Генерал, курьеры и канцеляристы
Генерал, курьеры и канцеляристы
Имеющиеся в нашем распоряжении источники скупо свидетельствуют о самом интересном — как именно российские военные власти осуществляли управление занятыми провинциями. Как уже говорилось, в архивах неплохо сохранились переписка командующих Низовым корпусом генералов, адресованные им указы и рескрипты, а также документы военного и дипломатического ведомств и подсчеты расходов, сделанные Сенатом. Однако повседневная документация, которая велась на уровне гарнизонных канцелярий и полковых штабов, представлена намного хуже и только фрагментарно входила в доношения вышестоящих лиц.
Вероятно, в 1722 году офицеры и солдаты петровской армии едва ли представляли себе образ жизни горцев Кавказа, бакинских горожан, гилянских «мужиков» или персидских чиновников. Можно только предполагать, что туземцев отчасти воспринимали так же, как уже более или менее знакомых российских «мухаметанцев» — оседлых татар или полукочевых башкир, которые (не без сопротивления с их стороны) все же постепенно интегрировались в имперскую структуру и заняли в ней свое место в качестве подданных российских государей — плательщиков ясака или иррегулярной конницы.
Но ни в походе, ни после него оставшиеся на Кавказе и в Закавказье генералы не встретили таких готовых к переходу под державу российскому императору подданных. «Князья» и «владельцы» Дагестана могли принимать присягу, но считали ее лишь основанием для выплаты им жалованья без какой-либо «службы» с их стороны и отнюдь не желали исполнять приказы российских командиров без очевидной для себя выгоды. Однако «горские народы» все-таки воспринимались как «варварские» и свободные, тем более что на контроль над нагорьями Большого Кавказа российская военная администрация не претендовала. А поведение населения, хотя и «мухаметанского», но все же более укладывавшегося в привычные представления о сословном делении, — крестьян, горожан и «знатных особ» — их озадачило: русская армия избавила «персиян» от анархии и набегов «лезгин», их государство развалилось на глазах под ударами соседей, бессильный правитель официально «уступил» их земли России по договору 1723 года, а неблагодарное население иранских провинций не желает присягать и бунтует; «знатные» же то демонстрируют преданность, то «изменяют» без всякого основательного повода.
Сформулированная в 1723 году в Коллегии иностранных дел официальная позиция гласила, что виной всему — бывшие персидские начальники, которые, «лишась лихоимственного их лакомства, стали развращать людей разновидными страхами и привели их в такое замешательство, что российские командиры принуждены были приводить оных в покорность вооруженною рукою»{571}.
Уже освоившись в Гиляне, В.Я. Левашов в послании вице-канцлеру А.И. Остерману 28 апреля 1725 года недоумевал: «Народ здешней по премногу развращен, и яко аспиды глухи, затыкающие уши, с нашей стороны и к совершенству дела ниже слышать хотят. И наше им внушение и разглашение, и обнадеживание, и уграждение, и наказание, и смертные казни, и злу началных бунтовщиков домов огнем спаление ничто пользует; и многовременное наше увещание не на благую землю, но на камень падает и не укореняетца… и веема здешней развратной, а особливо отдаленной народ в совершенное покорение и послушание приводить трудно, но разве только умножением людей сие укротить можно»{572}. Ему вторил Матюшкин — в январе 1726 года писал из Астрахани в Коллегию иностранных дел о том, что «народ непостоянства, лжи и недоброжелательства наполнен»{573}. Сменивший Матюшкина В.В. Долгоруков также не понимал «персидскую самую глупость и слабую надежду и суеверие»: отчего они довольны победами афганцев над турками, но не желают принять «протекции российской»{574}?
