VI. Борьба с Римом. (От тезисов к Лейпцигскому диспуту)
VI. Борьба с Римом. (От тезисов к Лейпцигскому диспуту)
Затевая спор об индульгенциях, Лютер искренне полагал, что не совершает никакого преступления против папской церкви. В 1517 году продажа отпущений еще не была канонизирована (церковно обязательное решение по этому вопросу папа Лев X издал лишь в ноябре 1518 года, то есть уже в разгар полемики с виттенбергским реформатором). «Священная торговля», которую вел Тецель, охранялась только куриальными инструкциями и достаточно шаткими схоластическими теориями. Их-то Лютер и сделал своей мишенью.
Церковное право издавна проводило различие между так называемыми «истинами веры» (по всей форме утвержденными постановлениями) и «учеными мнениями», отстаивавшимися сколь угодно авторитетными богословами или чиновниками курии. Истин веры никто не мог оспаривать: их оберегал костер. Что касается «ученых мнений», то тут позволялось дискутировать, но только — боже упаси! — не мирянам или низшему духовенству, а дипломированным теологам. Таково было, как тогда говорили, «право богословского доктората». Этим-то правом, лучше сказать — привилегией, предоставленной самым проверенным ученым кадрам церкви, Лютер и воспользовался в 1517 году. Не будь он профессором Виттенбергского университета и дистрикт-викарием августинского монашеского ордена, архиепископ Альбрехт, не раздумывая, передал бы его в руки бранденбургского инквизитора, которым, как мы знаем, был сам Тецель.
В обоих комментариях к Тезисам Лютер не устает подчеркивать, что в области схоластических «мнений» ученая дискуссия не только позволительна, но и желательна. Он убежден, что поступает правомерно и благочестиво, а потому, несмотря на все разбуженные им общественные страсти, не должен подвергнуться каким-либо гонениям.
Нетрудно увидеть, что критическая проницательность Лютера-теолога пока еще сочетается с поразительной наивностью в отношении церковной политики и судебной практики. Куда труднее понять, что в этой наивности и заключалась парадоксальная сила начинающего реформатора.
Папская церковь оказывалась в роли тупого насильника, преследующего виттенбергского теолога только за то, что он отважно выполняет свой долг перед нею. Это разжигало и в самом Лютере, и в сочувствующем ему немецком мирянине нравственное и правовое возмущение Римом.
Правда, и грубое церковное преследование началось не сразу: исходная политико-юридическая наивность реформатора столкнулась с еще более удивительной теологической и исторической близорукостью самой папской курии.
Первое известие о деле Тецеля — Лютера поступило в Рим в декабре 1517 года. В папскую канцелярию были доставлены Тезисы и так называемый «трактат», то есть объяснительная записка, подготовленная секретарями архиепископа Альбрехта. До папы эти бумаги, по-видимому, не дошли. С ними ознакомился родственник Льва X и его главный министр Джулио Медичи. Скрытого антидогматического заряда Тезисов он не разглядел, смысла разбуженных ими общественных настроений совершенно не понял. Сановнику показалось, что он имеет дело просто с очередной перебранкой доминиканских и августинских теологов. Он счел поэтому за лучшее предоставить «самонадеянного монаха Мартинуса» усмотрению его орденского начальства. 3 февраля 1518 года Джулио отписал в этом смысле промагистру августинцев Габриэлю делла Вольте, прозванному Венетусом. Что предпринял промагистр, в точности неизвестно. Есть предположение, что он через посредство Штаупитца сделал Лютеру строгое внушение.
Слепота курии объяснялась, конечно, не тем, что в ней засели глупые люди. Она проистекала оттого, что даже умные папские советники (а их было немало) страдали социально обусловленной узостью мышления.
В начале XVI века все внимание курии сосредоточивается на проблемах выживания папского феодального государства: на стеснениях, которым оно подвергается со стороны крепнущих национальных государств, и на опасных ересях, прямо ополчающихся против авторитета и мирского могущества церкви. Мышление высокого папского чиновника приобретает все более ярко выраженный вульгарно-политический характер. Он хорошо разбирается в текущей конъюнктуре (в династической борьбе, придворных интригах, возможных происках еретических сект), но одновременно перестает понимать своеобразную логику самого религиозного сознания, значение тех малых смысловых перестроек в массовых убеждениях и верованиях, которые поначалу вообще не выражают себя политически, но, развившись, превращаются в мощные социальные силы.
Этот исторически обусловленный «куриальный кретинизм» имел два главных выражения.
В канцелярии Джулио Медичи царил дипломатически-политиканский образ мысли. Ее заполняли образованные, сравнительно молодые священники, оцененные за их умение налаживать чисто светские деловые связи. Силу церкви люди Джулио видели не в ее влиянии на умы, а в реальном объеме папской политической власти; хорошие отношения с мирскими государями они явно предпочитали правоверию их подданных. Некоторые из этих священников с интересом читали только что появившиеся сочинения Никколо Макиавелли, посвященные механике властвования, а в узком кругу позволяли себе опасное вольномыслие (злые языки говорили, что в канцелярии Джулио не стесняются само святое Евангелие именовать «сказкою про Иисуса»).
Другой — и, надо сказать, сугубой — формой «куриального кретинизма» был инквизиторско-цензорский склад ума. Он отличал представителей «черного» духовенства, группировавшихся вокруг верховного судьи курии кардинала Джироламо Гинуччи.
