Нескончаемый поток литераторов

Нескончаемый поток литераторов

Устали? Уже нет сил продираться сквозь заросли национальных корней? Согласен, джунгли, тут легко затеряться и погибнуть, а нам всем хочется совсем иного —

Все нас тянет в лесную прохладу,

В неуют, к родниковой воде…

Кто это сказал? Вадим Шефнер. Кто он? Не знаю, не знаю, уже ничего не знаю, сам запутался. Вот Наум Коржавин — дело другое, ясное. В послевоенные годы не было Коржавина, а был Мандель — «Эмка Мандель», как ласково-фамильярно называла его вся литературная Москва. Великий шестидесятник, русский идеалист XX ^века, как определяет Коржавина Аннинский. Еще в далеком 1944 году Коржавин обращался к русской интеллигенции:

Трижды ругана, трижды воспета.

Вечно в страсти, всегда на краю…

За твою необузданность эту

Я, быть может, тебя и люблю.

Я могу вдруг упасть, опуститься

И возвыситься, дух затая,

Потому что во мне будет биться

Беспокойная жилка твоя.

У Наума Коржавина много стихов посвящено России, и это не только «Вся Россия — во мгле». В «Поэме причастности», говоря о старых кремлевских правителях, поэт спрашивал:

Не с того ль они сила,

Что себе мы не внятны?..

Ах, Россия, Россия —

Прорубь… Голубь плакатный.

Где ж вы, голуби… Нет их.

Даже помнить нелепо.

Есть венец пятилеток —

Огнемет среди неба.

Советский период России, когда, по выражению Коржавина, «шли в навоз поколенья». В поэме «Абрам Пружинер» («Сказание о старых большевиках Новороссии и новых московских славянофилах») Коржавин не снимает вины и с народа:

Стыд — на всех. Мы все такие,

Все от Бога мы ушли.

Все друг друга и Россию

Мы до ручки довели.

Все стремились мы капризно,

Уплотив судьбу свою,

Подменить всю ценность жизни

Упоением в бою.

Наслаждаться верой чистой,

Бдеть, чтоб пламень не потух…

Нам покаяться бы, люди, —

Раскопать в душе ключи…

Недосуг. Все лезем в судьи,

А иные — в палачи…

В 1973 году 48-летний Наум Моисеевич Коржавин (Мандель), дед которого был цадиком, ощутив «нехватку воздуха для жизни» после допроса в прокуратуре, подал заявление на выезд. И поселился в Бостоне (США). И в Америке писал: «Мы виновны все вместе/Пред Россией и с нею»:

Мы — кто сгинул, кто выжил.

Мы — кто в гору, кто с горки.

Мы — в Москве и Париже,

В Тель-Авиве, Нью-Йорке.

Мы — кто пестовал веру

В то, что миру мы светим,

Мы — кто делал карьеру

И кто брезговал этим.

Кто, страдая от скуки

И от лжи — все ж был к месту.

Уходя то в науки,

То в стихи, то в протесты…

Это «Поэма причастности» (1981–1982). Вслед за Коржавиным надо вспомнить и еще одного корифея — Юрия Нагибина, который не эмигрировал, не покинул России, но тем не менее, как человек амбициозный, испытывал постоянное неудовлетворение. «Раздражает вечная неполнота успеха», — записал он в дневнике. Вообще, нагибинский «Дневник» — это нечто такое по своей откровенности и обнаженности, что его следует назвать литературным взрывпакетом. Вот только некоторые выдержки:

«Почти все советские люди — психически больные.

Их неспособность слушать, темная убежденность в кромешных истинах, душевная стиснутость и непроветриваемость носят патологический характер. Это не просто национальные особенности, как эгоцентризм, жадность и самовлюбленность у французов, это массовое психическое заболевание. Проанализировать причины довольно сложно: тут и самозащита, и вечный страх, надорванность — физическая и душевная, изнеможение души под гнетом лжи, цинизма, необходимость существовать в двух лицах: одно для дома, другое для общества. Самые же несчастные те, кто и дома должен носить маску. А таких совсем не мало. Слышать только себя, не вступать в диалог, не поддаваться провокации на споры, на столкновение точек зрения, отыскание истины, быть глухим, слепым и немым, как символическая африканская обезьяна, — и ты имеешь шанс уцелеть..»

Эти строки Юрий Нагибин писал в советские времена, когда молчание действительно было золотым («Промолчи — попадешь в первачи! Промолчи, промолчи, промолчи!» — как писал Александр Галич). Но сегодня, в эпоху гласности, демократии и полнейшей вседозволенности, все разом разговорились. И такое несут! И народ. И народные избранники, говоруны-политики из Охотного ряда!..

А вот совсем недавно!.. Запись от 10 августа 1983 года: «Почему я в таком ужасе от «окружающей действительности»? Разве нынешняя Россия настолько хуже той, какой она была во времена Гоголя, Герцена, Салтыкова-Щедрина? Хуже, конечно, куда хуже. Россия всегда была страшна. Но во мраке горели костры, те же Гоголь, Герцен, Салтыков-Щедрин. Сейчас костры потухли. Сплошной непроглядный мрак».

Времена Брежнева, Андропова, Черненко… В одном из позднейших интервью (уже при Ельцине) Нагибин сказал: «Мы были марионетками, которыми кто-то все время манипулировал. И вот теперь нас отпустили, и мы повисли бессмысленными куклами. Люди не умеют распоряжаться собственной жизнью. Отсюда растерянность, страх, апатия».

В последнем своем интервью «Московским новостям» (1994, № 26) Нагибин сказал:

«Есть замечательное философское учение — экзистенциализм. Оно говорит, что все в руках самого человека. Что за жизнь отвечает он сам. Не общество, не меценаты, не правительство, не партия. Ты в ответе за каждый свой поступок, и за дурное, и за хорошее. Проникнитесь этим, и все станет ясно. Просто отвечайте за себя, считайте, что вот от вас зависит жизнь всего мира. Когда человек это поймет, у него определится сразу отношение ко всему — к людям, близким и далеким, деревьям, траве, воздуху. Не надо целей и идеалов: цель жизни — жизнь…»

Юрий Нагибин умер 17 июня 1994 года, в возрасте 74 лет. Он оставил нам свой «Дневник» с редким исповедничеством, которое имеет, как выразился критик Золотоносов, «достоевско-ставрогинский привкус».

