Смехачи и язвители
Смехачи и язвители
Первый в этом ряду — Аркадий Аверченко, у которого была слава короля русского юмора. Прямые родственники: отец Тимофей Аверченко, разорившийся севастопольский купец, мать Сусанна Романова — из мещан. Писателя часто донимали вопросом: «Аркадий Тимофеевич, вы, наверное, еврей?» В ответ он только вздыхал и говорил: «Опять раздеваться?..»
Ответ юмориста. Аркадий Аверченко начинал, однако, не с юмора, а с прозаических занятий конторщика и бухгалтера. «Вел себя с начальством настолько юмористически, что после семилетнего их и моего страдания был уволен». А дальше — юмор и сатира как профессия и полный успех у российской публики. Не только читателем, но и почитателем книг Аверченко был Николай II.
О цензорах Аверченко говорил так: «Какое-то сплошное безысходное царство свинцовых голов, медных лбов и чугунных мозгов. Расцвет русской металлургии».
Февральскую революцию 1917 года Аверченко встретил восторженно: свобода! А октябрьский переворот его удручил, он сразу догадался, что с большевиками пришел конец и России, и всему старому быту. Власть большевиков Аверченко сравнивал с «дьявольской интернационалистской кухней, которая чадит на весь мир». В сатирическом памфлете «Моя симпатия и мое сочувствие Ленину» писатель восклицал: «Да черт с ним, с этим социализмом, которого никто не хочет, от которого все отворачиваются, как ребята от ложки касторового масла».
Опасаясь ареста, Аркадий Аверченко уехал на юг, к белым. В октябре 20-го вместе с войсками генерала Врангеля эмигрировал в Константинополь. Из насмешливого созерцателя писатель превратился в непримиримого врага советской власти. Но, оглядываясь вокруг себя, видел тоже мало радостного, а все больше «константинопольский зверинец». С июня 1922 года Аверченко поселился в Праге. Много писал. И горько сетовал: «Какой я теперь русский писатель? Я печатаюсь, главным образом, по-чешски, по-немецки, по-румынски, по-болгарски, по-сербски, устраиваю вечера, выступаю в собственных пьесах, разъезжаю по Европе, как завзятый гастролер».
Аркадий Аверченко умер в марте 1925-го, в возрасте 44 лет. Похоронен в Праге, на Ольшанском кладбище. В некрологе Тэффи писала: «Многие считали Аверченко русским Марком Твеном. Некоторые в свое время предсказывали ему путь Чехова. Но он не Твен и не Чехов. Он русский чистокровный юморист, без надрыва и смеха сквозь слезы. Место его в русской литературе свое собственное…»
А теперь о самой Тэффи. Тэффи — псевдоним, она — урожденная Надежда Александровна Лохвицкая, в замужестве Бучинская. Младшая сестра Мирры Лохвицкой. Соответственно еврейско-французская кровь (мать де Уайе). Сестры поделили поэзию: Мирра Лохвицкая взяла себе лирику, а Тэффи — юмор и сатиру. Тэффи признавалась: «принадлежу к чеховской школе, а своим идеалом считаю Мопассана…»
Тэффи писала стихи, рассказы и в дореволюционной России была в числе самых читаемых авторов. По свидетельству Одоевцевой, Тэффи восхищались буквально все, от почтово-телеграфных чиновников до императора Николая II. По выражению Зощенко, она владела «тайной смеющихся слов».
«… Потом сели обедать. Ели серьезно и долго. Говорили о какой-то курице, которую тогда ели с грибами. Иван Петрович злился. Изредка пытался заводить разговор о театре, литературе, городских новостях. Ему отвечали вскользь и снова возвращались к знакомой курице…» (рассказ «Отпуск»).
Тэффи была так популярна в России, что ее именем называли духи и конфеты. Однако слава писательницы померкла с эмиграцией, точнее сказать, уменьшилось число ее читателей, но она по-прежнему оставалась блестящим остроумным литератором, и в 1929 году даже дала такое объявление: «Н. А. Тэффи расскажет о счастливой, вызывающей всеобщую зависть, жизни русской эмиграции».