В конце средних веков папство создало себе, как метко выразился Ф. Энгельс, настоящую «жандармерию из монахов»[32]. Главным ее корпусом оказался доминиканский орден. Доминиканцы издавна рассматривали себя как призванных хранителей чистоты католического учения и были привилегированными распорядителями инквизиции. Кроме того, с середины XV века они сделались теоретическими защитниками идеи «реставрации папского величия» и идеи папского примата. Отношение к этим идеям вскоре было превращено в оселок правоверия. Доминиканских духовных надзирателей все меньше интересовало, что именно утверждает тот или иной богослов, проповедник, народный пророк — каково полное философско-религиозное содержание провозглашаемого им ученая. Их занимало прежде всего отношение к принципу папского авторитета. Соответственно, достойным доминиканцы считали не такого правителя, который сам поддерживает добрые отношения с римским государством, а такого, который активно пресекает в своих владениях всякую еретическую дерзость.
В течение длительного времени куриальные дипломаты и куриальные фискалы жили в мире и хорошо дополняли друг друга. Однако в преддверии Реформации между этими верхушечными фракциями стали возникать трения и конфликты. Люди Джулио Медичи сетовали на то, что инквизиторское рвение доминиканцев оскорбляет окрепших светских государей и мешает церкви приспособиться к новым условиям политического существования. Окружение Гинуччи, напротив, намекало папе на опасное равнодушие его дипломатов к сохранению чистоты католической веры.
В 1517 году обе фракции проглядели начинающуюся немецкую реформацию. После того как движение развернулось, люди Медичи и люди Гинуччи начали каждый по-своему укладывать происходящее в сложившуюся систему церковно-политических оценок. Возникшие при этом разногласия сыграли немалую роль в развертывании лютеровского процесса.
В январе 1518 года состоялся капитул немецких доминиканцев во Франкфурте-на-Одере. Тецель уговорил своего соратника Конрада Коха (Вампину) выступить на нем со 106 тезисами, направленными против Лютера. Тема полемики была с самого начала подменена: Тецель — Вампина обсуждали не вопрос об отношении внутреннего раскаяния и внешних покаянных дел, даже не вопрос о продаже отпущений, а почти исключительно пятьдесят восьмой тезис Лютера, содержавший намек на то, что папа не является распорядителем «сокровища заслуг», накопленных Христом и святыми. Этим приемом, августинец подводился под стандартное цензурно-инквизиторское обвинение: покушение на папское достоинство и авторитет. Ясно объявленная в преамбуле Тезисов претензия на чисто академическую полемику совершенно оставлялась в стороне: Тезисы трактовались как своего рода подпольный листок, пущенный по Германии. Тецель — Вампина открывали литературный «крестовый поход» против этого листка, дерзостное содержание которого исключало, по их мнению, всякую возможность ученого диспута. Доминиканский капитул поддержал их оценку. Более того, он привял решение послать в Рим донос (на языке церковной латыни — «денунциацию») о еретическом содержании Лютерова произведения. Это означало чрезвычайное заострение дела; предшествующая история церкви свидетельствовала о том, что денунциации доминиканского ордена никогда не оставлялись без внимания и, как правило, приводили к возбуждению инквизиционного процесса.
В те дни, когда папский гонец, разыскивал Габриэля Венетуса, чтобы вручить ему начальственное письмо, в котором Джулио Медичи говорил всего лишь об опасных заблуждениях виттенбергского августинца, посланник из Франкфурта-на-Одере уже вез в Рим решение капитула, где Лютер по инициативе снизу квалифицировался как подозреваемый еретик. Доминиканские представители в курии не дали доносу залежаться, и в марте 1518 года он попал в руки верховного судьи курии Джироламо Гинуччи. По делу Лютера было назначено так называемое «предрасследование».
Тезисы августинца, приложенные к франкфуртскому доносу, были направлены магистру священной палаты, главному советнику папы в делах веры, шестидесятивосьмилетнему доминиканцу Сильвестру Мазолини да Приериа. В течение трех дней он настрочил на них отзыв под названием «Диалог», совершенно не соответствовавшим его содержанию и тону.
Приериа шел по следу, разнюханному Тецелем и Вампиной. Не входя в разбор концепции Лютера, он ухватился за пресловутый пятьдесят восьмой тезис и изрек следующий приговор: всякий, кто, рассуждая об отпущениях или иной какой-либо материи, дерзает предполагать, что папа мог бы делать не то, что он делает, есть еретик.
В лице Приериа на арену лютеровского процесса выступило унылое доминиканское начетничество. Индивидуальное своеобразие «Диалога» исчерпывалось его лакейской наглостью. Магистр священной палаты был стар, непридворен и давно уже опасался за свое высокое место. Составляя предследственные отзывы, он не упускал случая выразить в них свое глубокое верноподданничество — то последнее, за что его еще могли ценить. Отзыв на лютеровские Тезисы не был исключением: упрекая августинца в покушении на папский авторитет, Приериа не преминул доложить о собственном безмерном почтении к этому авторитету. «Законно назначенный папа, — усердствовал он, — не может быть отставлен и осужден целым миром, не говоря уже о соборе, даже если бы он стал творить явные злодеяния и повел стадо людское в услужение к сатане».
В начале 1518 года курия еще чувствовала себя до такой степени безнаказанной, что не побоялась отослать Лютеру полный текст «Диалога», не подчистив лакейских перегибов Приериа, смахивавших на опасные каламбуры придворных шутов. Сам Лютер в тот момент еще также не был готов к решительной отповеди. Однако весной 1520 года он вытащит «Диалог» на свет и опубликует его со своим предисловием, содержащим самые решительные из его антипапистских деклараций.