Известный своей ненавистью к «инородцам» Станислав Куняев писал: «На протяжении всех мемуаров автор тщательно и мучительно выясняет: кто же он на самом деле — еврей или русский. То внутренний голос кричит ему, что он «жид», то страдания Юрия Марковича становятся невыносимыми. То, выяснив в конце концов, что его отец — русский, автор впадает в другую шизофреническую фазу и стонет: «Боже мой, почему я не могу быть просто евреем, как все?»

Н-да… Вот так пишут Куняев и другие ему подобные литераторы. Бог им судья! Лично я не могу читать страницы, насыщенные ненавистью. Хватит ненависти. Хватит проливать кровь. Хватит враждовать. Лучше дружить. Что может быть лучше дружбы?!..

Вот жили три замечательных человека, оставивших большой след в русской литературе: Виктор Шкловский, Юрий Тынянов и Борис Эйхенбаум. Умницы, интеллектуалы, специалисты. Они нежно дружили между собою, виделись и переписывались в течение длительных 40 лет. В 20-х годах Шкловский переехал в Москву, а Тынянов и Эйхенбаум до конца жизни остались в Ленинграде, но письма-размышления по-прежнему связывали их, ибо, как написал Юрий Тынянов Виктору Шкловскому: «Ты знаешь, как я тебя люблю, мне очень трудно представить свою жизнь без тебя. А новых друзей в нашем возрасте уже не приобретают, только соседей в поезде…» (31 марта 1929).

Шкловский — Тынянову: «Пиши мне. Старайся жить легко, европеизировать быт. Не сердиться. Часто бриться. Весною носить весеннее пальто и покупать сирень, когда она появится» (25 марта 1929).

Шкловский — Тынянову: «…Нужно непременно разрушать свою жизнь. Иначе она склеротизируется, и мы захлебнемся в добродетели…» (5 декабря 1928).

Тынянов — Шкловскому. «…Целую тебя крепко. Со статьей о Хлебникове не согласен. Но согласен с одним: нам жить друг без друга невозможно. И насколько мы беднее оттого, что здесь нет Якобсона» (23 марта 1929).

Примечание: Роман Якобсон эмигрировал.

Эйхенбаум — Шкловскому (строчки о Тынянове): «Юра замкнулся, окружен книгами, живет воображением, гордостью и иронией. У тебя сложнее… К тебе и к Юрию приближется проклятый пушкинский возраст — мне очень больно за вас. Толстой отделался от него «Войной и миром» и Ясной Поляной. За Юру я боюсь, за тебя — меньше, хотя его может поддержать гордость и ирония, а тебе в этом отношении труднее, потому что ты — фанатик и не только русский еврей, но и еще русский немец. В тебе бурлит кровь, а в Юре — сворачивается…» (28 апреля 1929).

Прервем эпистолярный поток и в паузе заметим: все трое — Шкловский, Тынянов и Эйхенбаум (а заодно и «Ромка Якобсон») — с различной долей примеси нерусской крови. Но какие талантливые!..

Эйхенбаум — Шкловскому: «…A ты — совсем лирик: Жуковский, Пушкин и Лермонтов вместе. Живи, по крайней мере, так же долго, как Жуковский. А я постараюсь подражать в этом отношении Толстому. А в других отношениях я — незнамо кто: Иван Аксаков, что ли? Юра слегка Катенин, слегка Грибоедов, слегка Эдгар По, слегка «Слово о полку Игореве»…» (10 июля 1932).

Юрий Тынянов умер в декабре 1943 года на 50-м году жизни. Борис Эйхенбаум, старый Эйх, как называли его друзья, всемирно известный профессор-литературовед, скончался в ноябре 1959, он прожил 73 года. Эйхенбаум, этот выдающийся историк литературы, говорил: «Творчество… есть акт осознания себя в потоке истории». Он выступил на литературном вечере и скончался, едва успев сойти со сцены…

Виктор Борисович Шкловский — долгожитель, он немного не дотянул до 92 лет, покинул белый свет 5 декабря 1984 года. Шкловский с болью писал:

«Как рано я все увидел, как поздно начал понимать… Еще одна страница весны — семьдесят шестая. Прошла молодость, прошли друзья. Почти что некому писать писем и показывать рукописи. Осыпались листья, и не вчерашней осенью… Старость любит перечитывать… Думаю, пишу, клею, переставляю; умею только то, что умею…»

В знаменитой книге «Третья фабрика» (1926) можно прочесть такое признание: «Жизнь не выходит, если думать, что она для тебя».

И в той же «Фабрике»: «Не хочется острить. Не хочется строить сюжет. Буду писать о вещах и мыслях. Как сборник цитат».

Мне вот, как и Виктору Шкловскому, тоже не хочется строить сюжет, писать какой-то длинный роман. Совсем иное — взять тему (Россия, национальности, народ) и строить его «как сборник цитат». Так что дело Шкловского живет и издается!..

В соревновании по долгожительству Виктора Шкловского переиграла (пережила) Мариэтта Шагинян: 94 года! Когда она выезжала за рубеж и предъявляла свой паспорт, то пограничники возмущались: «Бабуся, и что вы все ездите? Пора бы костям отдых дать!»

Мариэтта Сергеевна Шагинян из армян, тут почва твердая. Начинала как поэтесса и была прехорошенькой, что очень трудно вообразить в ее старости. Анна Ахматова вспоминала, что Василий Розанов «моих стихов не любил, зато очень любил Мариэтту Шагинян: «Девы нет благоуханней»».

Мариэтта Шагинян прожила долгую жизнь и показала пример умелой социальной мимикрии, писала то, что надо, о семье Ульяновых, к примеру, или о каких-то нейтральных путешествиях. Она была всеми уважаемой и умерла в собственной постели. Михаил Дудин написал на нее эпиграмму:

Железная старуха Марьетга Шагинян —

Искусственное ухо Рабочих и крестьян.

В советские времена все жили, как могли и как умели, согласно своим внутренним принципам: кто был первым учеником в классе, а кто отсиживался на «Камчатке» и регулярно получал двойки. Одним из благополучных писателей был Лазарь Иосифович Гинзбург (корни в Витебске, нищая еврейская семья). Что, не знаете такого? Тогда псевдоним: Лагин! Узнали? Еще бы: автор суперзнаменитого «Старика Хоттабыча». Жена Лагина признавалась, как она, уходя на работу, запирала писателя в комнате и оставляла ему килограмм конфет (он был страшный сладкоежка!), а вечером требовала написанные страницы.