«Жизнь над бездной» — так называла она эмигрантскую жизнь. Ирина Одоевцева вспоминает, как Тэффи выглядела на чужбине: «Бархатный берет, обычно кокетливо скошенный на левый глаз, строго и прямо надвинут на лоб до самых бровей, скрывая затейливые завитки на висках. От этого черты ее лица как будто заострились и приняли строгое, серьезное выражение… я смотрю на нее, соображая, кого, собственно, она мне напоминает?.. И вспоминаю: на портрете моего прадеда, гейдельбергского профессора начала XIX века, висевшем когда-то в кабинете моего отца. До чего же она сейчас похожа на него!
— Надежда Александровна, — начинаю я и на минуту останавливаюсь: а вдруг она обидится? — У вас сейчас такой серьезный, умный, ученый вид! Ну прямо ни дать ни взять немецкий профессор.
— Разве?
Она подходит к большому зеркалу на стене и внимательно рассматривает себя в нем.
— А ведь правда! Ни дать ни взять старый профессор. И, конечно, немецкий, не то Вагнер, не то сам доктор Фауст. А то и сам Кант. Впрочем, я его портрета никогда не видела…»
Эту выдержку — открою секрет — я привожу специально, ибо эмигрантская тема — очень печальная тема, и читателю надо дать возможность чуточку расслабиться и улыбнуться. И еще один пассажик из воспоминаний Одоевцевой:
«Женские успехи доставляли Тэффи не меньше, а возможно, и больше удовольствия, чем литературные. Она была чрезвычайно внимательна и снисходительна к своим поклонникам.
— Надежда Александровна, ну как вы можете часами выслушивать глупейшие комплименты Н. П.? Ведь он вдиот! — возмущались ее друзья.
— Во-первых, он не идиот, раз влюблен в меня, — резонно объясняла она. — А во-вторых, мне гораздо приятнее влюбленный в меня идиот, чем самый разумный умник, безразличный ко мне или влюбленный в другую дуру».
Ни в логике, ни в остроумии отказать Тэффи невозможно.
Тэффи умерла в Париже 6 октября 1952 года, в возрасте 80 лет. Она намного пережила другого блистательного сатирика — Сашу Черного.
Саша Черный — это тоже псевдоним. Настоящее имя — Александр Михайлович Гликберг. Родился в Одессе. Сын еврейского аптекаря, провизора. Раннее детство Саши Черного прошло в Белой Церкви в тяжелой обстановке нищеты и семейного неблагополучия. Для того чтобы мальчик мог учиться в Житомирской гимназии, его крестили в 10 лет. Ему было уготовано судьбой стать заурядным «Надсоном из Житомира», но он преодолел самого себя и превратился в едкого сатирика, продолжил сатирическую линию русской литературы, подхватил эстафету от Козьмы Пруткова, Минаева и Курочкина.
Революционное брожение в русском обществе начала XX века ярко выявило социальные и политические контрасты. Кастрюля закипела, и пар сдвинул крышку — тем для сатирика хоть отбавляй! Золотое время для пера Саши Черного: смута, разлад, эпоха, когда «люди ноют, разлагаются, дичают». Россия — как «Желтый дом» (1908):
Семья — ералаш, а знакомые — нытики,
Смешной карнавал мелюзги,
От службы, от дружбы, от прелой политики
Безмерно устали мозги.
Каждый день по ложке керосина
Пьем отраву тусклых мелочей…
Под разврат бессмысленных речей
Человек тупеет, как скотина…
Есть парламент, нет? Бог весть.
Я не знаю. Черти знают.
Вот тоска — я знаю — есть,
И бессилье гнева есть…
Люди ноют, разлагаются, дичают,
А постылых дней не счесть…
Саша Черный — ярый обличитель российских мещан с их пустыми разговорами, вечным нытьем и таким же не менее вечным пьянством.
Не умеют пить в России!
Спиртом что-то разбудив,
Тянут сиплые витии
Патетический мотив
О наследственности шведа,
О началах естества,
О бездарности соседа
И о целях божества.
Анекдоты, словоблудье,
Злая грязь циничных слов…
Кто-то плачет о безлюдье,
Кто-то врет: «Люблю жидов».
Кстати, о последних. Саша Черный был свидетелем еврейских погромов и бесчинств «черной сотни», которую ненавидел и презирал. Среди ста юдофобов, считал Саша Черный, полсотни мерзавцев и полсотни ослов. В 1909 году поэт написал стихотворение «Еврейский вопрос»:
Не один, но четыре еврейских вопроса!