На некоторое время ситуация с открытыми «бунтами» несколько смягчилась, однако успехи войск шаха в борьбе с афганцами и турками вновь вызвали волну неповиновения. Под влиянием новых восстаний Левашов пребывал «не без удивления… о персицком народе»… «…чрезмерно к шахом своим любительны и верны. Оное от прежних умных шахов политическо введено», — рассуждал генерал в письме Румянцеву в августе 1730 года; он полагал, что эту верность в народе воспитали «духовные». «Бунты» успешно подавлялись, но генерал понимал, что российское господство в Иране непрочно. «Под пеплом искры тлеютца», — писал он в декабре 1730 года императрице Анне Иоанновне{575}.
С 1728 года Левашов остался «главным командиром» на Куре и в Гиляне и свои обращения к местным владельцам подписывал как «в поморских краях над войски генерал-аншеф и кавалер и над поморскими провинциями верховной правитель и полномочный министр». Он успешно справлялся с нелегкими обязанностями, «претерпевая зной и вар и моровые времена, и без мало не повсечасные внешние и внутренние неприятельские и бунтовские злобедственности и болезни, и не по мере ума моего отяхчен несносными мне военными и иностранными, и гражданскими делами», как указывал он в 1729 году в просьбе об отзыве, «пока жив»{576}.
Генерал жаловался на одолевшие его цингу, «флюсы» и «несносные тлетворные воздухи», лечился пиявками (отчего «весьма изнемог»), в 1730 году вновь умолял об отзыве, поскольку «такая тяжелоносность весьма мне неудобоносная и невозможная»; но его прошения оказывались напрасными — более удачной кандидатуры на его место не нашлось. В признание заслуг Левашова в 1727 году императрица Екатерина I приказала выдавать ему «сверх настоящего нашего по чину… жалования» 500 рублей «из гилянских доходов»{577}. Тот, естественно, государыню благодарил, но в письме к канцлеру Г.И. Головкину высказал обиду на то, что Румянцев пожалован надбавкой в тысячу рублей; у него же, Левашова, доходов с подведомственных провинций «больше бывает» и расходы выше, поскольку приходится принимать послов и других «чужестранных гостей»{578}. При Петре II его военные и дипломатические заслуги одобрил Верховный тайный совет и произвел его в генерал-лейтенанты и командующие «на Куре и в Гиляни»; при этом выяснилось, что имение боевого генерала составляет всего 30 дворов, и министры в июне 1728 года пожаловали Василию Яковлевичу орден Александра Невского и еще 300 дворов — Новоалександровскую слободу в Симбирском уезде из конфискованных владений Меншикова{579}.
Не забывал генерал и о сослуживцах. «Подчиненные, во всю его бытность в том нужном и бедственном краю, паче от тяжкого воздуха и всегда в осторожности с неприятелем, его благосклонною командою были довольны и с крайнею благодарностию о имени его хвалу произносили», — много лет спустя отозвался о заслугах Левашова майор гвардейского Измайловского полка Василий Нащокин{580}.
Анна Иоанновна в августе 1730 года сделала Левашова генерал-аншефом и «главным командиром в Персии»{581}. Через два года она наконец заменила его сначала генерал-лейтенантом П. Лефортом, а затем назначила на его место майора гвардии и генерал-лейтенанта принца Людвига Груно Гессен-Гомбургского; но амбициозный «немец» прибыл к войскам только весной следующего года и оказался для тонких восточных «конъектур» малопригодным. Возвращавшийся из затянувшейся командировки Левашов успел доехать только до Тамбова, когда государыня потребовала его возвращения на юг. В условиях надвигавшейся войны с Турцией нужен был не только мир с Ираном, но и союз с ним, чтобы «персы против турков войну со всею силою продолжали»; «но понеже к произведению сего важного дела, как для производимых иногда в тех сторонах военных операций, так и для соглашения и содержания доброго согласия с персы потребен человек искусной и тамошние край и обычай знающий и у персов и тамошних народов знакомой и кредит имеющей, того ради рассудили для нашей службы за потребно паки вас туда отправить, и вам по-прежнему над Персидским корпусом нашим главную команду вручить», как гласил императорский указ от 27 июля 1733 года. Так Василий Яковлевич вновь занял свой пост, который и сохранил до самого окончания российского присутствия в Закавказье в 1735 году{582}.