Получив отзыв Приериа, верховный судья Гинуччи изготовил на его основе так называемую «цитацию» (распоряжение). Из разряда «подозреваемых еретиков» Лютер переводился в еретики «объявленные». Ему предписывалось в течение 60 дней явиться в Рим для отчета в своих дерзких и самонадеянных действиях. Это было приглашение на костер или пожизненное заключение. 7 августа цитация была доставлена в Виттенберг и положила начало «форменному процессу о ереси».
Процессу этому суждено было затронуть лютеровского князя, курфюрста Фридриха, дюжину имперских чинов, двух германских кайзеров; довести до предела народное презрение к папскому Риму и стать важным фактором в развитии революционной ситуации в Германии.
Пока донос франкфуртского капитула превращался в распоряжение папского верховного судьи, Штаупитц и Лютер предпринимали отчаянные усилия, чтобы придать полемике об индульгенциях характер академического диспута. Лютер знал о действиях Тецеля, но сознательно воздерживался от каких-либо ответных мер, рассчитанных на возбуждение общественного недовольства. В январе 1518 года торжествующий Тецель появился в Виттенберге и хотел поставить на обсуждение тезисы, отстаивавшиеся им во Франкфурте-на-Одере совместно с Вампиной. Возбужденные студенты выгнали доминиканца из города. Лютер был возмущен этим безрассудством, мешавшим ввести спор в законную колею. Он не без основания заключал, что его положение стало теперь угрожающим, и опасался внезапного ареста. Тем не менее он с готовностью принял предложение Штаупитца о поездке в Гейдельберг, где конгрегация августинцев предоставляла ему трибуну для гласного академического изложения взглядов.
На заседание конгрегации, вошедшее в историю Реформации под названием Гейдельбергского диспута, Лютер представил 28 теологических и 12 философских тезисов. Они имели ярко выраженный антидоминиканский и антисхоластический характер. Доктор Мартинус вел себя как ученый, спорящий с учеными, хотя развитая им тема в догматическом смысле была далеко не безобидна. Теологические тезисы ставили во главу угла критику оккамистского представления о способности человека собственными силами и разумом вершить «добрые дела», как бы принуждая бога к ответным благодеяниям. Далее Лютер подвергал сомнению исходное представление аристотелевской этики, усвоенное и в томистском, и в оккамистском богословии, — представление о человеческом поведении как о действии непременно расчетливом, основанном на разумном взвешивании заранее известных выгод и благ. Представлению этому Лютер противопоставлял некоторые рассуждения Протагора, Парменида и Платона, свидетельствующие о том, что самые важные человеческие решения имеют как раз нерасчетливый, спонтанный и «боговдохновенный» характер (эта попытка опереться на неаристотелевское античное наследие, к сожалению, не получила развития в последующих лютеровских сочинениях).
Гейдельбергские тезисы уже содержали в себе возможность решительного религиозно-философского разрыва с католицизмом. Присутствовавшие на конгрегации доминиканские наблюдатели этого не заметили. Поскольку по обычным фискальным критериям выступление Лютера было почти безупречным, коллеги Тецеля сочли за лучшее просто считать его как бы не имевшим места.
Впрочем, и те, кто сочувствовал доктору Мартинусу, не вполне поняли глубинную тенденцию его тезисов. Одобрение вызвал лишь общий антисхоластический дух выступления да высокая оценка Платона, которая уже давно была характерна для итальянских и немецких гуманистов. Это привлекло к Лютеру внимание молодых теологов, среди которых был доминиканец из Шлеттштадта Мартин Буцер, впоследствии выдающийся деятель верхнегерманской реформации. Он оставил нам словесный портрет Лютера времен Гейдельбергского диспута, нарисованный пылко, в соответствии с возрожденческо-гуманистическими критериями людских достоинств, но в целом, по-видимому, довольно достоверный. В письме к другу Буцер сообщил: «Удивительна грация, с какою он говорит, несравненно терпение, с каким он выслушивает. Его остроумие сродни стилю апостола Павла. Своими столь же краткими, сколь и выразительными ссылками на Писание он вызвал всеобщее восхищение… С Эразмом он совершенно согласен, но превосходит последнего, ибо все, на что тот только намекает, он высказывает свободно и открыто. О, я мог бы тебе еще многое написать! Это воистину был тот, кто положил в Виттенберге конец господству схоластики и способствовал тому, что там публично стали излагать греков, Иеронима, Августина и Павла».
Спокойная и даже доброжелательная обстановка Гейдельбергского диспута обнадежила Лютера. Ему показалось, что недовольство курии глохнет. Он не придал большого значения тому обстоятельству, что орден не рекомендовал его вновь на пост Виттенбергского дистрикт-викария. В действительности никаких оснований для благодушия не было.
В 1879 году немецкий «Журнал по церковной истории» опубликовал ранее неизвестное распоряжение генерала августинского ордена Герарда Хеккера. Генерал приказывал захватить Лютера, взять под надежную охрану и препроводить в Рим. Распоряжение было отдано 25 августа 1518 года, но содержало в себе намеки на нерасторопность чиновников ордена, которые еще в январе — марте имели возможность задержать виттенбержца. По-видимому, уже во время Гейдельбергского диспута руководству августинской конгрегации были отданы соответствующие тайные распоряжения.
Так или иначе, но, возвратившись в Виттенберг где-то в апреле — мае 1518 года, Лютер все еще чувствовал себя «добрым сыном церкви», огражденным от инквизиционного преследования сложными различениями и оговорками канонического права. Он отослал на имя папы заново отделанный экземпляр своих «Разъяснений к диспуту об отпущениях…» (редактирование было проведено в так называемом «куриальном стиле») и позволил себе напечатать ответ на непрекращающиеся публичные нападки Тецеля. Ответ этот был первым произведением Лютера, написанным в манере грубого народного юмора, и принес ему популярность, которой не знали даже Гуттен и Эразм.
