Глава 13
Глава 13
Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.
Каков он был, о, как произнесу,
Тот дикий лес, дремучий и грозящий,
Чей давний ужас в памяти несу!
Так горек он, что смерть едва ль не слаще.
Данте. Божественная комедия [129]
«Вот, – сказал мне мой американский адвокат, похожий на подросшего, вылощенного купидона, – подпишите, пожалуйста, вот это».
У стойки таможни он продвигался ко мне сквозь группу людей, моих близких, друзей и журналистов и протягивал мне стопку бумаг. «Но что это такое?» – нетерпеливо поинтересовалась я. Меня часто раздражают мои адвокаты, даже когда они необходимы и очаровательны. Но на этот раз я и вправду рассердилась, так хотелось скорее поговорить с дорогими мне людьми, которые жадно ожидали новостей. Со времени приземления самолета прошло уже несколько часов, потом схватка с армией фотографов, и вот теперь мне приходится ждать здесь. Американская привычка пропускать иностранцев в последнюю очередь при оформлении формальностей при въезде, вызывать их в алфавитном порядке особенно утомительна для тех, чья фамилия начинается с буквы «С», как у меня. Я всегда остаюсь одной из последних, и это выводит меня из терпения и заставляет чувствовать себя ущемленной. «Это документы о вашем гражданстве, – объяснил мне адвокат. – Я сделал все необходимое, и все произойдет очень быстро». Ошарашенная, не понимая толком, что он хочет сказать, я смотрела на него.
Зачем еще раз менять гражданство? Я стала француженкой, так почему мой выбор вчера был хорош, а сегодня стал неподходящим? Конечно, многочисленные обезумевшие беженцы отчаянно борются, чтобы получить такие документы, – непросто стать американцем… Но в момент, когда Франция повержена, это для меня получило некий привкус предательства.
«Спрячьте ваши документы в свой сейф! – сказала я адвокату. – Вы выбрали неподходящий момент», – и повернулась, чтобы обнять Гого и Берри, зятя.
Когда у тебя единственный ребенок и ты посвятила ему бо?льшую часть жизни и своей нежности, испытываешь к нему огромную привязанность, потому что у него нет отца, а это как раз мой случай, бедный молодой человек, который его у тебя забирает, наполняет свое сердце новой любовью и новой жизненной целью, оказывается в весьма сложном и деликатном положении и его можно с полным правом пожалеть. Берри немедленно проявил все свое обаяние, чтобы победить мое естественное недоверие. Тем не менее понадобилось несколько лет, чтобы однажды, когда мы выпили по бокалу вина, я ему призналась: «Естественно, вначале я для вас была крепким орешком, согласна. А теперь, Берри, я должна признать, что ваш брак делает меня счастливой и я вас полюбила как сына». И верно, между нами родилась настоящая дружба, и во время легких разногласий, неизбежно возникающих в семье, я всегда принимала его сторону.
Первые недели в Нью-Йорке оказались для меня изнуряющими и не оставляли мне ни минуты, чтобы чувствовать или размышлять. Повсюду меня расспрашивали с сожалением и в то же время с любопытством. И все время возникал один и тот же вопрос, на который я не могла ответить: «Как вы смогли уехать?» Но Нью-Йорк больше не был тем Нью-Йорком, той Америкой, особенно те места, где я часто бывала. Город наводнили люди из всех стран мира, всех категорий, которые по каким-то причинам покинули свои дома и бросили все – из страха или потому, что война им мешала. Кому-то удалось многое сохранить, кто-то работал, чтобы прожить, а некоторые не стыдились своего богатства.
Тем, кто приехал из Франции, где, несмотря на различные политические мнения, был единственный враг – бош, понять, что Америка разделена по меньшей мере на два лагеря, было трудно, и это сбивало с толку. Как будто вы вернулись в эпоху Возрождения, во времена вражды во Флоренции между гвельфами и гибеллинами, которая поднимала одни семьи против других, делая их врагами, разжигала сердца и речи. Родственная ненависть безжалостно воздвигала стену между людьми одной и той же проигравшей партии. Так и Нью-Йорк стал преддверием подозрений неизвестно в чем. Одна известная журналистка, так называемый друг Франции, пользовалась гостеприимством Америки и почестями, опубликовала статью, где назвала Францию «всемирным борделем».
