3

3

На следующей стадии развития (70-е гг.) антинигилистический роман идейно и художественно катастрофически деградирует. Стремление к объективности, свойственное в какой-то мере «Взбаламученному морю» и «Некуда», написанным в предшествующее десятилетие, проявляется теперь лишь в форме многообещающих, но по существу пустых деклараций. Несмотря на это, удельный вес тургеневских традиций в сюжетной и образной структуре антинигилистической беллетристики значительно возрастает.

Логика этого на первый взгляд парадоксального процесса становится понятной при более или менее детальном анализе романа Лескова «На ножах», хроники Крестовского «Кровавый пуф» и романа Б. Маркевича «Марина из Алого рога».

Роман «На ножах» поражает своим общим неправдоподобием. Некоторые исследователи считают этот «дефект» прямым следствием архаичной композиции, заимствованной Лесковым из «романа тайн», отличительные признаки которого — подчеркнуто авантюрное развитие сюжета, нарочито запутанная интрига, нагромождение страшных или необъяснимых событий, показ разнузданных страстей и поступков, сопровождаемый очень скудной, а иногда и вовсе несостоятельной психологической мотивировкой.[280]

В самом деле, художественную неубедительность ряда сцен лесковского романа подчас только этим и можно объяснить. Нередко она граничит с полной утратой чувства правды и меры, столь необходимого писателю-реалисту. В этом отношении особенно примечательно описание обстоятельств и последствий убийства миллионера Бодростина, тайно совершаемого Гордановым в момент спровоцированного им бунта крестьян. Горданов действует трехгранным стилетом, искусно спрятанным в рукоятке безобидного с виду дорожного хлыстика. В ночной суматохе бунта пресловутый хлыстик теряется. Предвидя, что эта единственная, но неопровержимая улика рано или поздно попадет в руки сыщика, подосланного из Петербурга, Горданов следующей ночью прокрадывается к гробу своей жертвы и с помощью чуть ли не кухонного ножа пытается изменить форму раны на ее теле. Сплав приемов построения авантюрного повествования с приемами пошлейшей композиции низкопробного бульварного чтива, обычно также претендующего на «тайну», в данном случае слишком очевиден.

Роман «На ножах» создан в условиях тяжелого творческого кризиса автора. Подвергнутый после опубликования «Некуда» жесточайшему остракизму со стороны демократических кругов, Лесков попадает в лагерь реакции, в зависимость от грубого самовластия Каткова, не скрывавшего своих видов на литературу как на средство расправы с идеологическими противниками. Как редактор, издатель и публицист, свирепо охранявший «устои», Катков требовал того же от литераторов, сотрудничавших в его журнале, и умел настоять на своем. Лесков и здесь вскоре оказывается на правах белой вороны. Осознавая унизительность своего положения, он пытается занять самостоятельную позицию в стороне от борьбы партий и литературных направлений и язвит по адресу тех, кто не сомневается в его симпатиях к реакции.

«Эти бедные люди думают, — замечает писатель, — что образ мыслей человека зависит от Каткова или от Некрасова, а не проистекает органически от своих чувств и понятий».[281] Ирония, однако, плохо помогает, и в том же 1875 г., подводя итог своему сотрудничеству с Катковым, Лесков вынужден признать, что циничный хозяин «Русского вестника» действовал на него «иногда просто ужасно». Тем не менее в этот до отчаяния тяжелый для него период он может трудиться, по его словам, «только с этим человеком, а ни с кем иным».[282]

Вторая причина творческой неудачи, постигшей Лескова в романе «На ножах», коренилась в специфике его первоначального замысла, отразившего крайне одностороннее понимание «болезненно впечатлительным» автором существа перемен в русской общественно-политической жизни на грани 70-х гг. Роман пишется после каракозовского выстрела, точнее — в год раскрытия нечаевского заговора, когда в демократическом движении намечается тяга к индивидуальному террору, имевшему слишком мало общего с последующей героической практикой народовольцев. На политическом горизонте мелькают авантюристы и деспоты, пренебрегающие этикой, приносящие ее в жертву порочному принципу «цель оправдывает средства». Это были одиночки, не пользовавшиеся авторитетом у подлинных революционеров, но в широких кругах общества и особенно в обывательской среде их деятельность воспринималась как типичное выражение «нигилизма» в целом, как свидетельство его перерождения из политического течения в заурядную уголовщину. Так думает и Лесков, и это искаженное, обывательское представление о характере демократического движения также предопределяет на первый взгляд странную для такого большого писателя, но в конечном счете не неожиданную «гармонию» между основной идеей романа и формой ее выражения.