Мало известно имя Сергея Колбасьева. В 1937 году он был арестован и соответственно вычеркнут из советской литературы. Интересны его корни: отец Адам, очевидно, из поляков. Мать Эмилия Каразна, итальянка, предки которой — коренные жители острова Мальта.

Ираклий Андроников, литературовед, рассказчик, с «абсолютно художественным вкусом» (Чуковский). Он — потомок княжеского рода, и какого! Грузинского княжеского рода Андроникашвили, древо которого восходит к династии византийских императоров Андроников, последним был Комен. Отец Луарсаб родился в глухой деревне Ожио близ Телави, а сын Ираклий — уже в Петербурге. Теткой Ираклия Андроникова была весьма известная княжна Саломея Андроникова, о которой Мандельштам писал: «Византийской славы дочь!»

Арсений Тарковский (о его корнях в рассказе об Андрее Тарковском). И что-то мы давно не цитировали стихи о России. Обратимся к Арсению Александровичу:

Русь моя, Россия, дом, земля и матерь!

Ты для новобрачного — свадебная скатерть,

Для младенца — колыбель, для юного хмель,

Для скитальца — посох, пристань и постель.

Для пахаря — поле, для рыбака — море,

Для друга — надежда, для недруга — горе…

Как душе — дыханье, руке — рукоять.

Хоть бы в пропасть кинуться — тебя отстоять.

Эти строки Арсений Тарковский написал в годы войны. А вот другие, поздние, какие-то особенно русские:

…Жизнь брала под крыло,

Берегла и спасала,

Мне и вправду везло.

Только этого мало.

Листьев не обожгло,

Веток не обломало…

День промыт, как стекло,

Только этого мало.

Прибавим сюда и строки чисто русского Виктора Бокова:

Скажу — Россия — вздрогнет лес кудрявый

И опахнет дыханием своим.

И запоют могучие дубравы,

И скажут:

— За Россию постоим!

И еще, почти на женской ноте:

Скажу — Россия — и порой заплачу…

Плакать некогда, надо работать, надо вкалывать и продолжать, как выразился Аннинский, «расфасовку национальных вкладов».

Михаил Зощенко. Некогда бешено популярный писатель: читатели были от него в восторге, а женщины — без ума. Слабый пол буквально гонялся за Зощенко, и ему приходилось отбиваться от милых дам: «Вы не первая совершаете эту ошибку. Должно быть, я действительно похож на писателя Зощенко. Но я не Зощенко, я — Бондаревич».

Михаил Михайлович по национальности украинец. «Когда я узнал, что он родом полтавец, я понял, — пишет Корней Чуковский, — откуда у него эти круглые, украинские брови, это томное выражение лица, эта спокойная насмешливость, затаенная в темно-карих глазах… Нелюдимый, хмурый, будто надменный, садился он в дальнем углу, сзади всех, и с застылым, почти равнодушным лицом вслушивался в громокипящие споры… Хандра душила его с детства, но стоило ему взять в руки перо — и угнетавшие его мрачные чувства сменялись со странной внезапностью необузданно-бурным весельем… Между двумя этими крайностями он постоянно метался: между «угрюмством» и смехом. Метался и в жизни и в творчестве…»

Читать Зощенко — одно удовольствие. Его лексикон Горький называл бисером. Он переливается всеми цветами радуги.

«Рисуется замечательная жизнь. Милые, понимающие люди. Уважение к личности. И мягкость нравов. И любовь к близким. И отсутствие брани и грубости…» — так писал Зощенко в рассказе «Страдание молодого Вертера» (1933). Идиллия российской жизни, которая так и остается идиллией. Мечтой. Розовой фантазией. А в нашей с вами реальной жизни все далеко не так…

«Главная причина — народ очень уж нервный. Расстраивается по мелким пустякам. Горячится. И через это дерется грубо, как в тумане…»

«Лежит, знаете, на полу скучный. И кровь вокруг…»

«Вышел ему перетык».

Это все из зощенковского бисера. От бисера — к «Алым парусам». От быта — к романтике. Александр Грин — неисправимый романтик. Его отец — Степан Гриневский (Степан — русификация от Стефана?) — поляк, повстанец 1863 года, сосланный царским правительством в 16-летнем возрасте в Сибирь.

Еще один романтик — Константин Паустовский. И тоже иностранная примесь: «Моя бабушка была чистокровная турчанка родом из Казанлыка во Фракии», — признался однажды Паустовский.

Владимир Амлинский вспоминал:

«Я очень любил тогда Паустовского. Он был одним из самых любимых писателей моего поколения; в казенном и скучном книжном мире он был островом с цветущей травой. На этом островке творилось чудо человеческих отношений, разлук, встреч… Он был своего рода инъекцией прекрасного, романтического. Мир вокруг был труден. Неокрепшая душа, видимо, нуждалась в приподнятости, в том, что Атаров позднее назвал «ветром с цветущих берегов». Кроме всего прочего, у него был уникальный дар популяризатора литературы. Толкователя ее. Человека, умеющего передать вкус и цвет чужого слова…»

Романтизм в советской России — парадокс из парадоксов. Диктатура партии под прикрытием рабоче-крестьянской власти, все прочие классы объявлялись буржуазными и подлежали уничтожению или унижению. Приходилось хитрить. Ловчить. Изворачиваться, как Мандельштаму. Шифровать свои мысли и дневники. Вот Юрий Олеша пробовал писать дневник от чужого имени: «16 апреля 1934 года. Я — советский служащий. Сегодня я решил писать дневник. Моя фамилия Степанов…»

Одна-из записей Юрия Олеши, похожая на крик боли:

«Я не знаю, где я родился. Я вообще не родился. Я не я. Я не не. Не я не. Не, не, не. Я не родился в таком-то году. Не в году. Году в не. Годунов. Я не Годунов».

Все это крайне печально. В действительности Юрий Карлович Олеша польского происхождения (разве можно было тогда этим гордиться?), и родился он в Одессе.

«Я детство и юность провел в Одессе. Этот город сделан иностранцами. Ришелье, де Волан, Ланжерон, Маразли, Диалегмено, Рапи, Рено, Бонифаци — вот имена, которые окружали меня в Одессе — на углах улиц, на вывесках, памятниках и оградах. И даже позади прозаической русской — Демидов — развевался пышный парус Сан-Донато».