Отзыв Джироламо Гинуччи, прибывший в Виттенберг в августе 1518 года, приводит Лютера в возмущение. Он убежден, что это не решение папы и церкви, а лишь предвзятое мнение доминиканского капитула, которое силою протекции удалось протолкнуть на высокую подпись.
В течение двух дней Лютер составляет возражение на «Диалог», все еще наивно принимая должное и желаемое за действительное. Лютер возмущается людьми курии, но не курией как высшей церковной инстанцией. Корень зла он усматривает в наветах враждебного монашеского ордена. Поскольку папский двор подвержен им, Лютер считает за лучшее, если его дело будет рассматриваться в другом месте. От права «богословского доктората» (привилегии на диспут) он пока не отказывается, но рядом с ним формулирует новое юридическое притязание. В письме на имя папы виттенбергский профессор просит, чтобы он был выслушан незаинтересованным судом, заседающим на территории его страны. Требование это отыскивается Лютером на ощупь: оно подсказано отчасти примером Иоганна Рейхлина, который первым прибег к этому приему в борьбе с доминиканцами, отчасти уже известной нам неприязнью Лютера к итальянским порядкам и нравам.
Штаупитц одобрил ответ Лютера; оба еще надеялись на лучшее. Они не знали, что уже в тот момент, когда опровержение и письмо Лютера отсылались из Виттенберга, его ситуация как подследственного до крайности осложнилась.
* * *
Одним из важнейших дисциплинарных инструментов церковной власти в период позднего средневековья было отлучение. Первоначально оно применялось главным образом против ереси, богохульства или явного неповиновения, но с середины XV века стало использоваться и в системе церковной эксплуатации мирянина. Отлучались те, кто не платил десятины или других церковных поборов; отлучались сперва на время, затем пожизненно и, наконец, вместе со всею семьей. Отлучение было подобно остракизму: человек, который ему подвергся, отрешался от всех церковных таинств (то есть не мог венчаться, крестить детей, быть отпетым); он не принимался в ремесленные цехи, не имел права заниматься торговлей, изгонялся из «честного общества», а когда умирал, закапывался в землю без обряда, подобно лошади или собаке.
Число отлученных за долги всегда было достаточно велико, но рекордной высоты оно достигало в месяцы сбора урожая (август — сентябрь), когда взималась большая десятина. В этот период, если воспользоваться выражением Лютера, «отлучительные письма начинали летать тучами, как летучие мыши».
Страх перед отлучениями начинался уже с весны, особенно если она, как это и случилось в 1518 году, предвещала неурожай. В эти-то месяцы народной тревоги и печали Лютер и решился коснуться темы церковного остракизма. Взяв поводом текст из Евангелия от Иоанна: «И творят они над вами отлучение неправедное», Лютер с амвона виттенбергской церкви заявил, что отлучение означает лишь исключение из внешней церковной общности, но не означает отторжения от Христа, а потому не предполагает, чтобы люди относились к отлученному как отверженному, отказывая ему в своем расположении и любви. Еще важнее, чтобы сам отлученный не считал себя проклятым и погубленным.
Проповедь Лютера была прочтена ради утешения тех, кто был близок к отчаянию и бунту. Но объективно она оказывалась куда более опасной для церкви, чем любые взрывы возмущения, вызванные несправедливым применением отлучений. Лютер начинал словами смиряющими: «Если ты отлучен неправомерно, то ты не должен ополчаться против правды и справедливости, растравляя себя вопросом: за что я это терплю». Но этот призыв к смирению тут же парадоксальным образом превращался в декларацию личного достоинства мирянина, в суждение, которое ставило его совесть выше всех церковных приговоров и сводило на нет их карательную и дисциплинарную силу: «Умрешь ли ты без отпевания и труп твой зароют в землю, как падаль, а потом выроют и бросят в реку, — это тебе во благо! Блажен, кто отойдет в лучший мир, будучи несправедливо отлучен. Ибо, сам оставшись верным справедливости, он достигнет венца жизни».
Лютер не публиковал своей проповеди и рассматривал ее как хотя и рискованный, но благочестивый разговор со своими прихожанами. Его враги судили иначе. В июле соратники Тецеля пошли на подлог. На основании устных рассказов о проповеди они сфабриковали «Тезисы об отлучении», якобы написанные самим Лютером, к «Тезисам» присоединили чьи-то (возможно, даже самими доминиканцами придуманные) пасквилянтские стишки о корыстолюбии римской курии. Все это было передано кардиналу Кайэтану, главному папскому куратору над немецкими землями.
Кайэтан пришел в негодование. Он немедленно донес о случившемся в Рим, а сам попросил аудиенции у находившегося в то время в Аугсбурге германского императора Максимилиана I. Смятый гневным натиском кардинала, Максимилиан вынужден был подписать заранее составленное Кайэтаном послание, где он, как глава Священной римской империи, просил папу поспешить с осуждением Лютера, дабы светская власть могла принять меры против его еретических и непотребных действий.
23 августа верховный судья Гинуччи объявил Лютера «заведомым еретиком». Из Рима в Германию полетело три письма: одно Кайэтану — о немедленном аресте виттенбергского смутьяна; другое саксонскому курфюрсту Фридриху — о немедленной пересылке Лютера из Виттенберга в Аугсбург; третье — главе августинского ордена Габриэлю Венетусу — о насильственном захвате Лютера в случае, если его курфюрст будет медлить с исполнением куриального решения.