По этой причине ей удалось заполучить после войны орден Почетного легиона[130]. В течение долгого времени она носила не только планку, но и сам орден. На одном банкете я заметила, что мой сосед не носит больше орден Почетного легиона, данный ему из вежливости и в знак благодарности, и не могла удержаться от слов: «Вам чего-то не хватает», – взяла лепесток розы и положила на отворот его пиджака. Впоследствии он вернулся во Францию, чтобы купить модели, но не зашел в мой офис. Таково было состояние умов некоторых американцев, отравленных снобизмом или ложной информацией.
На торжественном вечере в одном из самых элегантных клубов Нью-Йорка Картье предложил для продажи на аукционе, проводившемся в пользу французских детей, прекрасную бриллиантовую брошь. Меня попросили провести торги.
Зал наполнила толпа богатых людей разных национальностей. Однако, когда я начала торги, воцарилась полная тишина.
«Что ж, господа, кто-нибудь начнет?» Полное безразличие так и не было бы нарушено, если бы не раздался голос: «Тысяча долларов!» Это был один англичанин. Несмотря на общую враждебность, все зашевелились, стали раздаваться другие голоса, и вскоре торги достигли довольно высокой цены. Но на улице перед клубом собрались неизвестные, без сомнения подкупленные, готовые забросать тухлыми яйцами или помидорами всех, кто пытался собрать средства для пропитания детей – преступное намерение!
В этой связи не следует забывать, что французы отличаются от всех других наций. Американцы и англичане хвалятся своей национальностью, французы же на нее ворчат, критикуют своих соотечественников и страну, которую обожают. Свобода слова, которой они пользуются, вызывает одновременно и хорошие и плачевные результаты, ею пользуются спонтанно, что приводит иногда к замечательным результатам, но часто – к недопустимым. Как бы то ни было, атмосфера в Америке меня потрясла. После такого эмоционального напряжения мне требовался покой, чтобы снова найти себя, войти в свой образ жизни. Я сняла маленький затерянный домик в большом имении на Лонг-Айленде и стала жить там одна. Иногда меня навещали дети, но чаще всего я пребывала в одиночестве – лучшее лекарство от грусти. Но кто может определить этот вид грусти? Ледяная грусть без имени растекается в груди, как свинец, умерщвляет тело и рождает чувство, что ты навсегда стала бесполезной.
Я купалась, ловила мидии к обеду, варила креветок, по ночам гуляла в лесу, в этом пылающем осеннем американском лесу. Лежа плашмя на голой земле, я старалась найти силы и смелость и молилась, чтобы мне подсказали, какую линию поведения принять. Меня мучила совесть, она не мешает действовать и ошибаться, но заставляет сожалеть о содеянном, мешает оценить результаты. Точно так же, как по старому итальянскому обычаю на поверхность вина наливают слой масла, чтобы предохранить его от пробки и воздуха, я забилась в раковину и поняла, что мне надо делать и как действовать. Мои компаньоны по парфюмерному делу, видя меня столь встревоженной, предложили мне деловую поездку в Южную Америку, чтобы изменить состояние духа. И вот я спешно… села в самолет – всегда в самолет – и отправилась в путешествие. Я посетила Панаму, которая мне показалась международным базаром; Мехико, где ничто не кажется тем, что оно есть, где смешались испанцы с ацтеками, как на рынке. Самое комическое зрелище, которое я наблюдала в Мексике, случилось во время боя быков: вдруг пошел дождь. Это был не простой ливень: небо разверзлось водяными смерчами, лившимися как Ниагарский водопад. Мы находились в крытой ложе, и все равно воды было по колено. Ну а зрители на открытых трибунах принялись срывать с себя одежду и класть ее на головы, чтобы защититься от дождя, и коррида продолжалась перед публикой, чей вид напоминал рекламу нижнего белья.