Для господ шулеров и кокоток пера,
Для зверей, у которых на сердце кора,
Для голодных шпионов с душою барбоса
Вопрос разрешен лезвием топора:
«Избивайте евреев! Они — кровопийцы.
Кто Россию к разгрому привел? Не жиды ль?
Мы сотрем это племя в вонючую пыль.
Паразиты! Собаки! Иуды! Убийцы!»
Вот вам первая темная быль.
Для других вопрос еврейский —
Пятки чешущий вопрос:
Чужд им пафос полицейский,
Люб с горбинкой жирный нос,
Гершка, Сруль, «свиное ухо» —
Столь желанные для слуха!
Пейсы, фалдочки капотов,
Пара сочных анекдотов:
Как в вагоне, у дверей
В лапсердаке стал еврей,
Как комично он молился,
Как на голову свалился
С полки грязный чемодан —
Из свиной, конечно, кожи…
Для всех, кто носит имя человека,
Вопрос решен от века и на век —
Нет иудея, финна, негра, грека,
Есть только человек.
У всех, кто носит имя человека,
И был, и будет жгучий стыд за тех,
Кто в темной чаще заливал просеки
Кровавой грязью, под безумный смех…
Но что — вопрос еврейский для еврея?
Такой позор, проклятье и разгром,
Что я его коснуться не посмею
Своим отравленным пером…
Конечно, такой поэт-сатирик, как Саша Черный, звезда «Сатирикона», не мог вписаться в советский пейзаж, и он, разумеется, эмигрировал. Жил немного в Берлине, немного в Италии. По выражению Михаила Осоргина, Саша Черный был одним из тех, кто «имеет две родины: родину духа оседлого с облачными и дождливыми далями — Россию, и родину духа блуждающего — Италию, где, в вечности Рима и в глубокой думе Флоренции, в этом чужом, — свое и родное найдет — если хочет — пытливый дух русского непоседы».
Непоседа и скиталец. Но по своей ли воле?..
Чужие, редкие леса,
Чужого неба полоса,
Чужие лица, голоса,
Чужая небылица…
В конечном счете Саша Черный осел во Франции. Сотрудничал в эмигрантских изданиях: в «Русской газете», в журнале «Иллюстрированная Россия», в парижских «Последних новостях». Пишет поэму «Кому в эмиграции жить хорошо». И кому? Как вы догадались — ни наборщику, ни конторщику, ни уборщице, ни таксисту, никому… Не обрел счастья на чужбине и Саша Черный.
О, если б в боковом кармане
Немного денег завелось, —
Давно б исчез в морском тумане
С российским знаменем «авось».
Давно б в Австралии далекой
Купил пустынный клок земли.
С утра до звезд, под плеск потока,
Копался б я, как крот в пыли…
Завел бы пса. В часы досуга
Сидел бы с ним я у крыльца…
Без драк, без споров мы друг друга
Там понимали б до конца.
По вечерам в прохладе сонной
Ему б «Каштанку» я читал.
Прекрасный жребий Робинзона
Лишь Робинзон не понимал…
Из Парижа поэт сбежал на юг Франции, в поселке Ля-Фавьер купил домик, почти карточный, но сил жить и бороться уже не было. Саша Черный скончался 5 августа 1932 года, в возрасте 51 года. Сбылись его пророческие слова:
Земная жизнь ведь беженский этап.
Лишь в вечности устроимся мы прочно.
Саша Черный так окончательно и обосновался в вечности — в русской литературе, в двух ликах — насмешливым ядовитым сатириком и нежным, почти тихим лириком. Поэт выразил российский менталитет: бесконечно мечтать, мало делать и вечно быть недовольным. Вот почему «в буфете сочувственно дребезжат стаканы и сырость капает слезами с потолка». Вечные мечты о молочных реках и о кисельных берегах. Тоска по порядку и справедливости, что «вот приедет барин, барин нас рассудит» (это уже Некрасов) и т. д.
Что будет? опять соберутся Гучковы
И мелочи будут, скучая, жевать,
И мелочи будут сплетаться в оковы,
И их никому не порвать…
Это строки из стихотворения «Опять» (1908). Помните, как гениально признался наш незабвенный премьер Виктор Черномырдин: «Хотели, как лучше, а вышло, как всегда». То есть пресловутое «Опять…» Все так же наступаем на все те же российские грабли. Кажинный раз на эфтом месте!..