Судьба Лютера была, казалось, решена. Даже в канцелярии Джулио его именовали теперь не иначе как «заведомым еретиком». Немецкие доминиканцы потирали руки и во всеуслышание заявляли, что уже сушат поленья для костра.
И тем не менее Лютер в римский трибунал не попал. 30 августа 1518 года его князь Фридрих не только отказался передать августинца Кайэтану, но еще и сумел убедить последнего в правомерности просьбы Лютера о выслушивании его незаинтересованным немецким судом.
Чтобы объяснить причину этого крутого поворота событий, нам придется хотя бы вкратце рассмотреть сложное переплетение государственно-политических, феодально-церковных, земельных и, наконец, династических отношений, сложившихся к началу 20-х годов XVI столетия.
Лютеровская реформации началась при императоре Максимилиане I (1459–1519), пытавшемся подчинить немецкие силы и интересы наднациональной династической цели — процветанию дома Габсбургов. Восемнадцати лет он был обвенчан с очаровательной и богатой Марией Бургундской, дочерью герцога Карла Отважного. Упадочно-феодальная роскошь бургундского двора опьянила молодого монарха. Одновременно ему импонировало новое общество, рождающееся в Нидерландах. Император грезил о мире, наполненном по-нидерландски радивыми купцами, ремесленниками и крестьянами, которые отдают свои избытки на содержание по-бургундски ослепительной знати. Его образ мысли вообще был прожектерским, рыцарским и авантюристичным. Он видел себя победоносным истребителем ислама и европейским властелином, содержащим папу в должности личного духовника.
Фантастические замыслы Максимилиана печально контрастировали с постоянной нехваткой денег в имперской казне. Его долг верхнегерманским ростовщикам был постыдно велик, и он вынужден был, спекулируя на турецкой опасности, постоянно вымогать новые и новые дотации у немецких князей. Это обстоятельство, а также откровенно династическая направленность всей реальной политики Максимилиана, делали неизбежными конфликты между ним и германскими князьями.
Французский и английский короли уже давно опирались на то, что составляло силу их наций, — на крепнущие города. Немецкий император — на бедствие и слабость Германии: он был силен ее феодально-княжескими раздорами; он кормился с привилегий и вольностей, которые по очереди предоставлялись одному земельному властителю против другого.
Максимилиан бессилен был содержать в Германии даже приличный императорский двор, который позволил бы, по крайней мере, увлечь дворянство служебной карьерой и оторвать от узких вотчинных интересов. Подписанная кайзером имперская конституция не имела никакого значения, поскольку Максимилиан отказывался сотрудничать с имперским советом, созываемым для ее проведения.
Пожалуй, единственным, что Германия выиграла в годы его правления, была защита страны от все более беспардонных папских посягательств. В конце XV века Максимилиан предоставил простор так называемому «статейному движению»: предъявлению общенациональных жалоб по адресу римского престола.
Начинающаяся реформация была принята императором с затаенным интересом. В одном из своих писем Максимилиан советовал саксонскому курфюрсту Фридриху заботливо беречь виттенбергского монаха, которым, «бог даст, еще доведется воспользоваться». Это, как мы видели, не помешало ему в августе 1518 года уступить Кайэтану и ходатайствовать о папском осуждении Лютера. Мысли Максимилиана были заняты в те дни новой глобальной выдумкой, которая требовала внимательного отношения к курии. Император предчувствовал смерть и хотел, чтобы немецкие князья (светские и духовные) уже теперь санкционировали его будущего преемника.
Удачно женив своих детей и внуков, Максимилиан приобрел родственников-королей во многих странах и землях Западной Европы. К 1518 году возникла возможность того, что в руках Габсбургов окажется гигантская империя, включающая в себя дунайские провинции, значительную часть Австрии, богатый серебром Тироль, альпийские земли, бургундские владения с Нидерландами и Люксембургом, Верхний Эльзас и Брейсгау, наконец, Испанию с принадлежащей ей Южной Италией, Сардинией и Сицилией (вместе с Испанией в империю вошли бы и завоеванные территории Нового Света, значение которых в то время еще трудно было оценить). Этот-то огромный конгломерат Максимилиан и хотел скрепить императорской короной, надетой на голову его восемнадцатилетнего внука Карла, который в 1516 году стал королем Испании.
Замысел угасающего, но еще по-прежнему мечтательно суетливого германского кайзера вызвал понятные опасения у его политических конкурентов: Франциска I и Генриха VIII. Римская курия также с тревогой смотрела на возрастающую мощь габсбургского дома. Если Карл Испанский избирался германским императором, то итальянское церковное государство с севера и с юга, как клешнями, захватывалось подвластными Габсбургам владениями. Первый же серьезный конфликт мог повести к утрате Римом его феодально-государственной самостоятельности — к превращению священной кафедры в своего рода придворную церковь империи.
Мысль об этом была совершенно невыносима для гордого и честолюбивого Медичи, папы Льва X. В августе 1518 года он предпринимает лихорадочные попытки, чтобы угрозами и ласками повлиять на немецких князей, которые на рейхстаге в Аугсбурге должны были решить вопрос о преемнике Максимилиана. Естественно, что самый авторитетный и влиятельный из немецких князей, саксонский курфюрст Фридрих, ландсгерр «заведомого еретика» Мартина Лютера, сделался объектом преимущественного внимания папы и его курии. «Суммарный процесс о ереси», с таким трудом подготовленный доминиканскими жандармами, неожиданно натолкнулся на встречный проект дипломатов, доказывавших, что князю Фридриху все надо простить и уступить, если только он обещает курии, что на голосовании в Аугсбурге не поддержит кандидатуры испанского короля Карла I.