Однако «своеобразие» формы романа «На ножах» отнюдь не ограничивается этими его особенностями. Поставив перед собой задачу разоблачить нигилистов как банду мошенников и негодяев, пользуясь в процессе этой работы приемами далеко не лучших образцов авантюрного романа, Лесков одновременно ориентируется на некоторые приемы изображения нигилистов в большом, реалистическом романе его эпохи. Заведомо устарелые и пошлые способы литературного письма перемешиваются в его романе с новейшими, причем последние подвергаются тенденциозной «модернизации». На такую зависимость антинигилистической продукции Лескова от классического романа, и прежде всего романа Тургенева, неоднократно указывали современники.

Известный критик-народник Н. К. Михайловский писал, например, о хронике «Соборяне», в которой выведены Борноволоков и Термосесов, непосредственные предшественники нигилистов в романе «На ножах»: «Я совсем обойду ту инсинуационную, плоскую литературу, представителем которой можно признать хоть г. Стебницкого, показавшего в своих „Соборянах“, что для него не существует предел „Некуда“. Я рекомендовал бы „Маляру“ или „Будильнику“ изобразить ряд переходных форм от Базарова до героя „Соборян“, Термосесова, который есть уже просто каторжник».[283] Михайловский видит принципиальное различие в разработке темы нигилизма у Тургенева и Лескова. Вместе с тем не лишено оснований его замечание о «переходных формах».

Осенью 1869 г. справедливость подобных определений существа антинигилистической тенденции в творчестве Лескова подтверждается им самим. В статье «Русские общественные заметки» он весьма одобрительно отзывается о романе Крестовского «Панургово стадо» и сетует на Тургенева по поводу измельчания тем в его творчестве после «Дыма». Лесков надеется, что Тургенев еще вернется к проблемному роману и напишет что-нибудь вроде «Отцов и детей». Однако «Отцы и дети» воспринимаются им как произведение, в котором писатель стал «определенно на одну сторону», т. е. направил острие своей критики исключительно против молодого поколения. По мнению Лескова, необходимость в новом произведении такого типа назрела теперь как никогда, ибо, добавляет он многозначительно, «„неподатливые дети <…> давно бросили „резать лягушек“ и берутся за кое-что другое».[284] В последних словах содержался намек именно на «каторжников». Дети, бросившие естественные науки и принимающиеся «за кое-что другое», — это, конечно, и Термосесовы, только что заклейменные, и Горданов и его единомышленники, ожидающие каторжного клейма. Так за год до появления в «Русском вестнике» романа «На ножах» в воображении Лескова рисуется с очевидной проекцией на «Отцов и детей» облик главных его героев. Коллеги и наследники Базарова успели поменять профессию и, по-видимому, тактику поведения в обществе, однако вместе со своим «родоначальником» они зачисляются все же в одну и ту же категорию нигилистов («неподатливые дети»).

Возникшее скорее на литературной, чем на непосредственно жизненной основе, это концепционное представление о переходных формах нигилизма становится организующим ядром образной системы романа «На ножах». Уже в самом начале второй его части (роль первой части по преимуществу экспозиционная) Горданов упрекает кружок «своих» в пассивизме, в склонности к рутине.

Он выступает перед ними с демагогическим обзором истории нигилизма от Базарова до Марка Волохова, доказывая, что в ней не было характеров, достойных подражания. Базаров, например, уверяет Горданов, был даже не очень умен. Окажись на его месте нигилист современной формации, он не стал бы «ссориться с людьми и вредить себе своими резкостями». Еще жестче характеристика Родиона Раскольникова, также причисляемого к нигилистам, — он удостаивается глубочайшего презрения «за привычку беспрестанно чесать свои душевные мозоли». Некоторое снисхождение допускается лишь в отношении гончаровского Волохова, который «и посильнее, и поумнее двух первых», но и он сравнивается с алмазом, не превратившимся в бриллиант: «недоставало шлифовки». Одним словом, утверждает Горданов, базаровщина, раскольниковщина, волоховщина — пройденный этап в развитии нигилистических идей. На смену «новым людям», изображенным Тургеневым, Достоевским и Гончаровым, идут новейшие, выдвигающие в качестве теоретического и практического руководства к действию негилизм — учение, нетерпимое ко всяческой гили, присущей в значительной степени и нигилизму традиционному.