Перу! Мне понравилось Перу! Жена президента приехала встретить меня на аэродроме и с отменной любезностью предоставила всю страну в мое распоряжение. Она познакомила меня со всеми, кто представлял для меня интерес; организовала старинный балет в мою честь, потрясающий и неожиданный спектакль. Когда позже я увидела в Нью-Йорке мюзикл «Король и я»[131] с Гертрудой Лоуренс[132] и Юлом Бриннером[133], танец детей мне напомнил Перу, и у меня не осталось сомнений по поводу тесных связей между Азией и этой частью Южной Америки, места встречи китайцев и латиноамериканцев. Этот танец был одновременно страстным и полным достоинства, как доисторический Коромандель[134].
От Арекипы я поднялась до Куско, древнейшего места в мире, в таком маленьком и невероятном поезде, таком медленном, будто его тащили сонные коровы. Поднимаясь все выше, он останавливался каждую минуту у маленьких вокзалов, где люди толпились вперемешку с ламами, смотрящими на меня через пыльное стекло вагона своими огромными мудрыми глазами. В этой местности преобладал песчаный цвет, иногда разбавленный оттенками моего любимого розового цвета «шокинг»; это подтверждает банальную истину – ничто не ново под луной. И так вплоть до озера Титикака, где лодки строят из грубо сплетенного тростника, а женщины закутываются с ног до головы, как на Ближнем Востоке, пряча лица под черными платками, и передвигаются, гордые и большие, переваливаясь в огромных юбках ярких расцветок. Детей рожают, присев в уголке на корточки, на манер птиц, несущих яйца. Сам Куско примитивен, безлик, безучастен. По воскресеньям церковь, голая, как ангар, и грубо покрашенная белой известкой, становится похожей на картину. Там встречаются мэры соседних деревень, одетые в толстый черный драп с серебряными цепями на шее. На рынке продают бесчисленные фетиши: картинки из свинца или серебра, изображающие жилье или домашних животных, обернутые в маленькие мешочки, их хранят как можно ближе к сердцу, чтобы они приносили счастье или исполняли желания. Внутри церкви – орган, изготовленный из кусков грубо оструганного дерева; приводился в действие человеком, который, подобно звонарю, тянул за толстые веревки. В отдаленном углу – невероятное, удивительное зрелище: группа мужчин и детей, одетых в коричневое и черное, стоит у белой стены, все дуют в огромные морские раковины, создавая странный аккомпанемент для хора верующих. Повсюду вокруг церкви на бесчисленных скалах огромное скопище больших и маленьких ракушек, белых, серых, даже светло-розовых, оставленных отступившим морем тысячи лет назад… сколько же тысячелетий? Ничего удивительного, что крестьяне и ламы смотрят столь отрешенно. Здесь присутствие человека кажется малозначимым.
Затем следует красивая, мягкая страна Чили. Покинув Винья-дель-Мар, напоминавший Круазетт в Каннах, я снова поднялась на значительную высоту в Андах. Взлетев над Андами и зная, что посадка невозможна, увидела над одной скалой возвышающуюся статую Христа и вспомнила известную детскую итальянскую книгу «От Апеннин до Анд»[135], в которой рассказывается, как маленький итальянский сирота отправляется по морю, один и без денег, завоевывать Аргентину и после многих удивительных и трогательных приключений становится миллионером. Самолет медленно спускался, как в свободном падении, к равнинам Аргентины, к Буэнос-Айресу, напоминавшему Париж 1900 года с его жилыми районами, похожими на авеню Виктора Гюго, и торговыми кварталами, имеющими вид ящиков с отличной молодой телятиной, – последнее место, где должна жить женщина. Оттуда я улетела в Бразилию с ее заколдованными лесами и знаменитой Сахарной Головой[136]. Там нашла старых друзей, среди них сэра Ноэля Чарлза, выручившего меня во время борьбы за витамины. Он ездил в удивительном «роллс-ройсе», служебной машине посольства в течение многих лет. Кузов ее был из стекла, и у меня было такое впечатление, будто я королева, представленная на обозрение толпы. Луи Жуве[137] со своей труппой каждый вечер играли при полном зале с огромным успехом. Он привез с собой все декорации – настоящий подвиг, особенно что касается сложных декораций Челищева[138] для «Ондины», пьесы Жироду. Главной «приманкой» была Мадлен Озерей[139]; невероятная в роли Ондины, однажды вечером она превзошла сама себя и танцевала для нас на пляже, закутанная лишь в газовую ткань, словно эльф. Жуве хотел поехать со своими актерами в Северную Америку, но в конце концов получил визы только для себя и Мадлен. Ему предложили выгодный контракт в Голливуде, но он отказался покинуть свою труппу. Потом я уехала, пролетев над лесами так низко, что можно было различить обезьян, попугаев, дикие орхидеи, пышное цветение и необыкновенно широкое устье Амазонки, – этакое цветение жизни.