«Я был европейцем, семья, гимназия — было Россией».

Судьба Юрия Олеши очень печальна Его не репрессировали. Но он был раздавлен страхом. Как и что? Читайте «Книгу прощания» Юрия Олеши, выпущенную издательством «Вагриус».

Ну, а мы продолжим наши «игры»?

Детство Ефима Зозули прошло в Польше, в Лодзи.

Вместе с Михаилом Кольцовым Зозуля в 1922 году основал журнал «Огонек». В литературных кругах говорили, что Зозуля — это «тип русского американца».

Исследовательница жизни Карла Маркса писательница Галина Серебрякова наполовину полька: ее мать Бронислава Красуцкая, сокращенно Бронка.

Писатель Александр Бек (когда-то кипели бури по поводу его романа «Новое назначение»). Его дочь Татьяна Бек пошла по отцовским писательским стопам. В одном из интервью она призналась:

«Всю жизнь мечтала побывать в Скандинавии. Гены. Мой отец, Александр Альфредович Бек, был обрусевшим датчанином. Для меня родовые корни вовсе не пустые слова. Верю в мистику происхождения. От скандинавов досталась по наследству странная во мне обязательность, даже занудливый педантизм. Подчас отчетливо дает о себе знать еврейская горячность, пассионарность. Это от мамы — Наталии Лойко. На эту тему у меня есть строки:

Родословная? Сказочный чан.

Заглянувши, отпрянешь в испуге.

Я, праправнучка рослых датчан,

Обожаю балтийские вьюги.

Точно так же мне чудом ясны

Звуки речи, картавой как речка.

Это предки с другой стороны

Были учителя из местечка.

Узколобому дубу назло,

Ибо злоба — его ремесло,

Заявляю с особенным весом:

Я счастливая. Мне повезло.

Быть широким и смешанным лесом,

Между прочим — российским зело.

Нежданно-негаданно выпала удача месяц погостить в Швеции… почувствовала там необычайный прилив энергии — словно в меня снова вдохнули жизнь. Стали записываться стихи…» («Сударушка», 1999, 22 сентября).

Ах, корни, корни!.. Сначала вычеркнутый из советской литературы, а затем в нее возвращенный (сначала убили, потом реабилитировали) Борис Пильняк. Его отец носил фамилию Вогау и происходил из немцев-колонистов Поволжья. Писателем Борис Пильняк был звонким, «первым трубачом революции» (Н. Тихонов).

«От Москвы до Питера, от городов и машин, шли красные в рабочих куртках, со звездами и без молитв…»

Пильняка кусали критики, а журнал «На посту» (был такой) в 1923 году так представлял писателя: «порнографически-славянофильствующий Пильняк». Крепко, да?

Борис Пильяк считал, что большевики — «из русской рыхлой корявой народности — лучший отбор».

В романе «Машины и волки» (1924) Пильняк поэтизировал индустриальную мощь:

«Коммунисты, машинники, пролетарии, еретики… Шли по кремлям, к заводам, — заводами, — к машинной правде, которую надо воплотить в мир; шли от той волчьей, суглинковой, дикой, мужичьей Руси к Расеи — к России и к миру, строгому, как дизель. Заменить машиной человека и так построить справедливость».

Справедливость? А было это всего лишь «Приглашение на казнь», если вспоминать другого писателя, Набокова. В 1937 году она состоялась и для Пильняка. Ему было всего 47 лет.

Но личная судьба писателей — это вроде бы совсем другая тема. А наша: генеалогия, корни, гены… Кстати, совсем недавно ученые обнаружили в матрице ДНК, в этой «машине жизни», 350 незаменимых генов, которые всё и определяют: личность, характер, эмоциональный окрас.

Все началось далекою порой…

— пишет Белла Ахмадулина и создает поэму «Моя родословная». В ней она говорит: «Девичья фамилия бабушки по материнской линии — Стопани — была привнесена в Россию итальянским шарманщиком, который положил начало роду, ставшему впоследствии совершенно русским, но все же прочно, на многих поколениях украшенному яркой чернотой волос и глубокой, выпуклой теменью глаз…»

Уж я не знаю, что его влекло:

корысть, иль блажь, иль зов любви неблизкой,

но некогда в российское село — ура, ура!

 — шут прибыл италийский.

А кстати, хороша бы я была,

когда бы он не прибыл, не прокрался…

— резонно замечает Ахмадулина и продолжает:

«Дед моего деда, тяжко певший свое казанское сиротство в лихой и многотрудной бедности, именем своим объясняет простой секрет моей татарской фамилии…»

Предки Ахмадулиной — пример встречи, сшибки Запада и Востока, пусть частный, но весьма характерный случай.

Итак, есть итальянец-шарманщик. «Одновременно нужен азиат». Итальянец и татарин находят своих женщин, а дальше эти две линии пересекаются, и в каком-то там очередном колене появляется на свет русская поэтесса Белла Асхатовна Ахмадулина, в крови которой бродит и играет некая итало-татарская комбинация из стрел и лютни. Как все это в конечном итоге отражается на творчестве? Замечательно. Чеканно и музыкально.

Сны о Грузии — вот радость!

И под утро так чиста

виноградовая сладость,

осенившая уста.

Пусть всегда мне будут в новость

и колдуют надо мной

 родины родной суровость,

 нежность родины чужой.

Срочно прощаемся с Беллой Ахмадулиной, ее можно цитировать без конца и без края. А нам нужно заканчивать наш панорамный обзор русской литературы.

А каковы национальные корни Ольги Берггольц, Юнны Мориц? По поводу последней Андрей Вознесенский сказал так: «Ее муза — бешеная амазонка, чуть осаженная иронией». В подобной оценке явно не славянский колорит, а какой-то иной.

Или вот молодая поэтесса, из новой волны: Инна Кабыш. У нее есть близкое нам тематическое стихотворение, вот оно:

Москва моя златокоронная,

базар, перекресток, вокзал:

ты — русская? ты —

чистокровная?

Да кто тебе это сказал?

Ты — горница, девичья, детская,

 заваленный хламом чердак,

монголо-татаро-советская,

бардак, чехарда, кавардак.

Народы, как семечки, лузгая,

их плотью питала свой дух.

Я чай, мое имя нерусское

тебе не порезало слух?