«Скучно жить на белом свете!» — это Гоголем открыто,
До него же Соломоном, а сейчас — хотя бы мной.
«Бирюльки», 1910
И почти крик от невыносимости российского бытия:
Мой близкий! Вас не тянет из окошка
Об мостовую брякнуть шалой головой?
Ведь тянет, правда?..
Еще одна звезда «Сатирикона» — Валентин Горянский. Это псевдоним. Носил фамилию Иванова, но какой он Иванов, когда он — внебрачный сын художника Эдмона Адамовича Сулиман-Грудзинского, явно «коктейльного» отца. В 1916 году в Петербурге вышел сборник Горянского «Мои дураки». Октябрьскую революцию решительно не принял. Разруху и бытовые лишения, гибель культуры воспринимал как эсхатологическую катастрофу. Горянский мечтал о тихой спокойной жизни в «городе зеленых крыш», куда запрещено входить «политикам и героям». Этого «города зеленых крыш» не нашел в эмиграции — ни в Турции, ни в Хорватии, ни во Франции. Тосковал о России? Конечно. Вот стихотворение Горянского «Россия»:
Россия — горькое вино!
Себе я клялся не однажды —
Забыть в моем стакане дно,
Не утолять смертельной жажды,
Не пить, отринуть, не любить,
Отречься, сердцем отвратиться,
Непомнящим, безродным быть, —
И все затем, чтоб вновь напиться,
Чтоб снова клятву перейти
И оказаться за порогом.
И закачаться на пути
По русским пагубным дорогам,
Опять родное обрести.
Признаться в имени и крови,
И пожелать цветам цвести,
И зеленеть пшеничной нови,
И птицам петь, и петухам
Звать золотое солнце в гости,
И отпущенье взять грехам
В старинной церкви на погосте
У батюшки. И снова в путь
По селам, долам и деревням,
Где, в песнях надрывая грудь,
Мужик буянит по харчевням:
Где, цепью каторжной звеня
И подгоняемый прикладом,
Он зло посмотрит на меня
И, походя, зарежет взглядом;
Где совий крик и волчий вой,
В лесах таинственные звуки,
Где ночью росною травой
Ползут нечистые гадюки;
Где рабий бабий слышен плач,
И где портной, в последнем страхе,
Для палача кроит кумач
И шьет нарядные рубахи.
Ах, не хочу! Ах, не могу!
Пускай замрут слова признанья,
Пускай на чуждом берегу
Колышатся цветы изгнанья…
В 1956 году Валентин Горянский опубликовал в Париже роман в стихах «Парфандр и Глафира». В нем он классическим пушкинским стихом представил историю трагической любви Парфандра (русской либеральной интеллигенции) и прекрасной Глафиры, символизирующей Россию. Парфандр в порыве чистого идеализма мечтает о счастливом браке с Глафирой, но ею овладевает затянутый в черную кожу брандмейстер Гросс, весьма напоминающий большевистского комиссара. Интеллигенция плачет по России, а Россия отвернулась от интеллигенции. Все это напоминает раннюю сатириконовскую публикацию Горянского про «Таню-изменницу»:
Таня вышла за виолончелиста,
Презирает теперь мою гитару семиструнную.
«Я, — говорит, — как жена артиста,
Серьезную музыку люблю и умную;
Я, — говорит, — люблю Баха и Грига,
А не романсы какие-нибудь грязные…
«Серьезная музыка» — это марксизм-ленинизм, что ли?.. Пока вы раздумываете над вопросом, представлю еще двух сатириконовцев — Аркадия Бухова и Петра Потемкина. В данном случае корни их, скажем так, нормальные. Нормальное и творчество — сатирическое, болеющее за судьбу России и ее народа. И как писал Аркадий Бухов:
Мучительно наше сегодня,
Где все — наболевший вопрос…
«Письмо редактору», 1913
Петр Потемкин — тоже уехавший. Эмигрант. У него было «очень острое чутье русскою быта, старого Петербурга, былой провинции». На его могилу (он скончался в Париже в 1926 году) друзья принесли розовую герань, которую Потемкин так любил вспоминать.