Далее я полетела в Нью-Йорк, где нашла такое занятие, которое включало не только дело. В это время бизнес меня удовлетворял полностью и вызывал желание более широко приложить свои силы и способности.
В тот период Скиап получила множество предложений заняться новыми швейными предприятиями и руководить ими.
Но согласиться я не могла, потому что, если она будет полностью держаться в стороне от швейного дела, то может оказаться в чрезвычайно странном положении. Она отвергла все эти предложения, вплоть до самых заманчивых, и все время сохраняла надежду и ждала – без всякой выгоды, сознавая свой долг по отношению к Дому моды на Вандомской площади. Это единственная дань, которую она могла ему предложить: не вступать в конкуренцию ни с чьей деятельностью, даже самой ничтожной, если таковая там еще происходила.
Работа в комитетах помощи меня никогда не привлекала, т. е., к несчастью, они не избежали политического влияния. Были образованы две ассоциации, имевшие в действительности одинаковые цели и злобно взиравшие друг на друга. Одна называлась «Свободная Франция»[140]; другая, основанная и руководимая Энн Морган, – «Американская помощь Франции».
Мне посчастливилось сотрудничать с необыкновенными женщинами. Случилось так, что я работала с ними бок о бок в области организации помощи: Энн Морган и ее секретарь Гиллем, Изабелла Кемп, Кетлин Хейлз, Терез Бонни и Флоренс Конрад. Эти имена недостаточно известны. Были и другие, но эти женщины составляли подлинное ядро доброй воли и понимания; они были способны забыть самих себя, как никто другой, отличались трогательной скромностью, умением любить ближнего и, наконец, глубокой преданностью стране, на которой, казалось, уже пора поставить крест, – Франции. Изабелла Кемп долгие годы прожила во Франции и стала фанатичным, непоколебимым другом. Эта девушка, племянница мультимиллионеров, которые всегда жаловались на нищету, она неизменно раздавала свои деньги друзьям, если те по-настоящему в них нуждались, или просто любителям брать взаймы (единственный ее недостаток – она путала одних с другими и всем верила). В начале войны Изабелла организовала кассу взаимопомощи в своей квартире на набережной Вольтера. Монументальная и ростом, и своим благородством, и преданностью, она, как могла, приняла на свои плечи заботу о судьбе Франции, сняла огромный ангар, наполнила его колыбелями и отдала в распоряжение солдатским женам, которым требовалось место, где можно оставить ребенка, пока они искали работу. Эти женщины ставили на пол как попало тощие тюки с пожитками, а дети, разномастно одетые (кто-то – с муниципального базара, другие – от парижских кутюрье), играли, или, спокойно усевшись на горшки, жевали печенье, или разрывали на части плюшевого американского медвежонка.