Москва, мы великие грешники,

 и нам ли копаться в кровях!

…По всей-то России орешники

 горят и рябины кровят.

Видно, не одного меня волнуют и терзают эти национальные проблемы. Мы пьем этот коктейль «Россия», и голова идет кругом от него.

Побродим еще немного по поэтическому цеху. Эдуард Асадов, в отличие от Инны Кабыш, старое имя. Тиражи его поэтических сборников не уступали когда-то Евтушенко и Рождественскому. По национальности Эдуард Асадов — карабахский армянин. Кстати, дед поэта был секретарем у Николая Чернышевского, — вот такая интересная подробность!

Григорий Поженян. О себе сказал: «Я человек нерусский, но так как я пишу на величайшем языке, я чувствую себя абсолютно русским, и я русский человек. Я становлюсь армянином, когда говорят дурно об армянах. У меня мама еврейка, и, когда говорят плохо о евреях (хотя я ни одного слова не знаю по-еврейски, и мама не знала), я вдруг начинаю ненавидеть всех антисемитов…» (МК, 1996, 24 июля).

Борис Слуцкий. Сначала стихи. Стихотворение «Отечество и отчество»:

— По отчеству! — учил Смирнов Василий,

— их распознать возможно без усилий!

— Фамилии сплошные псевдонимы,

а имена — ни охнуть, ни вздохнуть,

и только в отчествах одних хранимы

их подоплека, подлинность и суть.

Действительно: со Слуцкими князьями

делю фамилию, а Годунов —

мой тезка и, ходите ходуном,

Бориса Слуцкого не уличить в изъяне.

Но отчество — Абрамович. Абрам —

отец, Абрам Наумович, бедняга.

Но он — отец, и отчество, однако,

я, как отечество, не выдам, не отдам.

Браво, Борис Абрамович, браво! Я не могу удержаться. Я аплодирую.

И вот на эту же самую тему, может быть, кому-то она, наверное, и набила оскомину, но — «надо, Федя, надо!» Стихотворение называется «Черные брови»:

Дети пленных турчанок,

как Разин Степан,

как Василий Андреич Жуковский,

не пошли они по материнским стопам,

а пошли по дороге отцовской.

Эти гены турецкие — Ближний Восток,

что и мягок, и гневен, и добр, и жесток —

не сыграли роли значительной.

Нет, решающим фактором стали отцы,

офицеры гвардейские ли, удальцы

с Дону, что ли, реки той медлительной.

Только черные брови, их бархатный нимб

 утверждали без лишнего гнева:

колыбельные песни, что пелись над ним,

не российского были распева.

Впрочем, что нам копаться в анкетах отца

 русской вольности и в анкетах певца

русской нежности.

Много ли толку?

Лучше вспомним про Питер и Волгу.

Там не спрашивали, как звалась твоя мать.

Зато спрашивали, что ты можешь слагать,

проверяли, как можешь рубить,

и решали, что делать с тобой и как быть.

Рубить — значит воевать? Борис Слуцкий воевал. Он — поэт-фронтовик. Награжден боевыми орденами и медалями. Он выделялся среди всех своей честностью, нелицеприятностью, умом и строгостью. Когда он умер, то его друг Давид Самойлов сказал о Слуцком: «Он кажется порой поэтом якобинской беспощадности. В действительности он был поэтом жалости и сочувствия».

В душе Бориса Слуцкого разыгрывалась большая драма:

Когда мы вернулись

с войны,

я понял, что мы не нужны…

Захлебываясь

от ностальгии,

от несовершенной вины,

я понял: иные, другие,

совсем не такие нужны.

Один раз он поддался и участвовал в общем хоре, точнее, в общей травле Бориса Пастернака, а затем долго переживал этот свой грех:

Я был в игре. Теперь я вне игры.

Теперь я ваши разгадал кроссворды.

Я требую раскола и развода.

И права удирать

в тартарары.

«Впрочем, если кто считает, что сохранил свои ризы в первозданной белизне, не замарал их ни единым пятнышком, у того есть право никому ничего не прощать и считать, что этот грех не отмолим», — так считал Слуцкий.

Хватит Слуцкого? Нет, еще немного. Все о тех же долях крови:

Польский гонор и еврейский норов

вежливость моя не утаит.

Много неприятных разговоров

мне еще, конечно, предстоит.

Будут вызывать меня в инстанции,

 будут голос повышать в сердцах,

будут требовать и, может статься,

будут гневаться или серчать.

Руганный, но все-таки живой,

 уличенный в дерзостном обмане,

я уйду с повинной головой

или кукиш затаив в кармане.

Всё-таки живой! И воробьи,

 оседлавшие электропроводку,

 заглушат и доводы мои,

 и начальственную проработку.

И о Родине. О России. Борис Слуцкий написал очень кратко, но как емко и выразительно и даже — экзистенциально:

Зачем, великая, тебе

Со мной, обыденным,

считаться?

Не лучше ль попросту

расстаться?

Что значу я в твоей судьбе?

Булат Окуджава тоже много писал о России и стихами, и прозой.

Исторический роман сочинял я понемногу,

 пробиваясь, как в туман, от пролога к эпилогу…

Но так как свирепствовала тогда цензура, Булат Шалвович писал эзоповым языком, перенося события или в отечественное прошлое, или во Францию, или во времена Римской империи:

Римская империя времени упадка

сохраняла видимость твердого порядка:

Цезарь был на месте, соратники рядом,

жизнь была прекрасна, судя по докладам…

Римляне империи времени упадка,

если что придется, напивались гадко,

а с похмелья каждый на рассол был падок —

видимо, не знали, что у них упадок…

Юношам империи времени упадка

снились постоянно то скатка, то схватка:

 то они — в атаке, то они — в окопе,

то вдруг — на Памире, а то вдруг — в Европе…

Как жаль, что нет с нами больше Булата, что он больше не перебирает струны своей гитары и не поет неспешно, с хрипотцой, свои, казалось бы, на первый взгляд легонькие песенки, но только на первый… На одном из последних концертов у Булата Шалвовича спросили:

— Чувствовали ли вы себя когда-нибудь евреем?