Теперь пришло время сказать несколько слов о самом саксонском курфюрсте, роль которого в развитии описываемых нами событий была весьма значительной.
Фридрих Саксонский принадлежал к знатному княжескому роду Веттинов. Это был патриархальный земельный государь, сумевший не поддаться хищничеству и рвачеству, которое поразило большую часть немецких феодалов в пору начавшегося развития товарно-денежных отношений. Двор и свита Веттина шокировали новую феодальную знать своей скромностью, зато в сети немецкого ростовщического капитала князь не попал, а его крестьяне были менее других обременены возрождающимся крепостническим гнетом.
Важно отметить далее, что и рутинерством «дикого барина» Фридрих не страдал. Он как раз был выразительной иллюстрацией того, что патриархальность и традиционализм далеко не всегда совпадают с провинциальной косностью. Курфюрст был человеком честным, но вместе с тем хитрым; обязательным в отношениях со «своими», но коварным с врагами или предателями; любящим старину и вместе с тем заботящимся о введении в Саксонии разного рода образовательных новшеств.
В историю Реформации курфюрст вошел под именем Фридриха Мудрого. Современники же знали его под другим прозвищем, родившимся в кругу папских дипломатов, — Саксонский Лис. У него был дар все делать ко времени: пока требуется — ждать, пока можно — колебаться, но в нужный момент разом принимать решение, и притом бесповоротное.
Новое время отозвалось в Фридрихе стремлением к исторической значимости; престижная бургундская роскошь мало его волновала, он искренне тревожился о том, чтобы его доброе имя уцелело в веках. Пожалуй, ярче всего эта жажда долгой славы выразилась в заботе князя о Виттенбергском университете, который был поистине его египетской пирамидой. Известность виттенбергских теологов (высшего университетского клана) Фридрих воспринимал как свою собственную долговременную известность. Это уже в 1517 году поставило его в особое отношение к лютеровской проповеди. Веттин страстно желал, чтобы общегерманская слава его богослова, его подданного, не оказалась явлением мимолетным — результатом скандальной еретической дерзости. Этот вотчинный взгляд на вещи сделал Фридриха едва ли не единственным высокопоставленным лицом в империи, которое готово было понять Лютера (или, если воспользоваться юридической терминологией, не ставило его под презумпцию виновности). Уже к весне 1518 года у курфюрста возникло чувство, что в лице тридцатичетырехлетнего августинца он имеет дело не с очередным пророком-смутьяном, а с серьезным, трезвым и вдумчивым искателем истины, который действительно знает о вере нечто такое, чего не ведают ни в других немецких землях, ни в Сорбонне, ни даже в самом Риме. Патриархальный светский государь почувствовал Реформацию там, где политические советники духовного главы мира еще не видели ничего, кроме ереси. Летом 1518 года курфюрст дал августинцу слово, что впредь не оставит его своим покровительством.
До рейхстага в Вормсе в 1521 году они никогда не встречались, только переписывались, но оба были уже уверены друг в друге. В январе 1518 года курфюрст Фридрих, не сообщая о том Лютеру, потребовал от августинского капитула, чтобы тот обеспечил его теологу личную безопасность. В мае 1518 года Лютер, не имевший никаких прямых свидетельств княжеской поддержки, решился бросить в лицо Тецелю вызывающую шутку: «Если такие люди, которые не знают Библии ни по-латыни, ни по-немецки, «шельмуют меня самым порочным образом, то для меня это то же самое, как если бы осел орал дурным голосом… Я здесь — в Виттенберге, Мартин Лютер, августинец. И если где-то есть инквизитор, который уверяет, что он может жрать железо и крушить скалы, то пусть знает, что он найдет здесь, у нас, надежную охрану, открытые ворота, ночлег и содержание, сообразное милостивому гостеприимству курфюрста саксонского».
27 августа 1518 года Фридрих Веттин сообщил, что он не гарантирует своего согласия на избрание Карла Испанского преемником немецкого императора. Через четыре дня он пригласил к себе Кайэтана и жаловался на доминиканские наветы, которым подвергся его благочестивый подданный. Препроводить Лютера в Рим значило бы, по мнению курфюрста, допустить «эвокацию» (похищение ценного лица у его законного господина).
Кроме того, это значило бы передавать Лютера «в руки его злодеев». Было бы лучше, если бы дело августинца рассматривалось на немецкой земле и судьями, не подверженными орденским пристрастиям.
Связав требование независимого немецкого суда с протестом против эвокаций, Фридрих ясно дал понять, что переводит дело Лютера в русло «статейного движения» — на почву имперской конституции, которую он, как немецкий земельный государь, не только может, но и обязан будет соблюдать.
Решение курфюрста было обусловлено рядом причин. Среди них можно назвать и призыв Виттенбергского университета, и растущую народную симпатию к Лютеру, и дух политического соперничества с Альбрехтом Гогенцоллерном, и раздражение слишком бесцеремонным вмешательством курии в дела саксонского княжества. Но главное все-таки состояло в том, что союз между реформатором и патриархальным немецким государем был уже заключен и что Фридрих Мудрый в отличие от многих своих коллег по властвованию не нарушал однажды данного княжеского слова.
Когда новая депеша Кайэтана поступила в курию, там посчитали, что просьбу Фридриха надо уважить и от вызова Лютера в Рим воздержаться. Но одновременно папские дипломаты предложили хитрую полумеру: пусть выслушивание Лютера действительно произойдет на территории Германии, однако судью надо назначить римского. Кого? Да самого Кайэтана, с которым беседовал Фридрих.