А теперь попробуем завершить разговор об эмиграции. Какие имена! Шаляпин, Рахманинов, Коровин, Бальмонт и т. д. и т. д. «Весь этот русский Ампир подавлял изобретательностью, игрой воображения, оригинальностью, новизной, пробуждал умы и веселил души», — так писал в книге «Поезд на третьем пути» блистательный сатирик и сочинитель Дон Аминадо. Читаем дальше:
«Ничего подобного история Европы до сих пор не видела. Никакой параллели между французской эмиграцией, бежавшей в Россию, и русской эмиграцией, наводнившей Францию, конечно, не было.
Французы шли в гувернеры, в приживалы, в любовники, в крайнем случае в губернаторы, как Арман де Ришелье или Ланжерон и де Рибас.
А русские скопом уходили в политику и философию, а главным образом в литературу…»
Дон Аминадо вспоминает 1917 год:
«Жизнь бьет ключом, но больше по голове.
Утром обыск. Пополудни допрос. Ночью пуля в затылок.
В промежутках спектакли для народа в Каретном ряду, в Эрмитаже. В Эрмитаже поет Шаляпин. В Камерном идет «Леда» Анатолия Каменского…
Швейцар Алексей дает понять, что пора переменить адрес.
— Приходили, спрашивали, интересовались.
Человек он толковый и на ветер слов не кидает.
Выбора нет.
Путь один — Ваганьковский переулок, к комиссару по иностранным делам, Фриче.
У Фриче бородка под Ленина, ориентация крайняя, чувствительность средняя.
— Пришел я, Владимир Максимиллианович, насчет паспорта…
— И ты, Брут?!
— И я, Брут.
Диалог короткий, процедура длинная. Бумажки, справки, подчистки, документики….
Фриче поморщился, презрел, министерским почерком подмахнул и печать поставил:
— Серп и молот, канун да ладан.
Вышел на улицу, оглянулся по сторонам, читаю паспорт, глазам не верю: «Гражданин такой-то отправляется за границу…»
Так оказался за границей «новый Козьма Прутков» Дон Аминадо. Его настоящие фамилия и имя Аминодав Пейсахович Шполянский, родом из Елизаветграда. Поэт, прозаик. Помимо псевдонима Дон Аминадо, у него была еще масса других, в том числе и Идальго. Он продолжил классическую русскую традицию юмора с его состраданием к «маленькому человеку».
«Победителей не судят, — говорил Дон Аминадо. — Их ненавидят».
Из Одессы Дон Аминадо сначала эмигрировал в Константинополь. «Все молчали. И те, кто оставался внизу на шумной суетливой набережной. И те, кто стоял наверху на обгоревшей пароходной палубе. Каждый думал про свое, а горький смысл был один для всех: «Здесь обрывается Россия над морем черным и глухим».
Дон Аминадо и за рубежом был весьма популярен. Его стихи вырезали из газет, знали наизусть, повторяли его крылатые словечки. А его афоризмы и аксиомы!
«Начало жизни написано акварелью, конец — тушью».
«Ложась животом на алтарь отечества, продолжай все-таки думать головой».
«Вставайте с петухами, ложитесь с курами, но остальной промежуток времени проводите с людьми».
Дон Аминадо жил с людьми, но люди эти были эмигрантами и отчаянно спорили о способах спасения Руси. Они оставались в плену иллюзий. А «из далекой Советчины доносились придушенные голоса…» Дон Аминадо внимательно следил за советской литературой, за коллегами пера. Они были в основном какие-то новые, какие-то уж чересчур рабоче-крестьянские. Об одном из таких он написал:
Такая мощь и сила в нем,
Что, прочитав его творенья,
Не только чуешь чернозем,
Но даже запах удобренья.
Кажется, пришло время проститься с писателями-эмигрантами и переключиться на советскую литературу. Там тоже множество имен. Много разных кровей. И много различных ароматов. Напоследок еще раз вспомним Дон Аминадо:
«…советский Космос, как и библейский Космос, возник из распутного и разнузданного Хаоса, из первобытного, бесформенного месива солдатни и матросни, и сотворение ленинского мира хотя и произошло в один день, но такие высокоценные детали, как миропомазание Маяковского, раскаяние Эренбурга и удвоенные пайки для Серапионовых братьев — все это появилось не сразу…»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.