Согласно этому учению, «грубая» прямота во взглядах на действительность не оправдала себя в прошлом, не сулит успеха в будущем и подлежит беспощадному искоренению как вредный пережиток наивных базаровских времен. Точно так же следует поступать с честностью, совестью, самоанализом и рефлексией, романтической «слабостью» перед женщиной и тому подобными проявлениями гили. Лозунгом новейшего учения становится иезуитизм, «борьба с миром хитростью и лукавством». В ее ходе рекомендуются самые неблаговидные средства воздействия на противника: донос, клевета, предательство и т. п. Впрочем, эти же универсальные средства не возбраняются в общении и со «своими». Горданов показывает пример и в этом отношении — он буквально продает своего бывшего товарища по университету Висленева предприимчивому журналисту-ростовщику Кишенскому.

Если бы изображение нигилистов в романе Лескова последовательно выдерживалось в таком духе, это привело бы к полному отрыву от тургеневской традиции. Но отрыва не происходит, так как критика героями Лескова базаровских форм отрицания сопровождается одновременно циническим стремлением к их «усовершенствованию». Основанная на негилизме, «позитивная» программа Горданова все-таки допускает включение в себя — правда, с существеннейшими поправками и дополнениями — некоторых элементов базаровщины.

В одной из глав романа «На ножах» Горданов полемизирует со «староверкой» Ванскок, которая упорно «держалась древнего нигилистического благочестия, хотела, чтобы общество было прежде уничтожено, а потом обобрано, между тем как Горданов проповедовал план совершенно противоположный, то есть чтобы прежде всего обобрать общество, а потом его уничтожить». В этом примечательном резюме полемики что ни слово, то намек на основную социально-политическую коллизию романа Тургенева.

Нетрудно заметить, что в данном случае у Горданова и даже у добропорядочной Ванскок, верной заветам честного нигилизма, исходным моментом отношения к обществу является резкое огрубление базаровских принципов отрицания, сформулированных в спорах с Павлом Петровичем Кирсановым. Вспомним, что на выражение последнего: «Вы все разрушаете… да ведь надобно же и строить», — Базаров отвечает сухо: «Это уже не наше дело… Сперва нужно место расчистить». «Древний» нигилизм Базарова не щадит ни одного «постановления в современном нашем быту, семейном или общественном». Все они подлежат уничтожению. Но в мыслях его нет намерения «обобрать» общество до или после его уничтожения. Место расчищается ради достижения высокой цели: на нем будет заложен фундамент нового общества, организованного на более разумных принципах.

Поскольку реализация положительного идеала, еще только нарождающегося в горниле отрицания, представляется Базарову делом отдаленного будущего, разговор на эту тему он считает праздным занятием. Но ясно одно: общество, которое предстоит построить, быть может, только следующим поколениям, представляется ему свободным прежде всего от социальной несправедливости, бытующей в обществе современном. Таков объективный смысл тургеневского изображения главного конфликта между отцами и детьми.

Горданов и Ванскок — один с коварным умыслом, другая по незнанию и наивности — игнорируют положительное начало, потенциально заложенное в базаровском отрицании. Вместе с тем они «договаривают» за тургеневского героя то, что, по их мнению, он должен был сказать, но почему-то не сказал или сказал не совсем так, как следовало бы. Нужно было сразу же сказать четко и определенно: сначала уничтожу, а потом займусь грабежом.

В результате такой операции, проделываемой в романе Лескова, тургеневская коллизия жесточайшим образом утрируется, причем утрируется так, что сохраняется какая-то видимость «сходства», а пожалуй, и «преемственности» между честной и «каторжной» разновидностями нигилизма. Но это и входит в задачу романа. Своеобразие его замысла в том и состоит, что базаровщина в какой-то мере стимулирует возникновение гордановщины.

