4

4

В годы «мрачного семилетия» (1848–1855) правительство Николая I, напуганное революционными событиями во Франции, начало преследовать передовую журналистику и литературу, усердно искореняя «крамолу». Редактор «Современника» в это трудное время сумел ценой огромных усилий, в постоянной борьбе с цензурой сохранить репутацию журнала, хотя страницы его заметно потускнели. Сам Некрасов почти не печатал стихов; подверглись запрещению переводные романы, особенно французские. Ходили слухи о предстоящем запрещении журнала. Впечатление безнадежности усилила смерть Белинского, а также отъезд за границу Герцена. В этих условиях вести журнал было почти невозможно, и если он еще существовал, если в какой-то мере сохранял свои принципы и направление, то исключительно благодаря огромной энергии и твердой воле его редактора.

Чтобы поддержать «Современник», Некрасов задумал написать — вместе с А. Я. Панаевой — большой роман «с продолжением». По мере углубления работы над ним он все серьезнее относился к первоначальному замыслу, все больше расширял его. Своему соавтору он поручил заботы о любовном сюжете, сам же написал выразительные, в духе «натуральной школы» страницы, в которых представил жизнь петербургских низов, контрасты бедности и богатства, губительную власть денег, паразитизм привилегированных слоев. Несмотря на письменные заверения, данные по требованию цензуры, о том, что содержание романа «Три страны света» (1848–1849) будет вполне благонадежно и что роман увенчается «счастливой развязкой», Некрасов от главы к главе усиливал его социально-критическую тенденцию. Он показывал жизнь разных слоев общества и, описывая странствия своего героя Каютина, развертывал перед читателями картины народного быта — трудовую жизнь волжских пристаней, астраханских промыслов, северных экспедиций. Он воспел талантливого и смелого русского человека, дав понять, что только его свободный труд может покорить моря, леса и недра земные. Устами своего героя автор выразил в романе преклонение перед крестьянством, перед силой народного характера. Тем самым окончательно прояснилась общественная позиция Некрасова в эти годы. А отношение его к крепостной деревне наглядно сказалось в главе «Деревенская скука», где действуют скучающий помещик и крепостной мальчик-слуга. Эта глава-диалог, мастерски отделанная, принадлежит к лучшим страницам некрасовской прозы (переделана в пьесу и в 1856 г. опубликована под названием «Осенняя скука»).

Значение романа еще и в том, что Некрасов, проявив большую социальную зоркость, затронул в нем тему дворянского либерализма, осудив его как характерную черту времени. Эта тема позднее, став более актуальной, нашла развитие не только в творчестве самого Некрасова (образ Агарина в поэме «Саша»), но и вообще в литературе середины XIX в.

Второй роман, написанный в эти годы Некрасовым совместно с Панаевой, — «Мертвое озеро» (1851) — также проникнут демократической тенденцией. В нем достоверно обрисованы театральный быт и бесправное положение провинциальных актрис, показаны противоречия между «хозяевами жизни» и их жертвами. Подчеркнутое внимание к «женскому вопросу» придавало актуальность роману и делало его заметным явлением прозы «натуральной школы». Однако налет мелодраматизма, заметный во многих главах, и другие художественные недостатки показывают, что доля участия Некрасова в написании «Мертвого озера» была значительно меньше, чем в работе над предыдущим романом.

Как ни сложно было положение передовой литературы и журналистики в годы «мрачного семилетия», Некрасов и в это время не сложил оружия. Он искал путей обхода цензуры, готовил разные материалы для журнала, писал стихи и поддерживал этой кипучей деятельностью дух своих сотрудников, нередко впадавших в уныние. В его стихах, естественно, не могла найти прямого отражения политическая атмосфера того времени, гнет николаевской реакции. Сатира теперь отошла на дальний план, уступив место — ненадолго — другим видам поэтического творчества: любовной лирике («панаевский цикл»), беглым зарисовкам уличной жизни (цикл «На улице»), размышлениям о смысле и назначении собственного творчества.