Эта значительная ассоциация оставалась единственной до того момента, когда против собственной воли Изабелле пришлось покинуть страну. Она откровенно выражала свои устремления и обладала чувством юмора. Однажды в разговоре с подругой по телефону она сказала: «Генерал? О, я из него сделаю все, что захочу! Прикинусь “малышкой” у него в руках». Это был намек на известную в то время песенку. Последствием этого так называемого частного разговора стал вызов ее к этому генералу, чтобы держать ответ за недостаток уважения к военной власти. Но когда она вошла в его кабинет, не слишком понимая, что происходит, ворчливый усатый генерал сдался перед этим ураганом доброй воли, и Изабелла получила все, что ей требовалось для дела.
Именно Изабелла повела меня на Мэдисон-авеню, дом 457, в штаб Комитета координации французской помощи – АПФ (Американская помощь Франции). Эта организация объединяла пятнадцать тысяч добровольцев из трехсот ассоциаций во всех штатах, оказывала помощь не только Франции, но и Англии, собирая средства, чтобы сохранить братство и цивилизацию. Энн Морган, основавшая ассоциацию, ревниво и благородно в ней царствовала. У этой властной женщины была только одна цель в жизни – как помочь Франции. Во время Первой мировой войны, находясь в прямом контакте с французской армией, работая и делая для нее все, что могла, она стала другом многих ее руководителей, среди них и маршала Петэна. За это ее строго критиковали и даже оскорбляли те, кто думал иначе и считал себя безгрешным. Несмотря на это, ей во многом помогали американское правительство и французы, живущие за границей. Тысячи писем от узников тюрем и детей свидетельствовали о действенности ее организации.
Когда маршал умер, я встретила ее в «Ритце», где она завтракала в трауре, под черной вуалью. Иногда на этом свете воздают за смелость и искренность мнений, однако часто, и так, к несчастью, произошло с Энн Морган, признание приходит только после смерти. Два года назад, к удивлению многих из нас, ей отдали воинские почести во дворе «Отеля инвалидов», и все ее друзья, даже те, кто при жизни ее критиковал, собрались в этом почетном месте. Республиканская гвардия взяла на караул, отдавая ей почести, причитающиеся героям, и высшую честь – раздались звуки «Марсельезы». На знаменитой стене установили медную дощечку с ее именем, никогда такая честь не оказывалась женщине, к тому же иностранке.
Когда я впервые встретила Энн Морган, у меня в голове еще не созрело конкретных проектов, тем не менее я была готова к любой работе. Я поговорила с ней и испытала на себе чудесное влияние ее личности. Мы тут же разработали план – устроить в ее огромных пустых салонах выставку французского искусства и культуры для американской публики. Мисс Морган горячо одобрила эту идею и предоставила мне всю инициативу. Первая выставка была посвящена Жану Пажу, который в своих картинах изобразил историю простого французского солдата со дня его демобилизации до приезда в Нью-Йорк. Наша выставка получила множество одобрительных отзывов и привлекла многих людей к нашему делу. Объединившись, французы и американцы анонимно работали целыми часами – писатели, принцессы, слуги, люди без определенных занятий – над изготовлением пакетов, которые – о чудо! – направлялись по нужным адресам, без задержек и ошибок. В то лето комнаты мы преобразовали в сад, и они служили декорацией для выставки Мальвины Гофман, долго жившей в Париже. Получившая прозвание «Люди мира», она отражала человеческую солидарность, которую передал в XVII веке поэт Джон Донн[141]: «Ни один человек не одинок… и смерть любого из человеческих существ отнимает у меня крупицу жизни, потому что я неразделимо слит во всем человечеством».
Объединить многих людей искусства, живших тогда в Соединенных Штатах, оказалось просто: не зараженные политикой, они способствовали тому, чтобы сделать из Парижа столицу культуры (лишь один отклонил мое предложение). И нам удалось с тех пор подчеркнуть единство мысли, которое прослеживается в долгой творческой традиции. Была организована серия концертов, в них участвовали звезды: Робер Казадессю (фортепиано), Габи, его жена, и Рене Леруа (флейта). Они приняли наше дело с энтузиазмом, дрожали при одной мысли, что могут служить своей стране. Я никогда не встречала такого понимания. Мы стремились объединить всех, кто нас поддерживал, организовали программы из произведений французских композиторов виолончелиста Марселя Эрбера, скрипача Джино Франческати, Мартинелли, обладавшего замечательным голосом, Мильштейна и многих других.