Название романа Лескова четко предопределено философскими предпосылками разрушительно-грабительских убеждений, проповедуемых его негилистами. Главная из этих предпосылок — дарвиновский закон борьбы за существование, безоговорочно распространяемый на сферу общественных отношений. «Глотай других, чтобы тебя не проглотили <…> Живучи с волками, войте по-волчьи и не пропускайте то, что плывет в руки», — советуют Ванскок Горданов и его последователи из числа наиболее сообразительных.[285]

Вслед за романом Лескова специфически понимаемый дарвинизм окрашивает ряд произведений охранительной беллетристики. В романе Крестовского «Две силы» (1874) в свете этого закона анализируются и международные отношения. При анализе этих отношений следует, в конце концов, принимать в соображение не какую-то там высшую справедливость, не факты угнетения и даже не исторические условия, на которые до этого ссылается Крестовский, чтобы уличить в невежестве и недальновидности своих политических противников, а прежде всего и даже исключительно беспощадный критерий силы.

Беззастенчивые суждения высказываются и Крестовским, и его положительными героями по поводу революционных демократов, они язвительно подтрунивают над сотрудниками «Современника» и «Колокола», выражавшими совсем иную точку зрения на события, происходившие на западной окраине России, чем автор романа. «Здесь, батюшка мой, — резонирует один из персонажей, — дарвиновская „борьба за существование“ идет: чья возьмет, значит. Дело-то здесь на ножах стоит, а не на гуманных теорийках».[286] Весь этот пассаж несомненно свидетельствует об определенном влиянии на Крестовского со стороны Лескова. Крестовский заимствует у Лескова характерную фразеологию, возникающую на основе вульгарно понятого дарвинизма. Здесь же слышатся отголоски первого антинигилистического романа Лескова. Положительный герой Крестовского — медик по образованию. Его презрительное отношение к «гуманным теорийкам» «Колокола» и «Современника» по своему духу идентично некоторым высказываниям на ту же тему доктора Розанова в романе «Некуда».

Несколько позже другой беллетрист катковской ориентации, В. Г. Авсеенко, пишет роман «Скрежет зубовный». Основу его содержания составляет повествование о темных махинациях в финансовом мире и адвокатской среде. Здесь тоже все «на ножах» — исключительно ради денег, ради солидного положения в обществе. Сцены с участием патентованных нигилистов в нем эпизодичны. Тем не менее это роман вполне ретроградный, охранительный.

Автор недвусмысленно подчеркивает его антинигилистическую тенденцию циничным указанием на то, что главный герой, преуспевающий адвокат-карьерист Безбедный, действующий в соответствии с принципом «глотай других», ведет свою идейную родословную от демократов-шестидесятников. Его речи находят «слишком рискованными». Его мнения о «русских порядках» отличаются «американской резкостью». Он презирает «Рафаэля, Шекспира и Пушкина с уверенностью фельетониста самой последней формации» и утверждает, что за всю тысячелетнюю историю России «первые порядочные люди появились у нас в шестидесятых годах».[287] Безбедный выбивается из социальных низов, стремясь превратиться в законченного «материалиста», т. е. человека, для которого гражданские идеалы, нравственность, уважение к людям — пустой звук.

И все же приоритет в приложении идей дарвинизма к русской действительности принадлежит не лесковскому герою. Лесков заставляет Горданова идти по пути уже намеченному. Он растолковывает новоявленным Ситниковым и Кукшиным закон Дарвина, который за добрый десяток лет до этого оставляет заметный след в беспокойном сознании Базарова.

Во второй половине романа Базаров мало похож на того самоуверенного, дерзкого, ежеминутно готового к отпору нигилиста, каким он рисуется в первых главах. В его жизни начинается полоса душевных потрясений, приводящих к философскому сомнению в основах провозглашенного им отрицания. Среди причин, обусловливающих столь примечательную метаморфозу, не последнее место отводится идеям, пополняющим естественнонаучный и философский багаж Базарова, так сказать, в самую последнюю минуту. В беседе с Аркадием (гл. XXI) он выговаривает знаменательные слова: «Вон молодец муравей тащит полумертвую муху. Тащи ее, брат, тащи! Не смотри на то, что она упирается, пользуйся тем, что ты в качестве животного имеешь право не признавать чувства сострадания, не то что наш брат, самоломанный!».

