовахт на себя. Рунд с изумлением смотрел, как загрубевшие пальцы матроса безошибочно бегают по верньерам и тумблерам приемника, передатчика… В свою очередь, Петров поразился тому, что немецкому офицеру знакомы имена Евгенова, Жохова, Вилькицкого. Все это выяснилось, когда в одной из доверительных бесед за рюмкой голландского рома Петров признался Рунду, что он бывший радиофицер русского флота, подпоручик по Адмиралтейству. Запаса немецких слов, намертво заученных в непенинском радиоразведцентре, вполне хватало, чтобы худо-бедно объясняться с корветтен-капитаном, который проникся к русскому коллеге такой симпатией, что велел голландскому капитану найти для своего помощника китель с лейтенантскими нашивками. В нем Петров и нес свои немые радиовахты. Он, разумеется, в эфир не выходил, но важно было прослушивать широковещательные станции. Увы, голос Москвы до Индийского океана не долетал. И о том, что творилось в мире, можно было судить лишь по радиосообщениям англичан из Кейптауна.
Но Петров наслаждался забытым хоршцем эфира, клекотом морзянки, завыванием и грохотом радиоокеана. Иногда к нему заглядывал Рунд. Слушали вдвоем. Когда оба уставали, Рунд заказывал по телефону бутылку сельтерской, и кок-голландец приносил в перегретую радиолампами рубку бутылку ледяной воды и тонко нарезанный лимон.
— Так как вам удалось пересечь Чукотку? — допытывался Рунд. — Чем вы питались?
И Петров рассказывал, как он шел по летней тундре, собирая ягоду-шикшу и клюкву, как добывал на скалах яйца чаек-моевок и заедал их ярко-красные желтки выброшенной на камни морской капустой. Рассказывал, как потчевали его чукчи кровяной похлебкой «понта» с толченой сараной и листьями черемши или рыбной строганиной с моченой морошкой.
Корветтен-капитан при описании подобных яств лишь брезгливо поводил плечами и смотрел на рассказчика, как смотрят на шпагоглотателей и факиров.
В июне сорок первого голландский сухогруз, благополучно обогнув мыс Горн, вошел в воды Биская. «Флигер Голландер» («Летучий голландец»), как прозвали немцы захваченный пароход, закончил свой полукругосветный рейс в порту Бордо.
— Что вы собираетесь делать дальше? — спросил Рунд Петрова; за время опасного плавания они стали почти приятелями.
— Я надеюсь отыскать в Париже Вилькицкого. Евгенов говорил, что он осел именно там
— Нет никакой гарантии, что вы его найдете. Поезжайте лучше в Берлин. Там живет Новопашенный. Я дам вам его адрес… И вообще, напишу самые лучшие рекомендации.
Петров задумался.
— И все же к Вилькицкому. Новопашенного я почти не знаю…
Рунд помог выправить необходимые бумаги для получения вида на жительство в Париже. С тем Петров и отправился на розыск Вилькицкого.
Евгенов ошибся: Вилькицкий осел в Брюсселе…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.