C обеих сторон баррикады наиболее одаренные и элегантные члены нью-йоркского общества объединялись, чтобы забыть на час свои разногласия, слушая Дебюсси, Массне, Пуччини, Генделя, Бизе, Куперена, Сезара Франка, Робера Казадессю.
Мисс Морган разрешила нам также издать календарь под названием «Франция в Америке», в котором я постаралась представить разные тенденции в творчестве французских художников и писателей того времени. На каждый день я выбирала текст французского писателя или нефранцузского, но симпатизирующего Франции – Жюльена Грина, Андре Моруа, Андре Мориза, Пьера де Ланю, Гонтрана де Понсена, Сент-Экзюпери, Робера де Сен-Жана. Их иллюстрировали художники, избравшие Париж центром своего вдохновения, – Эрман, Дали, Марсель Дюшан, Эриксон, Липшиц, Леже, Кислинг, Ламот, Вертес и т. д., среди них испанцы, французы, датчане, перуанцы, венгры, американцы.
Чтобы примирить прошлое и будущее, я сочла интересным устроить выставку целиком модернистскую и авангардистскую и попросила помощи у Марселя Дюшана[142], который взбудоражил весь мир искусства своим знаменитым полотном «Обнаженная, спускающаяся по лестнице». Марсель – это совершенно особенный случай; его картины в коротких формулах дают самое точное определение сюрреализма. Отвергнув все до того момента, когда, по его мнению, полностью себя выразил, он с тех пор посвятил себя шахматам, в которых достиг совершенства. Он уверил меня в своем сотрудничестве, с большим трудом выбрался из уединения и принялся за работу. Огромные комнаты были разделены ширмами, за ними развесили картины, между ширмами натянули веревки, как в лабиринте, указывая путь следования посетителей к тем или иным художникам, чтобы они могли сравнивать. В день открытия дети играли в мяч под ногами ошеломленной толпы. Это было удивительное зрелище: представлены самые знаменитые художники, как Пикассо, с его картинами эпохи 1937–1938 годов, никогда еще не выставлявшимися в Америке. Выставка состояла из примерно восьмидесяти экспонатов, среди них не только картины, но и сюрреалистические предметы, продемонстрировала американское влияние на переселившихся французских художников и стала сенсацией. Некоторые американцы, издавна связанные с парижской жизнью, также были представлены, выпущен 48-страничный каталог – довольно объемистый том с репродукциями сюрреалистического искусства, собрание вечных мифов о человечестве, и серия портретов, определенных названием «Компенсация». Выставка прошла бурно, мисс Морган, безусловно, довольная своим финансовым успехом, тем не менее спросила себя, каковы ее намерения, и пришла к выводу, что ей не хватает достоинства. По ее мнению, сюрреализм не мог представлять французскую культуру, и это ее по-настоящему шокировало. Она бродила среди веревок, чихая и стараясь понять, но полностью все это не одобряла. Чтобы ее подбодрить, я пригласила г-на Лоо, известного эксперта и продавца произведений китайского искусства. После этого она немного приободрилась, но потребовала, чтобы следующая выставка была более консервативной. Однажды утром, вернувшись из Принстона, где жила, я обнаружила у входа табло, украшенное павлиньими перьями, что для меня (а я очень суеверна) всегда предвестник несчастья. Но мы обе были упрямы и с непреклонной волей, несмотря на ужасное табло, я продолжала заниматься выставкой. Я даже организовала другую выставку в галерее «Уилденштейн», где демонстрировались материалы о детских болезнях и том, как их предупредить.