В романе это единственный, но очень важный для понимания метаморфозы в настроениях нигилиста отголосок закона борьбы за существование, сформулированного в «Происхождении видов».

Знаменитая книга Дарвина появляется в печати в конце 1859 г., действие же романа «Отцы и дети» происходит на несколько месяцев раньше. Быть может, поэтому Тургенев не решился вложить в уста Базарова сколько-нибудь развернутое суждение об основных научных положениях этой книги. Но и процитированного лаконичного высказывания вполне достаточно, чтобы констатировать огромное влияние открытия Дарвина на самый строй его мышления. Этика, психика Базарова, безапелляционная категоричность его убеждений — все приходит в смятение под воздействием этого последнего слова в естествознании. Против обыкновения, вразрез со своими принципами критического отношения к авторитетам, Базаров принимает закон борьбы за существование на веру, как абсолютную истину, и эта истина его угнетает. Воинствующий нигилизм становится шатким, неуверенным, чреватым «самоломанностью», ибо беспощадное отрицание плохо уживается с «чувством сострадания».

Молодца муравья можно похвалить за точное соблюдение универсального закона, ему можно даже позавидовать, но человек оказывается организацией более сложной, подвластной воздействию многих других законов. С чувством сострадания происходит приблизительно то же, что с романтизмом: на людях суровый разночинец не прочь поиздеваться над ним; оставаясь же наедине, с негодованием обнаруживает романтика в самом себе. В обоих случаях Тургенев не жалеет красок для изображения внешней грубости и вместе с тем глубины и благородства натуры своего героя.

Под влиянием дарвиновского закона Базаров трагически задумывается над проблемами этики, которой, как всякой «философии», он не придавал особого значения. Для Горданова же дарвиновский закон — удобнейший предлог для полного отказа от общепринятых элементарных норм морали, предлог для провозглашения зоологического индивидуализма («…действуйте органически врассыпную, — всяк сам для себя…»).[288]

Подхватив у Базарова представления о законе Дарвина и основательно «подновив» их, Горданов тут же глумится над своим предшественником за непоследовательность в этом вопросе: «Борьба за существование, дружок, не то, что борьба за лягушку <…> Борясь за существование, надо …не останавливаться ни пред чем…».[289] С помощью закона Дарвина снимаются в романе Лескова все противоречия и сомнения, свойственные нигилистическому мышлению базаровского типа. Колеблющееся базаровское сознание трансформируется в «безупречно» целеустремленное гордановское. После всего сказанного неудивительна попытка Лескова, пользуясь теми же приемами утрированного подчеркивания сходства и контраста, по-своему истолковать в романе «На ножах» тургеневские сцены смерти нигилиста.

Базаров умер от пореза пальца, в который проник трупный яд. «Почти» по-базаровски умирает и Горданов. Он тоже «анатомирует» не совсем осторожно, накалывает ладонь и получает заражение крови. Разница заключается «лишь» в том, что Базаров погибает как врач, исполняющий свой профессиональный долг, пренебрегающий собственной безопасностью во имя науки, а Горданов — как низкий убийца, торопливо заметающий следы преступления, содеянного ради наживы. Согласно идеалу наживы противник Горданова сначала обобран, потом уничтожен. Больше того, подвергнут гнусному надругательству после уничтожения.

Такова, по Лескову, историческая перспектива нигилизма, провозглашенного некогда Базаровым. Намерение Лескова продолжить и «дописать» роман Тургенева, раскрыть в поведении Горданова крайние формы «логического» развития базаровщины, якобы неизбежно приводящего к мрачному злодейству и полной душевной опустошенности, становится совершенно очевидным.

На основании этого можно говорить о принципиальном различии трактовки нигилизма в романах «Некуда» и «На ножах». Если в первом из них представлены по преимуществу уродливые отклонения от базаровского типа, но сам по себе этот последний еще не возбуждает острой антипатии Лескова, то во втором картина резко меняется: базаровщина и гордановщина рассматриваются как явления родственные, взаимосвязанные.