— Чувствовал, — ответил Окуджава. — И грузином, и армянином, и русским — чувствовал себя тем, к кому была проявлена несправедливость. Даже чукчей, о котором рассказывают унизительные анекдоты. Вот начальником, слава Богу, ощущать себя не доводилось. — И Булат тихонечко тронул струну… — «Я выселен с Арбата. Арбатский эмигрант…»

Возникла тема бардов. Высоцкий, Окуджава, Галич… Александр Городницкий, про которого Аннинский написал: «А «чистый» еврей Городницкий стал автором русейших песен…» И далее: «Но что еврейские корни есть у Юрия Визбора, это вам и в голову не приходит…»

А вот у Юлия Кима — корейские. Тут все видно, как говорится, невооруженным глазом. Сам Юлий Ким этого не скрывает (Боже, а есть и прозаик — Анатолий Ким):

Позвольте, братцы, обратиться робко:

Пришла пора почистить наш народ,

А я простой советский полукровка

И попадаю в страшный переплет.

Отчасти я вполне чистопородный,

Всехсвятский, из калужских христиан, —

Но по отцу — чучмек я инородный

И должен убираться в свой Пхеньян…

Одна защита от наших громких патриотов: юмор, ирония, смех, хотя смех порой смешан явно со слезою. Юлий Ким как бы кивает на наших доблестных ревнителей чистоты крови и соглашается с их утверждениями, кто портит генофонд. И Ким предлагает: устроить резервацию для поэтов-полукровок: «там где-нибудь… в Одессе, например».

Там будет нас немало полукровных:

Фазиль… Булат… Отец Флоренский сам!

Нам будут петь Высоцкий и Миронов!

Вертинский также будет петь не вам…

Господи, чуть не забыл про Фазиля Искандера, а это еще одна глыба русской литературы! Дед Фазиля был персом, который приехал в XIX веке в Россию, женился на абхазке и жил в Сухуми. Писать об Искандере не имеет смысла, он сам много пишет и говорит.

Рустам Ибрагимбеков — фигура менее знаменитая, но тоже весьма знаковая: вместе с Валентином Ежовым он написал сценарий фильма «Белое солнце пустыни» и подарил всем жителям России крылатую фразу: «За державу обидно!»

Ибрагимбеков родился в Баку. Работает в Москве. Все, кто его знает, говорят: «Рустам — обаятельнейший космополит». Он воплощенный девиз американцев: «Трудное — это то, что можно сделать сейчас, а невозможное — это то, на что потребуется немного больше времени».

Ибрагимбеков — азербайджанец, и тут срочно надо вспоминать и перечислять других литераторов из бывших республик Советского Союза (и нынешних России): белорусы Светлана Алексиевич и Алесь Адамович, калмык Даввд Кугультинов, чуваш Геннадий Айги, киргиз Чингиз Айтматов, башкир Анатолий Генатулин. таджик Тимур Зульфикаров и т. д. и т. п., почти до бесконечности.

А вот еще один ряд писателей, расшифровать генетический код которых у меня уже нет сил (отдаю безвозмездно!): Эмиль (Эммануэль) Брагинский, Николай Браун, Нина Воронель, Александр Гельман, Лев Гинзбург, Вадим Делоне, Любовь Кабо, Феликс Кандель (тот, который «Ну, погоди!»), Бахат Кенжеев, Владимир Кормер, Владимир Леонович, Аркадий Львов, Израиль Меттер, Анатолий Найман, Фридрих Незнанский, Людмила Петрушевская (Людмила Стефановна), Ирина Ретушинская, Александр Рекемчук, Нина Садур, Генрих Сапгир, Эфраим Севела, Константин Финн (Финн-Хальфин), Борис Хазанов, Захар Хацревин, Эдуард Шим (Шмидт), Юлиу Эдлис, Борис Ямпольский… Все? Нет, конечно. Еще на «я»: Василий Ян (Янчевецкий). А Вера Кетлинская? Она — Вера Казимировна. Полька?

Нет, стоп. Притомился. Полистаем-ка лучше книгу стихов под названием «Парафразис». Ее автор — молодой и талантливый Тимур Кибиров. Ни слова о корнях. Тимур — так Тимур (Тамерлан — было бы хуже). К себе и о себе, наверное, писал Кибиров?

Не умничай, не важничай!

Ты сам-то кто такой?

Вон облака вальяжные

проходят над тобой.

Проходят тучи синие

над головой твоей.

А ты-то кто? — Вот именно!

Расслабься, дуралей!

Тимур Кибиров — поэт-ироник, но и он вынужден сказать:

…Язык мой веселый немеет.

Клубится Отечества дым.

И едкими полон слезами мой взгляд.

Не видать ни хрена.

Лишь страшное красное знамя

ползет из фрейдистского сна.

И пошлость в обнимку со зверством

 за Правую Веру встает,

и рвется из пасти разверстой

 волшебное слово — «Народ!»

Как я ненавижу народы!

Я странной любовью люблю

Прохожих, и небо, и воды,

язык, над которым корплю.

Тошнит от народов и наций,

племен и цветастых знамен!

Сойдутся и ну разбираться,

кем именно Крым покорен!

Семиты, хамить, арийцы —

замучишься перечислять!

Куда ж человечеку скрыться,

чтоб ваше мурло не видать?

Народы, и расы, и классы

 страшны и противны на вид,

трудящихся мерзкие массы,

ухмылка заплывших элит.

Но странною этой любовью

 люблю я вот этих людей,

вот эту вот бедную кровлю

вот в этой России моей.

Отдельные лица с глазами,

отдельный с березой пейзаж

красивы и сами с усами!

Бог мой, а не ваш и не наш!..

А дальше Тимур Кибиров, или его лирический герой, успокаивает самого себя: «авось проживем понемножку. И вправду — кому мы нужны?» Главное: «В Коньково-то вроде спокойно…» В Коньково — возможно, да. А на Кавказе? Или в других горячих точках России? Из интервью Светланы Алексиевич:

«По статистике, за пределами России живет 25 миллионов русских. После распада империи они изгои. Их гонят, им кричат: русские, убирайтесь домой, на свою землю. Женщина, которая приехала в чернобыльскую зону с пятью детьми, плакала: «Кто я? Мама украинка, папа русский. Родилась и выросла в Киргизии. Муж — татарин. А дети мои — метисы. Где наша родина? Нет такой страны — Метистан. Была родина — Советский Союз. Теперь наша родина — Чернобыль. Тут много пустой земли, пустых домов. Теперь здесь будем жить, отсюда нас никто не прогонит» («Литературная газета», 1996, 24 апреля).