В конце 40-х — начале 50-х гг. написаны стихотворения «Поражена потерей невозвратной…», «Когда горит в твоей крови…», «Так это шутка…», «Да, наша жизнь текла мятежно…», «Я не люблю иронии твоей…», «Мы с тобой бестолковые люди…»; им предшествовало «Если мучимый страстью мятежной…» (1847), о котором уже говорилось. Эти стихи, навеянные отношениями с Панаевой, образуют как бы единый лирический дневник, запечатлевший все оттенки чувств поэта или, лучше сказать, лирического героя. Сила этих стихов — в реалистической конкретности переживания, в стремлении правдиво и точно передать сложный процесс душевной жизни, отталкиваясь от традиционной ханжеской морали. Отсюда — напряженный драматизм этой бурной лирической исповеди, свежесть и выразительность поэтической речи, свободное использование богатых возможностей прозаизированного стиха.

Известно, что некрасовские «пьесы без тенденции» высоко ценил Чернышевский: они «буквально заставляют меня рыдать».[357] Чернышевский, а затем и Добролюбов видели в Некрасове не только социального, гражданского поэта, но и «поэта сердца», лирика, сумевшего найти новые слова для выражения лучших человеческих чувств. Ему удалось передать особенности психологии «новых людей», вот почему некрасовская «поэзия сердца» заставляла рыдать такого человека, как Чернышевский: она выражала его собственное мироощущение. Речь шла о новом отношении к женщине, об уважении ее прав, о неподдельности чувства, о признании равенства между любящими.

Некрасов открыл новую главу в истории русской лирической поэзии. И в то же время несомненно, что его лирика (не только «панаевского цикла») крепкими нитями связана с классической традицией, она унаследовала пушкинскую ясность выражения мысли, а порой и пушкинскую стилистику. Это отмечали уже современники поэта. Например, Тургенев не раз вспоминал Пушкина в своих отзывах о стихах Некрасова («Стихи твои <…> просто пушкински хороши…»).[358] А от них протянулась нить к поэзии XX в., к трагической лирике А. Блока.

Примерно к тому же времени относится еще один некрасовский цикл, он озаглавлен «На улице» (1850) и содержит четыре небольших — как бы для газетной хроники — зарисовки уличных впечатлений. Оборванный бедняк, укравший калач; старики-родители, провожающие сына-рекрута; солдат с детским гробиком под мышкой; «Ванька-дуралей», мечтавший о седоке побогаче, — вот и все. Но каждая из этих сцен наводит на горькие размышления.

И строка «Мерещится мне всюду драма», завершающая последнюю сцену, усиливает тягостное впечатление, она звучит как эпилог и в то же время как эпиграф ко всем последующим «городским» стихам Некрасова, занявшим столь важное место в его творчестве конца 50-х — начала 60-х гг. (цикл «О погоде»).

Вскоре после раннего цикла «На улице» написано стихотворение «За городом» (1852) — своего рода продолжение (вернее антитеза) «городской» темы. Отсюда берет начало излюбленный некрасовский мотив обращения к природе, к ее целительной силе. Позднее Некрасов не раз напишет об умиротворяющем воздействии природы на его тревожную и усталую душу («Мать-природа! иду к тебе снова…»). Мысль стихотворения «За городом» иная: единственной отрадой, которую нельзя отнять у городских бедняков, лишенных «довольства и свободы», остается только соприкосновение с природой.

Забыта тяжкая, гнетущая работа,

Докучной бедности бессменная забота, —

И сердцу весело… И лучше поскорей

Судьбе воздать хвалу, что в нищете своей,

Лишенные даров довольства и свободы,

Мы живо чувствуем сокровища природы,

Которых сильные и сытые земли

Отнять у бедняков голодных не могли…

(I, 79)

В то же время в начале 50-х гг. проявилось настойчивое стремление Некрасова осмыслить, образно осознать сущность своей поэзии. Правда, еще в стихотворении «Вчерашний день, часу в шестом…» он с большой силой запечатлел трагический облик своей музы, сравнив ее судьбу с судьбой гибнущей под ударами кнута крестьянской женщины (эти восемь строк — одно из самых значительных стихотворений Некрасова — принято датировать 1848 годом, хотя достаточно твердых оснований для такой датировки нет).

Устойчивое внимание к проблеме назначения поэзии, смысла искусства начинается у Некрасова со стихотворения «Блажен незлобивый поэт…» (1852). Откликаясь на смерть Гоголя, он создал стихи о судьбе сатирика в обществе, о разной участи двух писателей — того, кто льстит людям, скрывая от них темные стороны жизни, и того, кто дерзнет сказать им суровую правду, кто вызовет наружу всю «страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь». Эта мысль Гоголя, выраженная в седьмой главе «Мертвых душ», была близка Некрасову, и он воплотил ее в своем стихотворении, как бы впитавшем энергию лермонтовского «железного стиха», облитого «горечью и злостью». Приверженцу «спокойного» искусства, живущему «без печали и гнева», он противопоставил «благородный гений» сатирика и обличителя, вооруженного «карающей лирой». Поэт знал, как труден его путь:

Его преследуют хулы:

Он ловит звуки одобренья

Не в сладком ропоте хвалы,

А в диких криках озлобленья.