В начале сентября в Аугсбург поступают одна за другой две инструкции, подписанные Львом X. Первая (тайная) повелевает Кайэтану вызвать Лютера в Аугсбург и принудить его к отречению. Вторая (рассчитанная на оглашение) рекомендует выслушать монаха и в зависимости от обстоятельств «заставить его либо оправдаться, либо отречься».
В послании к Фридриху Кайэтан сообщает только о последней; он дает слово, что допросит Лютера «по-отечески» и вынесет решение, «сообразное справедливости».
Фридрих поставлен в трудное положение. Он не может заподозрить в предвзятости и орденских пристрастиях главного папского легата в Германии. Он вынужден не только согласиться на вызов Лютера в Аугсбург, но и по всей форме заверить Кайэтана, что «курфюрст саксонский будет первым, кто накажет доктора Мартинуса, если тот будет осужден его святейшеством папой».
Наступает самый драматичный момент во всей истории борьбы Лютера с папским Римом. Доминиканцы подкидывают ему угрожающие и издевательские письма. Друзья советуют исчезнуть из Саксонии. Штаупитц 14 сентября пишет из Зальцбурга: «Тебе суждено теперь, насколько я понимаю, только мучение, то есть крест. Поэтому поскорее оставь Виттенберг и приезжай ко мне, чтобы нам вместе жить и умереть». Письмо пришло к Лютеру, когда он уже был извещен Спалатином о распоряжении Кайэтана. Вскоре после этого, 24 или 25 сентября, последовало повеление курфюрста: незамедлительно выехать в Аугсбург.
Лютер находился в пути более двух недель. Письма, которые он направлял в Виттенберг, свидетельствуют о каком-то странном, двойственном душевном состоянии. С одной стороны, это спокойная, мужественная решимость. «Передавай приветы виттенбергским друзьям, — пишет Лютер Спалатину, — и скажи им, что они должны, вернусь я или нет, сохранять присутствие духа. Я решил апеллировать к ожидаемому вселенскому собору, если легат вынужден будет действовать против меня не доводами, а силой». То же настроение звучит в прощальном письме, отправленном 11 октября Меланхтону.
Вместе с тем Лютер испытывает неуверенность, робость и тоску, столь сильные, что они разбивают его физически (в день въезда в Аугсбург начинаются острые желудочные спазмы). Он готов к мученическому уделу, но снова и снова задает себе вопрос, поймут ли этот удел другие, и прежде всего «его бедные родители».
Это состояние свидетельствовало, как ни странно, о формировании совершенно нового общего отношения к ситуации.
Когда в Виттенберг пришло распоряжение Кайэтана, Лютер уже не верил ни в одну из церковных инстанций. С этого времени на протяжении двух лет он будет ежечасно ждать папской буллы об отлучении и считать каждую отсрочку счастливой случайностью. Но само по себе это ожидание никакого ужаса не породит. Роль мученика за правду Лютер, как и многие его предшественники, примет с мужеством и гордостью; будет только страшно спешить, буквально захлебываться делами, ничего не откладывая на долгий срок. Но откуда тогда робость и тоска? Откуда внезапная, инфантильно острая тревога о чужом мнении и оценке?
Несколькими годами позже Лютер расскажет еще об одном переживании, мучившем его со второй половины 1518 года, и, по-видимому, наиболее сильно — именно по пути в Аугсбург. «Как часто, — вспомнит он в Вартбурге, — сжималось мое сердце под действием сильнейшего из аргументов: ты что же, один умный? — неужели все другие должны заблуждаться и заблуждались так долго?»
В то же самое время, когда рухнуло доверие ко всей церковной иерархии, Лютер испытывает острейшее сомнение в собственной правоте. Такого отчаянного состояния не пережил, пожалуй, ни один из его предшественников. Джироламо Савонарола накануне инквизиционного процесса обладал уверенностью осененного пророка; Джон Уиклиф и Ян Гус были обвинены в ереси, когда уже продумали свою систему взглядов. Лютер не обладает ни пророческой, ни учено-богословской уверенностью: он вызывается на инквизиционный допрос в момент, когда его учение, претендующее (насколько это вообще возможно в теологии) на рациональную доказательность, еще не сложилось. Начинающий реформатор опасается не просто судебного произвола, но еще и того, что он действительно не сумеет оправдаться. В Веймаре его обжигают слова сочувствующего ему простого священника: «Итальянцы очень ученые люди — они вас непременно сожгут!» Вот чего, как он себе это представляет, не перенесут «его бедные родители»; вот что будет позором для Виттенберга.
Лишь 12 октября это мучительное опасение разрешается в совершенно новую позицию: Лютер готов теперь пострадать не просто за свою — уже готовую — правду, но за то знание, которое может выявиться в ходе объективного судебного разбирательства. Августинец становится рыцарем не ранее высказанного личного убеждения, а самой судейски объективной процедуры, честной аргументации, спора на основе Писания (в один ряд с ним он, правда, еще ставит в этот момент учение отцов церкви и решения соборов). То, что вытекает из Писания, он готов принять и в осуждение; то, что не вытекает, не примет даже в оправдание.
До Аугсбурга Лютер судил о своем деле наивно нравственно: он верил, что в церкви побеждает правда (курия, если требуется, поправит орден, папа — курию, собор — папу). В Аугсбурге этой веры уже нет. Однако от замысла апелляции в верхи августинец не отказывается. Теперь это, если угодно, его «исследовательский прием», средство заставить церковь высказаться по его поводу как можно полнее, «снизу доверху»: от провинциального доминиканского капитула до вселенского собора. Лютер пользуется юридическими фикциями, чтобы заставить своих обвинителей раскрыть все карты. Это уже не просто нравственная, а правосознательная позиция.