Взрыв национализма рассеял народы бывшего СССР. Но мало этого — национальная грызня продолжается и внутри давно осевших и вновь появившихся. И что самое прискорбное — среди интеллигенции и особенно среди господ сочинителей. Кто-то продолжает вычислять и вычленять нерусских, инородцев, чужаков, которые якобы все портят в России. Кричат о жидомасонах, сионистах, «воинствующем космополитизме». В ноябре 1999 года на X съезде писателей России клеймили коллег из другого союза, возносили себя и топтали других — мы, мол, умы, а они — увы… «Увы» — это Евтушенко, Вознесенский, Битов, Окуджава, Искандер, Жванецкий и другие, действительно популярные, любимые и читаемые в России. А «умы» — это Михаил Алексеев, Лыкошин, Бондаренко и прочие «истинные патриоты».

Корреспондент «Литературки» Радзишевский нападки патриотических писателей обозначил словом «чужебесие»: «Древнее и точное слово, характеризующее главного врага русского человека. Проявляется чужебесие в ущемлении кормилицы, в проникновении латинского шрифта в рекламу, на телеэкран. Это, по Белову, уже погубило Югославию и угрожает России».

Мне кажется, что за всеми этими разборками «свой — чужой», «русский — нерусский» стоит еще деление на умных, одаренных и бездарных, серых. Серые жаждут вкусить от пирога популярности, жаждут наград и привилегий и никак не могут дотянуться до лакомого куска, отсюда возмущение, ярость, крик и желание измазать счастливых конкурентов и соперников в грязи, а национальная краска весьма годится для этого заборного дела. Как выразился председатель Союза Ганичев: вы там кто в чем, а мы тут все исключительно в большом белом жабо. Добавлю: при сарафане и лаптях.

В итоге — у одних жабо, а у других клеймо?! Таким положением давно возмущен Евгений Евтушенко (его это задевает и лично, ибо в детстве он носил немецкую фамилию Гангнус):

Любой из нас — мозаика кровинок.

Любой еврей — араб, араб — еврей.

И если кто-то в чьей-то крови вымок,

то вымок сдуру, сослепу — в своей…

В одном из стихотворений 1998 года Евтушенко восклицает:

Нам пошлость изменила гены.

Да какого ей рожна политики-интеллигенты?

Россия-дура ей нужна.

Залечь героям неуместно, как уголовникам, на дно.

Россия — это наше место, хотя и проклято оно…

На Евтушенко постоянно нападают за то, что он большее свое время проводит в Америке, а не в России. «Что значит «редко бываю в России?» — возмущается поэт, — когда она у меня под кожей. Наше сердце — это тоже территория нашей родины. «Мертвые души» написаны в Риме, лучшие стихи Тютчева — в Германии…»

В июле 1998 года Евтушенко исполнилось 65 лет. Его спросили:

— Чего вам больше всего не хватает в США?

Он ответил:

— Антоновских яблок…

Другой наш корифей. Скоростной локомотив русской поэзии — Андрей Вознесенский доказывает, глотая архивную пыль, что он потомок грузина, но при этом оговаривается:

«У меня хватает юмора понимать, что по прошествии стольких поколений грузинская крупица во мне вряд ли значительна. Да и вообще не очень-то симпатичны мне любители высчитывать процентное содержание крови. Однако история эта привела меня к личности необычной, к человеку во времени. За это я судьбе благодарен».

Необычный человек — дальний предок Андрея Вознесенского Андрей Полисадов.

Стихов Вознесенского о России не привожу, и так уже меня упрекают в том, что я — горячий поклонник Андрея Андреевича, особенно раннего — Андрюши (все-таки учились в одной школе).

Неважно — русский или еврей,

быстрей, миленький, быстрей!..

Это уже поздний Вознесенский. Осенний. Но как удивительно по-весеннему прыток и быстр — завидую ему по-хорошему. Вознесенский старается не шагать, а бежать со временем. Быть суперсовременным. Архи-модным. В подтверждение этого тезиса все же приведу одно стихотворение из сборника поэта «Casino «Россия» (1997) — «Русская playmate»:

Жрите, русские пельмени, соплеменников!

Но по сердцу страшно, если рашпилем.

Пой мне, Маша, первая плеймейт,

made in Russia!

Над страной, бронежилетной и ножовой,

как одежду и надежду, сбросив тело,

плачет голос, абсолютно обнаженный —

голый голос, чистый голос, голос белый!

Здравствуй, пламя молодое, незнакомое!

«Абсолюта» дети, телки и плейбои.

Я такой не видел обнаженной

русской боли!

Боль за наши годы беззакония

 и за ноту абсолютной боли, что ли…

Заоконное, слезою самогонною

плачет небо. Плачет ангел. Плачет поле.

Ты живешь безоблачней небес.

Одеваешься от Кензо. Бесишь скептиков.

Но душа предпочитает

без контрасептиков.

Ну что, ставим наконец-то точку? А Андрей Битов? А Георгий Гачев?! Тоже ведь мои любимцы. Сначала — Андрей Битов:

«Недавно приезжал из Израиля замечательный еврейский писатель Арон Апельфильд, встретились мы на приеме израильского посла, ощутили симпатию друг к другу, разговорились. И он, конечно, задает извечный вопрос — не еврей ли я? Я был вынужден ответить, что нет, поскольку по всем дознаниям не получал никаких соответствующих свидетельств… Хотя с возрастом, к 60-ти годам начинаешь понимать, что генеалогия — такая великая вещь, туманная даже там, где она прослеживалась, допустим, в царских родах… Потому что кто, и с кем, и когда, и при каких обстоятельствах — это такая темнота, и биологически так оправданно… Я, прожив всю жизнь без сомнения, что я русский человек с примесью немецких кровей, могу за собой заподозрить кого угодно — татар, монголов, евреев, кыпчаков… И я говорю Арону Апельфильду: либо «били», либо — редуцированное восточное. А он: так у нас, говорит, очень много Битовых!.. А недавно я увидел на витринах одно библиографическое издание и купил ею, потому что там был — Юлий Битовт! А уж этот-то точно еврей. Так что, может быть, у меня редуцирование и не от восточной фамилии. Но, в общем, эта непривычность ее звучания, она явно куда-то указывает. Но куда?..» («Литературная газета», 1996, 18 декабря).