Генерал сумел использовать свои дипломатические способности и в делах внутренних. Он отродясь не был придворным, но вкусы новой повелительницы представлял: в 1730 году он приобрел для императрицы «арбабского народу три человека» (по 77 рублей каждого), а затем отправил ей четырех «девок женского полу» и «арапского» происхождения, для которых купил «шитые штаны»{583}. Генерал из персидского далека отчетливо понимал столичный политический расклад: уже в октябре 1731 года он личным письмом благодарил обер-камергера и фаворита императрицы Эрнста Иоганна Бирона за свое производство в «полные» генералы и рекомендовал к услугам своего сына, поручика Рештского полка Семена Левашова. После «падения» клана Долгоруковых и ареста самого фельдмаршала в 1731 году командующий стал докладывать тому же Бирону (который стал кем-то вроде заведующего личной канцелярии императрицы) о состоянии дел на юге и отправил ему в мае 1732 года «в малой презент» «персицких аргамачьих жеребцов и кабылиц» из бывшей шахской конюшни вместе с роскошными «конскими уборами». От фаворита же генерал ждал «о награждении меня от ее императорского величества деревнями милостивого заступления». Таких ценных лошадей доставляли из-за моря с «великим бережением». Барон Шафиров мог мерзнуть в степи по дороге, а лошадей Бирона студеной зимой не отправляли, а держали в теплых конюшнях в Царицыне.
Как известно, фаворит был страстным лошадником; высматривал и покупал породистых животных где только возможно: в Дании, Германии, Италии, даже в Стамбуле, откуда И.И. Неплюев сообщал цены на арабских жеребцов. Левашову же поручались особо важные заказы — например, в сентябре 1733 года Бирон наказал ему добыть персидских «аргамаков одношерстых ровных, чтоб в цук годны были». Генерал поручение исполнил: в том же году ко двору были отправлены три жеребца и 13 кобылиц. Однако он заботился не только о благополучии своего семейства; именно Бирона Левашов в феврале 1735 года просил пожаловать донца Ивана Краснощекова в войсковые атаманы, чтобы «бедной человек с печали не умер»; тем более что ветеран был уже «старой» и жить ему оставалось недолго.
Гордый Бирон заботился о том, чтобы конюхов-сопровождающих после доставки лошадей с должным вниманием отправляли на родину. В 1733 году он лично выписал паспорт одному из них: «Я, Эрнст Иоанн фон Бирон, рейсхграф, ее императорского величества обер камергер и орденов Святого апостола Андрея, Белого орла и Александра Невского кавалер, объявляю сим обще всем, кому о том ведать надлежит, что <…> персианин Артемей Саркович, которой прислан ко мне был от его превосходителства господина генерала Левашова <…>, по желанию ево отпущен от меня по прежнему в Персию и с товарыщем своим. Того ради в губерниях господ генералов, губернаторов, вице губернаторов, обер камендантов и камендантов, в провинциях воевод, а на заставах стоящих офицеров и протчих чинов прошу: да благоволить оного персианина с товарыщем ево с ых пожитками до его родины пропускать везде без задержания, чего ради, во уверение, дан ему сей пашпорт за моею ручною печатью».
Однажды в 1734 году некие «обносители» шепнули фавориту, что самых лучших коней Левашов оставляет себе, а ему присылает оставшихся; он в ярости приказал обследовать конюшню в имении генерала и забрать якобы утаенных от него красавцев. Донос не подтвердился; генерал-аншеф с облегчением писал, что «безумен был, когда бы вашему высокографскому сиятельству не лучшими лошадьми служил», и радовался тому, что взятые с его собственной конюшни лошади «явились годны» Бирону{584}. Будь иначе — страсть Бирона к лошадям могла стоить карьеры одному из самых способных российских генералов.
