14 июня 1940 г. ОНИ НЕ ХОТЕЛИ УМИРАТЬ

14 июня 1940 г.

ОНИ НЕ ХОТЕЛИ УМИРАТЬ

Сегодня вечером у нас в столовой был необычный гость. Французский летчик, пилот «Морана-406». Его сбили над станцией Дози, там небольшой патруль их истребителей пытался накрыть авангард наших войск. Они, наверное, и представить себе не могли, что наши зенитки уже там. Еще бы, ведь наш моторизованный отряд взял этот район всего день или два назад. Но наши зенитки были тут как тут, так что французикам пришлось резко дергать вверх и они ничего не смогли сделать. А потом на них накинулись наши «мессершмиты». Французы все как один повернули хвосты и драпанули что было мочи. Все, кроме нашего друга. Он пошел на одного из наших «хейнкелей».

Меллер[8] рассказывал мне, что этот бедолага вел себя как совсем слепой. Он, кажется, даже и не понял, что с нами были «мессершмиты». Можно было подумать, что это его первый полет. Комедия продолжалась несколько секунд, после чего один из наших «мессершмитов» всадил ему в хвост порцию свинца. В следующий момент его «моран» был весь в огне. Пилот еле успел выпрыгнуть.

Я, кажется, никогда в жизни не видел до такой степени уставшего человека. Глаза, совсем красные от усталости, опухли так, что еле открывались. Пару раз за время еды он засыпал и чуть не падал головой в тарелку. Но тут же просыпался и пытался улыбаться, будто бы извинялся. По его виду нельзя было сказать, что он особо расстроен из-за того, что попал в плен. Может, он просто слишком устал? Когда мы спросили его об этом, он просто пожал плечами: «Война для меня закончилась». Это все, что он сказал. Он был совершенно спокоен и нисколько не печалился по этому поводу.

Как оказалось, он говорил по-немецки. Мне пришлось немного понервничать, пока я не убедился в этом сам. Дело в том, что я как-то сказал своим товарищам, что говорю по-французски, я изучал его в школе. Но я не знал, насколько мои знания соответствуют настоящему французскому. Когда его привезли, Пуцке и Зольнер ехидно посмеивались, думали, наконец-то они меня разоблачат. Но потом выяснилось, что он говорит на немецком довольно хорошо, и слава богу. Он учился в Дрездене. Музыке.

Разница просто огромная. Я имею в виду между нами и этим пленником. Мы разные совершенно. Например, мы гораздо лучше летаем, чем эти французы. Мне становится смешно, когда я вспоминаю, как этот Версальский договор пытался запретить нам летать. Это все равно что вытащить рыбу из воды. Эти версальские господа не принимали во внимание немецкую молодежь. Когда мы не могли строить моторные самолеты, мы просто собирались в Рейнских горах и строили там планеры. Версальским господам не пришло в голову, что, хотя мы не можем строить военные самолеты, мы все-таки можем строить самолеты коммерческие, и через несколько лет мы оказались во главе европейской коммерческой авиации. Потому что мы очень рано поняли, что будущее принадлежит той стране, которая господствует в воздухе.

Мы высказали все это французу. Он сильно удивился. Повторял снова и снова: «Вас так много. Вас ужасно много». Он просто не мог остановиться. Наверное, их еврейская французская пресса пишет в том смысле, что нацисты не понимают, что это такое – летать. Мы уже не могли сдержать смеха, когда он повторил это еще раз. Но если серьезно, в этом нет ничего сверхъестественного. Наша армия летчиков не выросла из-под земли. Задолго до того, как фюрер дал приказ, все было готово.

Забавно, но этот француз знает цифры и технические детали лучше нас. Смешно то, что он лучше нас знает, как мы великолепны. Конечно, он не это имел в виду, когда разговаривал с нами; он только хотел сказать: как хорошо, что война заканчивается. Он сообщил нам, что у французов не более тридцати приличных бомбардировщиков. А еще сказал, что скорость нашего «мессершмита» чуть ли не на 100 километров в час выше, чем у их «морана». Мы, конечно, все это знали. Но как могло случиться, что все это французы тоже знали и совершенно ничего не предпринимали? И это называется великая нация.

Было видно, что нашему французскому гостю не слишком нравятся подобные разговоры. Мы, однако, не отставали от него, впрочем, вполне по-дружески, и он рассказал нам, что последние несколько недель взлетал в среднем пятнадцать раз в день. Я не знаю, много это или мало. Еще он сказал, что его группа потеряла больше трети машин. Вероятно, могло быть и хуже. Я имею в виду другое. Если бы я оказался на его месте, просто не смог бы говорить о подобных вещах так, как он. Потому что на таких вещах проверяется, кто ты есть на самом деле. Он же говорил об этом, как о погоде. Как будто все это случилось не с ним. Казалось, перед нами сидит такой глубокий старик, что ему уже совершенно безразлично все происходящее. И говорит он о событиях далекого прошлого, которое никогда не возвратится. Это и есть разница между нами. Он на краю могилы. В этом смысле мы, немцы, гораздо моложе французов.

Я хотел бы сказать еще вот о чем. Я не думаю, что этот француз устал только оттого, что все последние недели выполнял работу трех или четырех пилотов. Его усталость лежит глубже. Я не могу это хорошо выразить, но мне кажется, что устал он еще до того, как началась война. Видимо, усталость не совсем точное слово для этого. Например, усталость ни при чем, если он не хочет говорить об этих вещах. Он хотел бы поговорить о музыке. О Бахе, о Брамсе, о каком-нибудь современном композиторе по имени, скажем, Хиндешмидт.[9] Вот что я имею в виду: мы тоже интересуемся другими вещами, во всяком случае, вполне на это способны, но мы никогда бы не говорили ни о чем таком, если бы попали в плен к врагу. Усталость здесь ни при чем.

Зольнер рассказал сегодняшний случай. Мы проходили над французской базой, там стояло не менее пятидесяти самолетов, и ни один не взлетел, пока мы не прошли, или, скорее, пока они не решили, что мы уже прошли. Потом, когда некоторые из них все-таки взлетели, наши «мессершмиты» были уже готовы их принять. Пока Зольнер рассказывал эту историю, француз не выказал ни малейших эмоций. Он просто сказал: «Да, они не хотели умирать». Он сказал это так, будто нет на свете ничего естественнее, чем для солдата не хотеть умирать.

Пока мы сидели в столовой, пришла новость о том, что наши передовые механизированные части вышли на окраины Парижа. Мы, конечно, выпили за новую победу. Француз не сказал ничего. И все же он побледнел. Мне это не показалось, он действительно побледнел. У меня было такое чувство, что только эта новость могла еще его задеть. Наверное, Париж значит для французов больше, чем победа или поражение.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.