58. XIX век как Родина. Этика поступка в XIX веке и диссидентстве. Общество всея Руси невозможно
58. XIX век как Родина. Этика поступка в XIX веке и диссидентстве. Общество всея Руси невозможно
— Не вписываешь ли ты себя диссидентского в XIX век? Этак мы всех там морально осовременим.
— Сквозная вещь — автобиографизм в отношении к истории, событиям которой я был причастен фактами моей жизни, или теми, которые не могу исключить из нее.
Для меня XIX век — неудобно это говорить, высокопарно, но он мое истинное отечество. Если б его не было, как я жил? На что бы опирался? Когда совершались мои превращения, не будь русского XIX-го, я бы, наверное, уехал. В нем у меня устойчивый духовный дом — близость, вхождение, личные встречи.
Дело в том, что диссидентство, по сжатому циклу и в переменившихся условиях, повторило нечто, ранее состоявшееся в русском XIX веке. Когда людей, одержимых желанием подвигнуть спущенный сверху прогресс, объявляли ненужными и лишними для дела. Более того, их признавали государственными преступниками. Самоорганизация ради самозащиты и продолжения деятельности вошла в конфликт с самим предметом прогресса. Который отчасти был внутри них, а большей частью вовне. В какой степени мы могли взять на себя и нести эту тяжесть? В какой степени вообще можно было повторить такой страшный цикл и что это даст? Было неясно.
Совершенно оправданно, что, защищая себя и продвигаясь вперед, диссиденты все чаще обращались за помощью к Западу. Широкой поддержки и защиты внутри они получить не могли, а западную защиту получали достаточно эффективную. Вопрос в том, было ли это оправданно? Вопрос открытый. Но главное в том, что страсть соучаствовать и императив сведения всего к этике поступка вошли в причудливые соотношения. Не говоря о том, что Движение стало раскалываться по всем линиям: национальным, религиозным, по степеням радикальности и так далее. В нем воскресла та проблема, которая мучительно не решалась, хотя и упорно ставилась в XIX веке. Власть разом единожды соорудилась в России, а не медленно прорастала из ее пор. Но так же соорудить общество — единожды разом — вот что России не удалось в XIX веке. И, как видим, не получается снова.
Общество Всея Руси невозможно. Это утопия. Она поднимает дух на высокую ступень, рождает нечто проводящее сквозь человека глубокий след образа, слова. И она же покинет его при столкновении с властью. Осложнения могут нравственно оцениваться так или этак, но отношения с властью сами по себе втягивают в тупик, где обществом не пахнет. Итоги «Поискам» в 1982 году обозначились не только вашими арестами. Что-то во мне прочерчивалось как итог, без ясного внутреннего продолжения. Без способности на возврат к профессиональной деятельности историка, пускай «в стол».
Я ощутил личную, физическую непомерность русской задачи. Тяжесть состояла не только в неосуществимости. То была тяжесть вопрошающей правомерности — немножко торжественно звучит, да?
Декабристы и постдекабризм для меня встали в новом свете. То, что происходило в Равелине, и даже казни в крепости летом 1826-го, — перестало быть для меня только расправой. Нет, это становилось Событием с большой буквы! Я начал видеть духовные события в том, что прежде трактовалось в духе цитат, извлеченных из следственного архива. Что, конечно, не перестану характеризовать как насилие и расправу.
Я лично заново проживал XIX век. В конечном счете процесс писания стал для меня процессом самосохранения. И в чем-то он меня подвиг не к примирению, а к уяснению природы закоренелого взаимного непонимания общества и власти в России. При странной исходной позиции, когда одни люди могли попасть в следователи, а другие шли в противную сторону, в XIX веке сохранялась еще животворная близость тех и этих — под кошмарной властью непонимания, природу которого я хочу постичь. Почему же в советском обществе, столь переуравненном, с многократно смешанными и передвинутыми классами, в силу чего в этом обществе засел вирус непонимания, переходящего в ненависть?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.