Вместе с Левашовым продолжал работать отправленный на юг еще с Долгоруковым секретарь Исаак Павлович Веселовский. В 1727 году он отбыл в отпуск, во время которого попал под следствие по «делу» кружка княгини А.П. Волконской, выступавшего против всевластного в ту пору Меншикова. (В «фракцию» княгини входили ее братья-дипломаты А.П. и М.П. Бестужевы-Рюмины, «арап» А.П. Ганнибал, камергер С. Маврин, кабинет-секретарь И.А. Черкасов и член Военной коллегии Е. И. Пашков. Они опирались на австрийскую помощь и стремились окружить мальчика-императора Петра II и его сестру Наталью преданными людьми{585}.) Улик против секретаря не нашлось, но из столицы он на долгие годы отправился на юг — сначала в Гилян, а затем в Дербент ив 1732 году выслужил чин коллежского асессора{586}.
В канцелярии командующего работали толмачи и более квалифицированные переводчики, которых постоянно не хватало; в 1727 году Левашов даже был вынужден отсылать получаемые письма к командующему для перевода{587}. После жалоб Долгорукова в корпус были присланы новые кандидаты на эти должности из числа татар, но в 1730 году. Левашов докладывал, что из присланных четырех десятков человек 25 «померло», а несколько человек отпущены и осталось всего десять, которых надо еще обучать «персицкой грамоте», так что приходится нанимать местные кадры{588}.
Особо же генерал выделял своего личного переводчика Муртазу Рамазанова сына Тевкелева, служащего Коллегии иностранных дел и родственника известного Кутлу-Мухаммеда (Алексея Ивановича) Тевкелева — «старшего переводчика в секретных делах» Петра I в Персидском походе 1722 года, а затем посла к казахскому хану Абулхайиру{589}. Муртаза не только переводил для своего начальника необходимые документы, но и расспрашивал и записывал показания прибывавших с донесениями российских «шпионов»; сам участвовал в ответственных миссиях с посольствами к афганскому предводителю Эшрефу в 1728 году и к шаху Тахмаспу в 1730-м. Позднее Тевкелев перешел на работу в Коллегию иностранных дел и в качестве асессора ее «восточной экспедиции» участвовал в 1737 году в переговорах о мире с турками на Немировском конгрессе. Другой специалист, служивший в крепости Святого Креста Ибрагим Уразаев, погиб в сентябре 1729 года, участвуя вместе с казаками в боевой операции по возвращению захваченного горцами скота.
Отбывая из Баку в Москву в марте 1728 года, Долгоруков оставил в Баку при Румянцеве еще одного опытного переводчика, Тимофея Бицына (Байцына), и канцеляриста Коллегии иностранных дел Вощажникова{590}. Из этой же коллегии на время присылались и другие работники — например, секретарь Игнатий Тельс, переводчики с персидского и грузинского языков Лев Змеев (или Залеев), ездивший в Иран с П.П. Шафировым, и Константин Рум{591}.
Важной проблемой для администрации на протяжении всего времени существования Низового корпуса оставались его «коммуникации». Изучавший путешествия русских послов в Закавказье в XVII веке М.А. Полиевктов, сравнивая их продолжительность с затратами времени на прохождение тех же маршрутов в 1920-х годах, утверждал, что при первых Романовых «Северный Кавказ отстоял от Москвы почти в 35 раз дальше, чем в наши дни»{592}. В петровские времена ситуация едва ли сильно изменилась. Не случайно князь Долгоруков гордился тем, что наладил почтовую гоньбу и бумаги из Баку приходили в Решт за семь — десять дней; однако это почтовое сообщение осуществлялось благодаря поддержке муганского хана Али Гули и астаринского Мусы-хана и зависело от их верности. Со столицей же поддерживать сношения было намного труднее: почта из центра шла только до Царицына — дальше надо было полагаться только на себя, особенно зимой, когда даже император, пускаясь в путь, сильно рисковал. «Мы замерзли не дошед до Царицына за 113 верст», — писал Петр I Апраксину на пути из Астрахани в Москву 28 ноября 1722 года{593}.