Уже в процессе печатания романа «На ножах» в «Русском вестнике» Лесков получает отрицательные отзывы о нем. Отвечая на один из них, принадлежавший А. С. Суворину, он пишет: «Роман, конечно, с большими погрешностями, но в нем еще многое и не выяснено. Я не думаю, что мошенничество „непосредственно вытекло из нигилизма“, и этого нет и не будет в моем романе. Я думаю и убежден, что мошенничество примкнуло к нигилизму, и именно в той самой мере, как оно примыкало и примыкает „к идеализму, к богословию“ и к патриотизму <…> Я имею в виду одно: преследование поганой страсти приставать к направлениям, не имея их в душе своей, и паскудить все, к чему начнется это приставание».[290]

Стремление оправдаться в чем-то безусловно резонное, поскольку в 60-е и 70-е гг. верхоглядов и мошенников, примазывавшихся к демократическому движению из моды и жестоко компрометировавших его общественную репутацию, было очень много.

Их заклеймил в своем «Дыме» Тургенев. О них же с негодованием неоднократно упоминали в своих критических обзорах Салтыков-Щедрин, Писарев, Шелгунов и Михайловский. Но, изображая таких нигилистов как Горданов и Бодростина, Лесков разоблачает не только их — попутно он развенчивает существо идей, воспринятых ими от Чернышевского и Слепцова. Бодростина, например, бежит из коммуны угнетенная, униженная и оскорбленная тем, что ей пришлось там испытать. Объективность Лескова в этом романе настолько подавляется его крайней тенденциозностью, что даже Суворин имеет достаточно оснований для критики.

Искажение в романе «На ножах» тургеневской традиции заслуживает самой суровой оценки. Слишком велико в эти годы принципиальное различие в отношении Лескова и Тургенева к демократии. Так, в июне 1875 г. Лесков сообщает А. П. Милюкову о впечатлении, произведенном на него русскими эмигрантами, образовавшими при активном содействии Тургенева русские читальни в Париже. «О, если бы Вы видели, — какая это сволочь!» — возмущается он и здесь же добавляет не без иронии: «Тургенев им, однако, благоприятствует…».[291] Характерно, что через полгода в письме к Салтыкову-Щедрину Тургенев употребит то же бранное определение, но по адресу реакционеров, а не демократов.

Более или менее объективно отношение Лескова к наследию Тургенева лишь в самом начале его литературной деятельности и в период после завершения жизненного пути автора «Отцов и детей». В романе «Некуда» есть все-таки Райнер и Лиза Бахарева, умирающая мужественно, действительно по-базаровски. К 1883–1884 гг. относится ряд эпистолярных и критико-публицистических высказываний Лескова, свидетельствующих о том, что в это время он вновь обращается к творчеству Тургенева, пристально изучает его и с его помощью пытается точнее определить свое отношение к русской общественной жизни и, в частности, к нигилизму. По своей основной мысли и полемическим приемам «Авторское признание» о замысле и характере разработки романа «Некуда», написанное в 1884 г., напоминает тургеневскую статью «По поводу „Отцов и детей“». Здесь мы найдем и настойчивое отрицание тенденциозности, и утверждение правды жизни, и ссылки на реальные события и прототипы, и, наконец, большой разговор о Райнере, подобный тому, который вел Тургенев о Базарове.

Несколько ранее в суждениях Лескова вообще о России тургеневские идеи и манера сквозят еще отчетливее. «Боюсь, что ее можно совсем возненавидеть со всеми ее нигилистами и охранителями, — пишет он. — Нет ни умов, ни характеров и ни тени достоинства».[292] Еще любопытнее другое высказывание: «Родину-то ведь любил, желал ее видеть ближе к добру, к свету познания и к правде, а вместо того — либо поганое нигилистничание, либо пошлое пяченье назад, „домой“, то есть в допетровскую дурость и кривду. Как с этим „бодриться“? Одно сродство — презирать и ненавидеть эту родину…».[293] Эти размышления навеяны, конечно, и «Дымом». В обоих случаях желчный Лесков поразительно похож на негодующего тургеневского Потугина, похож вплоть до заимствования из его речей характерной лексики и фразеологии.

Критико-публицистические заявки Лескова на более объективное отношение к нигилизму не реализуются в его последующей художественной практике, но под влиянием отчасти и Тургенева упрочивается и крепнет его антипатия к реакции, к охранителям. Да и в нигилизме он выделяет теперь главным образом «нигилистничание», беспощадно высмеянное в тургеневских романах.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.