…………..

Со всех сторон его клянут

И, только труп его увидя,

Как много сделал он, поймут,

И как любил он — ненавидя!

(I, 66)

Некрасовская формула «любовь — ненависть» в сжатом виде заключала в себе одну из главных нравственных проблем, стоявших перед русскими передовыми деятелями в пору усилившейся борьбы против крепостничества и самодержавия. Они могли тогда выразить свою любовь к народу только «враждебным словом отрицанья». Истинно любить народ — значило питать ненависть к его поработителям, жить печалью и гневом. Некрасов часто возвращался к этой теме. Стихотворение «Замолкни, муза мести и печали!» (1855) он завершил той же четкой поэтической антитезой:

То сердце не научится любить,

Которое устало ненавидеть.

(I, 158)

В письме от 22 июля 1856 г. он убеждал Л. Толстого в справедливости своей мысли: «И когда мы начнем больше злиться, тогда будем лучше, — т. е. больше будем любить — любить не себя, а свою родину…» (X, 284). Эта мысль пришлась не по вкусу литераторам либерального лагеря, над нею в печати потешался Дружинин. Зато ее сразу принял Чернышевский, давший ей обстоятельное истолкование в «Очерках гоголевского периода…».

В стихотворении «Блажен незлобивый поэт…» Некрасов создал один из манифестов реалистического и сатирического искусства, впервые на языке поэзии определил пафос гоголевской школы и нанес сильный удар защитникам «чистой эстетики». Очевидно, что эти жгучие стихи, навеянные образом Гоголя-сатирика, приблизили Некрасова к намерению создать новую поэтическую декларацию и выразить в ней сущность собственного творчества. Вот почему он тогда же в стихотворении «Муза» (1852) постарался определить особые, неповторимые черты своей музы. Она не пела ему сладкогласных песен, не учила «волшебной гармонии». Если пушкинская муза, качая колыбель поэта, «меж пелен оставила свирель», то некрасовская — «в пеленках у меня свирели не забыла». Характерно это превращение поэтических и торжественных «пелен» в обыкновенные «пеленки». Некрасов явно отталкивался от светлой и романтической музы молодого Пушкина; вот какой образ рисовался ему взамен:

В убогой хижине, пред дымною лучиной,

Согбенная трудом, убитая кручиной,

Она певала мне — и полон был тоской

И вечной жалобой напев ее простой.

(I, 61)

В ее «скорбном стоне» слышатся «проклятья, жалобы, бессильные угрозы», этой музе уже не до пленительных напевов:

Предавшись дикому и мрачному веселью,

Играла бешено моею колыбелью,

Кричала: «мщение!» — и буйным языком

На головы врагов звала господень гром!

(I, 62)

С этих пор образ музы навсегда остался в поэзии Некрасова и превратился в один из постоянных ее мотивов. Некоторые современники не без иронии отметили, что такие понятия, как «муза», «лира», присущие романтической эстетике, вовсе не идут к земной и современной поэзии Некрасова. Однако у него было свое отношение к этим понятиям. С «музой» он обращался по-земному просто, иногда шутливо («Муза моя поджала хвост…» — из письма), иногда добродушно («Что же скажешь ты, Муза моя?»), порой с легкой укоризной («Муза! ты отступаешь от плана!»), порой патетически («Муза! С надеждой приветствуй свободу!»). Собираясь писать о театре, он без церемоний приглашает ее с собой:

Муза! нынче спектакль бенефисный,

Нам в театре пора побывать.

(II, 244)

Много позднее, в конце жизни, он просит: «Угомонись, моя муза задорная», — и именно ей признается в своей «необъятно-безмерной» любви к народу.

Вряд ли найдется поэт, у которого обращение к музе носило бы столь постоянный характер, как у Некрасова. Конечно, в этом была известная дань литературной традиции, но прежде всего — это еще один признак народности некрасовского творчества: поэт искал новых возможностей общения с аудиторией, муза становилась для него посредницей в разговоре с читателем, и он сам подтвердил это в последнем своем стихотворном обращении к музе:

Меж мной и честными сердцами

Порваться долго ты не дашь

Живому, кровному союзу!