Опытный чиновник и дипломат П.П. Шафиров, отправившись зимой 1730/31 года в Иран, был поражен открывшимися перед ним «великими пустотами и степями» на окраине империи. «Минувшего декабря 23 дня приехал я в Астрахань, — писал он императрице Анне Иоанновне, — в котором пути моем, а особливо от Саратова в нынешнее зимнее время немалой имел труд в степных проездах, ибо от Саратова до Астрахани на деветистах верстах, кроме трех мест, никакова жилья не имели и принуждены были со всеми при мне начевать на степях; между чем немалые были стужи и жестокие ветры, от чего захолодился и зело ослаб в здоровье своем и принужден был для того принимать лекарства и пускать кровь»{594}.
Дальше путешествие оказалось еще труднее: в январе дипломату и его свите пришлось преодолеть «блиско пятисот верст» от Астрахани на юг, страдая «от стужи и вьюги в степи голой и болыни нежели на трехстах дватцети верстах никакого жилища, а на сте дватцети ни воды, ни камышу, а не то что какого лесу имеющей». В письме Остерману, отосланном 8 января 1731 года из одного из гребенских казачьих городков, барон передал: «…последней в Гилянь с указами отправленной и вчера сюда приехавшей офицер сказывал мне, что 2 недели от Царицына сюда, где только пятьсот верст обретаетца, в пути был, ибо все де почитай пешком шел от неполучения лошадей, и которые получил, и оные были так худы, что не ходили». «А из Гиляни, — продолжал Шафиров, — привезены при сей реляции моей приложенные от господина Левашова письма от 22 ноября, а пришли сюда вчерашнего числа. И то тако ж зело медленно, ибо слышу, что по всей дороге отсюда до крепости Святого Креста на четырехстах верстах только одна перемена отсюда в трехстах дватцети верстах, а за 80 верст до той крепости. А оттуда до Дербеня, от Дербеня ж до Низовой, а оттуды до Баки и до Рящя ездят по 200 и по 300 на одних лошедях»{595}. Кроме того, дорога была опасной, и гонцы попадали в плен к калмыкам либо погибали от рук горцев. Даже и спустя сто лет путешественники преодолевали путь от Астрахани до Кизляра за две недели под охраной конвоя{596}.
В самом лучшем случае депеши из Ирана прибывали в Петербург за месяц; но, например, донесение Левашова от 27 февраля 1728 года было получено в Коллеги иностранных дел ровно через пять месяцев, 27 июля. Коллежские чиновники считали путь от Москвы до Астрахани в 1760 верст (от Петербурга — еще больше), так что отправлявшимся курьерам приходилось выдавать немалые деньги, ведь только прогоны от столицы до крепости Святого Креста на две подводы составляли 22-23 рубля; кроме того, посланцам порой выдавали на руки жалованье за два месяца и еще пять или десять рублей на непредвиденные расходы{597}.
Морской путь был более коротким, но и более опасным и непредсказуемым, поскольку, как указывал тот же Шафиров, корабли «по месяцу за противным ветром и на одном месте стоять принуждены». К фельдъегерской работе привлекалось огромное количество служилого люда, прежде всего армейские солдаты и офицеры. Жизнь многих из них так и проходила на бесконечных дорогах империи, где иные из гонцов пропадали «безвестно». Поэтому, кстати, отправителям корреспонденции приходилось одновременно другим путем посылать «дупликаты», «трипликаты» и даже «квадропликаты» своих распоряжений и доношений.
В XVIII столетии почта двигалась со скоростью десять верст в час, то есть при непрерывной езде гонец в сутки мог одолеть 240 верст. Только в следующем веке некоторое улучшение дорог позволило фельдъегерям Николая I достичь максимума скорости — 300-350 верст в сутки со страшным напряжением сил и опасностью для жизни. «Приходилось в степях, при темноте, сбиваться с пути, предоставлять себя чутью лошадей. Случалось и блуждать, и кружиться по одному месту. По шоссейным дорогам зачастую сталкивались со встречным, при этом быть только выброшенным из тележки считалось уже счастием. Особенно тяжелы были поездки зимою и весною, в оттепель; переправы снесены, в заторах тонули лошади, рвались постромки, калечились лошади…» — вспоминал тяготы службы старый фельдъегерь в середине XIX века{598}.