Нельзя сказать, чтобы люди, обвинявшиеся в ереси, уже прежде (и в XV, и в XIV веке) не ведали о подобной линии поведения. Но, пожалуй, никто до Лютера не проводил ее с такой последовательностью, дотошностью и упрямством.
В средние века еретики, убежденные в своем правоверии, нередко предлагали выступавшим против них обвинителям своего рода судебную дуэль: если я не прав — пусть меня сожгут, но если прав — пусть сожгут моего противника (еще в середине XVI столетия Сервет хотел на этих условиях судиться с Кальвином). Лютер менее всего стремится к подобной дуэли с Кайэтаном. Он сомневается, робеет, его трясет лихорадка. И все-таки 12 октября он вступает в борьбу с такой решимостью, словно заключил пари, ставкой в которой была вечная жизнь.
Якоб Виа из Гаеты, прозванный Кайэтаном, принадлежал к тем немногочисленным членам коллегии кардиналов, которые честно служили на благо церкви. Его усердие было оценено: в 32 года он уже сделался генералом ордена. Кроме того, Кайэтан не без основания числился и среди доминиканских ученых светил. Он защищал томизм в диспутах с известным итальянским гуманистом Пико делла Мирандолой, а в старости составил комментарии к главному произведению Фомы Аквинского «Summa theologiae».
Интересно, что почти одновременно с Лютером этот видный церковный сановник написал сочинение, посвященное критике индульгенций. Кайэтан возмущался низостью «священной торговли», отрицал допустимость отпущений для умерших, которые не могут уже ни исповедоваться, ни причаститься, и ратовал за строгие епитимьи «добрых старых времен». Однако ни противопоставления раскаяния и внешнего покаянного действия, ни критики учения о церковной «сокровищнице заслуг» его сочинение, конечно же, не содержало.
Кайэтан был, пожалуй, самым образованным теологическим противником, которого Лютер встретил на протяжении всей своей тяжбы с Римом. Некоторые исследователи полагают, что, если бы папский легат сошелся с монахом в открытом диспуте, он (учитывая двойственность и противоречивость тогдашней общей позиции августинца) скорее всего одержал бы верх. Но парадоксальная слабость Кайэтана заключалась в том, что это был не просто оппонент, но авторитарный судья Лютера. Его роль, как и роль Приериа, обязывала его прежде всего к унылому схоластическому начетничеству. Что касается полемических способностей, то ими при столь солидной миссии можно было только щеголять. Лютер готов был диспутировать не на жизнь, а на смерть; Кайэтан — лишь в узких пределах назидательной иронии, которую может позволить себе придворно воспитанный инквизитор.
Глубоко символично, что в Аугсбурге папский легат размещался в доме банкиров Фуггеров. Это был роскошный особняк, о котором итальянский путешественник конца XV века кардинал Эней Сильвий Пикколомини говорил, что в нем «не погнушались бы жить короли». Сюда утром 12 октября и прибыл Лютер, сопровождаемый двумя советниками саксонского курфюрста. В просторной приемной их окружили люди из свиты Кайэтана — высокомерно учтивые итальянцы. Один из них посоветовал Лютеру заботиться не сколько о смысле произносимого (ибо он все равно будет опровергнут и осужден ученейшим кардиналом), сколько о том, чтобы не впасть в вызывающий тон еретика. Реформатор вспоминал впоследствии, что это был час пробуждения его национального чувства. Он твердо решил ответствовать Кайэтану с прямодушием и достоинством немца, находящегося на территории родной страны.
Выслушивание проходило в тесной комнате с тяжелыми романскими сводами. Кайэтан позволил присутствовать на нем представителям августинского ордена: Штаупитцу и Линку. «Меня заранее наставили, — рассказывал Лютер, — как я должен вести себя перед кардиналом. Сперва я пал пред ним ниц. Затем, когда он дал знак подняться, я встал на колени. И лишь после нового приглашения поднялся совсем. Я извинился за то, что заставил себя ждать, поскольку сам находился в ожидании охранного письма, и заверил [кардинала], что не жду от него ничего, кроме истины».
Заверение Лютера было глубоко серьезно и совершенно точно выражало его новое умонастроение, то есть готовность признать истину (но непременно доказанную), как бы горька она ни была. Кайэтан воспринял это заверение просто как ритуальную формулу учтивости и отвечал на него ни к чему не обязывающими приветливыми словами. Затем лицо кардинала сделалось суровым. Он объявил, что по поручению его святейшества папы должен потребовать от монаха смиренного отречения. Лютеру следует, во-первых, раскаяться в своем заблуждении, во-вторых, никогда более не учить этому заблуждению и, в-третьих, воздержаться от любых происков, которые могут нарушить мир в церкви. Лютер попросил разъяснить, в чем состоит его заблуждение. Кардинал указал на тезис 58, а также на тезисы 53–55, 92–95. Их ошибочность он резюмировал следующим образом: Лютер не признает достоянием церкви «сокровища, накопленные Христом и святыми», что противоречит декреталии папы Евгения IV; Лютер предполагает, будто спасительной силой обладают не таинства, а вера в евангельское слово, что ново и ложно. Кардинал считал делом чести доказать прежде всего первое обвинение, которое уже ранее предъявили его орден и его курия. Тяжба по этому поводу продолжалась на протяжении всего аугсбургского выслушивания: до действительно серьезного теологического разговора соперники так и не добрались.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.