Но настало время, когда появилось очень много людей, желавших что-то делать, кроме пакетов, и менее независимых, чем я. Я решила, хотя и оставалась в распоряжении комитета, сменить направление жизни и пойти в школу. Я поступила в школу Красного Креста и стала помощницей медсестры. Это было ново для меня, и никогда, несмотря на все мои странствования, я не сталкивалась с физическими страданиями. Измерять температуру, лечить ожог, бинтовать сломанную ногу, останавливать кровотечение из раны, откачивать утопленника – все это представляло для меня что-то неизвестное мне ранее и очень интересное. Я считала, что следует принять закон, объявляющий знание основ первой помощи больным и раненым обязательным для всех молодых людей, а не заставлять их изучать бесконечно далекие от современной жизни вещи.
Застелить койку в госпитале – геометрическая задача, ее не так-то легко решить, если надо добиться совершенной поверхности по всей длине и точных углов. Я должна была научиться сдавать экзамены, как будто мне десять лет; делать анализ крови в банке доноров: колоть палец, набирать кровь, исследовать ее, принять или отвергнуть предложение. Получившие отказ уходили, печальные и меланхоличные, будто прокаженные. Меня направили в госпиталь Бельвью, куда попадают несчастные, потерявшие надежду пациенты, уличные бродяги, пьяницы, потерянные люди. Скиап, известная как королева моды, с шести утра до вечера бродящая по улицам Нью-Йорка в плоских тряпичных туфлях, белых хлопчатобумажных чулках и синем фартуке, без сомнения, выглядела несколько комично. Но важным для нее в этой новой обязанности было то, что она действует в соответствии с учением Богомольца. Неизвестно, в чем состоит эффект Богомольца[143], но он может сделать волосы черными или седыми; кого-то омолодить, вызвать у кого-то впечатление, что тот раздувается как кит. Скиап этот эффект придал смелости и до какой-то степени сделал терпимой в эти тяжелые для нее годы. Будучи помощницей медсестры, она должна была, естественно, выполнять самые грязные работы, которые делают уборщицы. Но это ей не показалось очень тяжелым, она привнесла в работу свой интерес, настолько это поднимало ее самоуважение. Мыть тела людей всех рас и цветов кожи, людей, иногда зараженных в последней стадии, помогать существам, которые могли только стонать, застилать кровати под недвижными, тяжелыми телами, выслушивать бесконечные жалобы среди ужасных запахов – все это вернуло ей ощущение человечности, дало почувствовать, что она теперь не просто мертвая ветка, раскачиваемая ураганом, это спасло ее душу. Впервые она узнала смерть: посланная с поручением в далекую часть огромного здания госпиталя, оказалась в морге. Кругом ряды гробов, вдвинутых в стену, как карточки в картотеке, несколько покойников лежали на столах, покрытые простынями; тут же таблички с именами. Иногда часть лица или нога торчали из-под простыни, и, несмотря на систему охлаждения, запах разложения не удавалось подавить средствами дезинфекции.
После перевода в нью-йоркский госпиталь она узнала смерть еще раз: приятная пожилая женщина, которую она держала за руку, скончалась, не произнеся ни слова, только слегка сжав пальцы. Знаменитый хирург разрешал ей присутствовать на серьезных операциях, и она видела вынутое из груди сердце, которое не переставало биться, потом его же вновь положенным на свое место. Она видела операцию отсечения ребер, зараженных туберкулезом; удаление опухолей, огромных, как очень спелый грейпфрут. В течение этого времени она перестала есть мясо. Однажды она отправилась в детскую больницу, к больным детям, где применяли новый метод лечения полиомиелита. Скиап, знакомая со всеми ужасами этого заболевания из-за болезни Гого, конечно, заинтересовалась новым открытием, от которого ждали многого, но ее возмутило, что дети страдают от бесчеловечного обращения: их заворачивали в мокрые простыни, разогретые настолько, что их приходилось брать щипцами. Несчастные маленькие пациенты кричали до обморока, но опыт надо было продолжать.
Скиап все время считала, что старая техника с использованием электричества, по-видимому, как и в случае Гого, давала лучшие результаты.
Пройдя все это, она достигла чего-то вроде спокойствия души.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.