О «гражданских» чиновниках и тем более «канцеляристах» колониальной администрации нам почти ничего не известно, за исключением многочисленных жалоб начальников на отсутствие необходимого числа «писарей». Эти персонажи выходили из тени, только если в рутину казенных дел врывались страсти, заставлявшие обращать на них внимание самого высокого начальства. Так, осенью 1731 года несшие тяготы службы на гиблом южном берегу Каспийского моря канцеляристы Алексей Попов и Андрей Пырьев не придумали ничего лучше, как явиться к Левашову с доносом «по первому пункту» на жену «студента иностранной коллегии» Алексея Протасова (можно предположить, их более удачливого сослуживца), обвинив ее в оскорблении «превысокой чести ее императорского величества». По словам доносителей, Вера Протасова якобы заявила: «У нас и во дворце то как сама, так и все бляди».
Однако поставленной цели — «отбыть из Гиляни» — друзья не добились. Следствие выяснило, что на них самих уже имеются доносы подпоручика А. Чиркова и переводчика Л. Змеева в том, что оба чиновника — «люди подозрительные»: служат плохо, «пьют безобразно», а своего начальника П.П. Шафирова, посланного на переговоры из Петербурга, «бранили всякими ругательными словами». После проведенных на месте «трех застенков» Пырьев сознался в оговоре. Тем не менее информация об их доносе была отправлена начальнику Тайной розыскных дел канцелярии А.И. Ушакову и Анне Иоанновне, и обоих канцеляристов в апреле 1732 года приказано было пытать. Оба показали, что их «побуждал и наставливал» к доносу подполковник Астрабадского полка Лев Брюхов. Вытребованный в Петербург офицер по дороге умер в бакинской тюрьме, а неудачливым доносчикам по решению военного суда отрубили головы на площади Решта{599}.
Другие же, менее амбициозные чиновники годами безропотно тянули служебную лямку. В 1735 году, уже по выходе армии из Ирана, армейский писарь Прохор Бухвостов и подьячий Нестер Семенов, прибывшие из Астрахани вместе с генерал-провиантмейстером-лейтенантом Полянским, дерзнули «для скудости и долгов» обратиться в Военную коллегию за недоплаченным им в командировке жалованьем. Коллегия отправила просителей в Сенат, поскольку Низовой корпус финансировался не военным ведомством, а Штатс-конторой. Сенаторы же просьбу рассмотрели и в процессе переписки выяснили, что Бухвостов служил на юге вместе с двумя другими чиновниками — писарями Петром Тарасовым и Петром Киселевым — с самого похода 1722 года и все это время получал 25 рублей в год вместо 40 (по табели 1720 года). Кроме денег, состоявшему «при провиантских делах» писарю полагалось ежемесячно два четверика (29 килограммов) муки и гарнец (два килограмма) крупы. Недоплата жалованья на всех троих с 1724 года составила 371 рубль; но, поскольку проситель Бухвостов о столь давнем долге казны даже не упоминал, то ему и насчитали, согласно прошению, только задержанное с 1732 года: за обязательным вычетом «на гошпиталь» к выдаче получилось 74 рубля 25 копеек Бухвостову и 30 рублей 69 копеек Семенову. Этим и закончилась их колониальная эпопея (если, конечно, они не сумели поправить свои дела за счет российских солдат и местных обывателей){600}.
Бухвостов, кажется, был на хорошем счету и даже «правил должность канцелярскую». Другие же отправленные на юг «писари», скорее всего, были не лучших достоинств, но других кадров в распоряжении командования не было, если не считать военных, которым приходилось вершить дела гражданские — и не только на юге, но и в своем отечестве.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.