(II, 433)

Образ музы то сливался в поэтическом сознании Некрасова с образом родины, то заключал в себе самоопределение («муза мести и печали»), то представал в виде «породистой русской крестьянки», то в нем угадывались черты любимой женщины, иногда матери, чаще же она являлась в терновом венце или в качестве «печальной спутницы печальных бедняков…».

Самое многообразие этих трансформаций указывает на то, что поэт дорожил возможностью в наиболее прямой форме открывать свою душу, обнажать движущие начала своего творчества или просто говорить о нем вслух, с небывалой до тех пор откровенностью.

Необычные черты некрасовской музы были замечены современниками. Так, А. В. Дружинин дал довольно выразительную характеристику демократичности этой музы, хотя и не обошелся без колких намеков («небрежный убор», «грубость манер»), вполне отвечавших его отрицательному отношению к народным основам некрасовской поэзии. В статье о «Стихотворениях» Некрасова (1856), оставшейся неопубликованной, Дружинин писал, что его муза «сама отдается читателю с первой минуты, без притворства и ужимок, простая и откровенная, гордая и печальная, светлая и сухая в одно время — искренняя до жесткости, прямодушная до наивности. Она не румянится, готовясь выйти к публике, даже не приводит в порядок своего небрежного убора, и очень часто, смешивая благородные чувства с грубостью манер, нравится самою своей неизысканностью».[359]

Размышления о месте и роли поэзии в обществе и — в связи с этим — о собственной музе нашли продолжение во многих стихах Некрасова середины 50-х гг. Среди них — «Чуть-чуть не говоря…», «Праздник жизни…», «Безвестен я…», «Русскому писателю». Это разные по характеру стихи, но почти все они развивают мотивы предыдущих лет. Так, осуждение «незлобивого поэта», который хочет угодить «толпе» (в стихах на смерть Гоголя), теперь стало более конкретным, оно прямо обращено к «русскому писателю» и звучит как предупреждение:

Не тщися быть толпе угодней,

Ты хочешь, поблажая ей…

(I, 401)

В черновом варианте начала стихотворения об этом было сказано еще определенней:

Не тщися быть толпе угодней,

То льстя, то поблажая ей…

(I, 504)

Ту же мысль в другом стихотворении («Праздник жизни…», 1855) Некрасов уже непосредственно соотнес с собой, со своей позицией, утверждая, что он «…поэтом, баловнем свободы, Другом лени — не был никогда». И тут же, назвав свой стих «суровым» и «неуклюжим», заявив — конечно, из полемических соображений, а не только из скромности — что в нем нет «творящего искусства», он отводит себе роль обличителя толпы, сатирика, проповедующего и ненависть, и любовь; он говорит о своем «стихе»:

Но кипит в тебе живая кровь,

Торжествует мстительное чувство,

Догорая, теплится любовь, —

Та любовь, что добрых прославляет,

Что клеймит злодея и глупца

И венком терновым наделяет

Беззащитного певца…

(I, 107)

Здесь угадывается развитие прежней мысли о поэте, вступившем на «тернистый путь», поэте, которому «нет пощады у судьбы» («Блажен незлобивый поэт…»). Сходная тема лежит и в основе стихотворения «Безвестен я…» (1855), также обращенного к своим стихам; поэт здесь снова оплакивает погибающую музу, принявшую «венец терновый». Перед нами, таким образом, вполне устойчивый образ.

Можно сделать вывод, что поэтические декларации начала 50-х гг., порой отвлеченные и не лишенные романтического оттенка, к середине десятилетия приобрели исповедальный характер, превратились в волнующие признания, пронизанные стремлением сказать читателю горячее слово о своих стихах, вооружить его автооценкой — в предвидении враждебных суждений и кривотолков. Пессимистическая окраска этих характерных для Некрасова исповедей, выраженные в них горькие мысли и чувства в большой мере связаны с мрачным настроением, с не покидавшими поэта в те годы мыслями о смерти; в прямой форме они отразились в «Последних элегиях» (1855), в стихотворении «Я сегодня так грустно настроен…» (1855), в «Несжатой полосе» (1854), с ее щемящими нотами неверия в свои силы («…не по силам работу затеял»).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.