Ну, а теперь очередь обнажаться Георгию Гачеву. Но все ли ею знают — вот в чем вопрос. Знатоки — да, массы — нет. Поэтому представим: доктор филологических наук, ученый-культуролог и писатель. Вот что говорит сам Георгий Гачев:

«Национальная проблема для меня — проблема самопознания. Я родился в Москве, и родной мой язык — русский. Отец — болгарин, соратник Димитрова, политэмигрант, учился в Московской консерватории. Там он познакомился с моей матерью — еврейкой из Минска. Конечно, я человек русской культуры, но в моей крови — горючая смесь».

Долгое время Георгия Гачева не выпускали за границу и он путешествовал по ней, как он выразился, интеллектуально, по книгам, и писал свои, «национальные космосы». Написал Гачев и русский «космос» — книга «Русский Эрос» вышла в 1994 году.

«В России «усталая природа спит», страстность переходит в душевность, — утверждает Гачев. — Любовь у нас скорее психологическая, чем чувственная. Вектор ее в России переходит вкось — в разлуку. Жизнь разводит наших влюбленных, как мосты над Невой. «Дан приказ ему на Запад…» И вот они уже на расстоянии хорошо любят друг друга. Телесное наслаждение переключается на более духовные радости. «Не та баба опасна, которая держит за…, а которая — за душу», — сказал однажды Толстой Горькому.

Малозначителен акт физического соединения… Место объятий, метаний, страстных поз занимает у нас свистопляска духовных страстей: кто кого унизит? В поддавки играют: Ну-ка, возьми! Слабо? Любовь — как взаимное истязание. Страдание, и в этом — наслаждение…»

Это уже о характере русского человека. К нему мы еще вернемся. А сейчас вновь обратимся к национальным корням.

«Меня раздражают наши СМИ, — говорит Георгий Гачев. — Зачем они несчастную фразу Макашова тиражируют сто раз в сутки? Никакой новой волны антисемитизма в России нет. Это моя концепция. В русском народе антисемитизма нет. Просто в сравнении с русским медлительным медведем евреи необычайно юрки и активны. Благодаря своей психодинамике они, появившись в России после раздела Польши, быстро захватили журналистику, посты, деньги, банки. В ужасе перед этим был Василий Васильевич Розанов. А потом появились революционеры, социал-демократы, террористы. Все наши главные идеологи были евреи. ЧК — тоже…» («Книжное обозрение», 1999, № 23).

Так считает Гачев. Конечно, можно с ним спорить, но лично мне недосуг. Надо довести затянувшуюся главу до конца. И приведу весьма любопытный взгляд Георгия Гачева на проблему русские — иностранцы из его книги «Русский Эрос»:

«…Щедрин в «Приключении с Крамольниковым» писал о России как стране волшебств, а ныне и рационалистические немцы ублажают это наше самочувствие кинофильмом «Русское чудо».

Таким образом, русский мужчина в отношении к своей родной земле оказывается нерадивым — т. е. полуимпотентом, недостаточным, полуженщиной, пассивным, несамостоятельным, а вечно чего-то ожидающим, безответственным иждивенцем, ребенком, пьяненьким сосунком водочки на лоне матери-сырой земли: т. е. святым и блаженным, которого можно жалеть, но который уж совершенно реализует и развивает лишь материнскую сторону в русской женщине. А надо же ей когда-то хоть раз в кои-то веки почувствовать себя вожделенной супругой! И вот для этого является время от времени Чужеземец — алчущий, облизывающийся на огромные просторы и габариты распростершейся женщины — Руси, России, Советской России. То варяг, то печенег и половец, то татаро-монгол, то поляк, то турок, то француз, то немец: всасывает их всех в себя, соблазняет, искушает русская Ева — видимо, легкой, кажущейся доступностью и сладостью обладания: «Земля наша велика и обильна. Приидите и володейте нами», — просят русские послы-полуженщины самцов-варягов от имени России. «Земля наша богата,/Порядку только нет», — то же слово и в XIX веке Россией возвещено через поэта Алексея К. Толстого.

Значит, опять какой-то другой Мужчина нужен, чтобы порядок навести: немец ли, социализм ли, нэп ли, совет ли, колхоз ли, еврей ли, грузин ли и т. п. — и все опять тяготеет к тому, чтобы сбагрить, отбояриться, сдать иностранцу на откуп, в концессию: нехай он возится! — или позаимствовать иностранный опыт… Тяга отмахнуться от дела: подписано — так с плеч долой. Потому столь героические усилия надо было предпринимать цивилизаторским силам в России: Петр I, партия большевиков, — чтобы приучить брать на себя ответственность, свои опыт и самочувствие вырабатывать. А то до сих пор легкая самокритика в русских: «А, русский человек — самый дурной, буёвый! — говорил мне грузчик Володя в Коломне, сам чистокровный русский и бывший блатной. — Вон евреи, грузины, латыши, любые малые — как друг другу помогают, а у нас хоть дохни — не пошевелятся!»…

Но оттого и помогают, что малые народы плотно (т. е. плоть к плоти) привыкли жить, так что зияние — то, что упал кто-то рядом, — остро ощущается. А в России земли вдоволь, эка невидаль! — добра сколько хочешь, бери — не надо; простор каждому, люди привыкли к зияниям, к неприлеганию — и пассивность к земле и в пассивность друг ко другу оборачивается…» (Г. Гачев. «Русский Эрос»).

Вернемся к выражению простого работяги: «А у нас хоть дохни — не пошевелятся!» Именно об этом и писал Михаил Светлов в своей «Гренаде»:

Отряд не заметил

Потери бойца…

Не из той ли бесчувственной «серии» — десятки тысяч не похороненных до сих пор бойцов Красной Армии, защитников Родины? Великое русское равнодушие и наплевательство — это уже на государственном уровне. «Родина слышит, Родина знает…» — это только в песнях. Но это, кажется, уже политическая публицистика.

В заключение послушаем мнение чистопородного русского писателя Федора Абрамова:

«Историческая беда России — мы раньше научились умирать, чем жить» (май 1975).

Запись от 29 октября 1973 года:

«Россия нуждается в утверждающем слове. В положительном идеале. Идеалы славянофилов непригодны. А официальная идеология давно уже скомпрометировала себя. Нужно новое знамя. Новое знамя».

Добавим от себя: знамя солидарности и братства всех народов и наций, населяющих Россию, а не поднятие на щит исключительно русских по крови людей. Это — роковой тупик.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.