4. Правофланговая Кала
4. Правофланговая Кала
Первое — пли!..» Медное четырехфунтовое орудие изрыгает пламя, раздается грохот, звон откатывающегося орудия, свист удаляющейся гранаты и через несколько мгновений далекий гул разрыва. От выстрела сыплется земля с бруствера, и некоторое время в облаке пыли ничего нельзя разобрать, что делается около орудия. Но вот облако рассеялось и взорам наблюдателя представляется длиннейший поручик Берг, артиллерист, с самой свирепой наружностью, но с сердцем незлобивым, как у агнца. Расставя ноги, стоит он, высовываясь на полгруди из-за бруствера, и смотрит в бинокль на действие снаряда.
— Фу ты как разлетелась, ха-ха-ха, ишь улепетывают! А два верблюда остались-таки на месте! Батюшки мои! Да они, нахалы, собираются их развьючивать! Второе готово? — спрашивает он фейерверкера.
— Точно так, ваше б-дие! — отвечает молодцеватый фейерверкер.
— Второе — пли!
Снова грохочет орудие, снова летит чугунная визитная карточка текинцам.
Так в послеобеденное время памятного 28 декабря занимались мы в правофланговой Кале.
Читателям надо объяснить, что это такое — Кала, и сообщить кое-что о ее обитателях.
«Кала» по-туркменски значит укрепление; правофланговой она называлась потому, что была последним пунктом нами занятым на правом фланге осадных работ против Геок-Тепе. Правее были сады Петрусевича, занятие которых обошлось нам дорого 23 декабря, когда был убит доблестный генерал, именем которого они названы, храбрый майор Булыгин, командир дивизиона драгун и есаул Иванов. Тогда же заступивший место начальника отряда полковник Арцышевский очистил сады, нами уже занятые, не подобрав даже всех убитых…
Правофланговая Кала представляет из себя, как все текинские крепостцы, четырехугольник из высоких глиняных стен, почти квадратный; после занятия нами этой крепостцы с фронта, обращенного к Геок-Тепе и садам Петрусевича, был вырыт ров, очень широкий и глубокий, и насыпан бруствер, за которым и были поставлены два четырехфунтовых орудия и две морские картечницы.
В Калу вела маленькая дверца в правой стене и другая — с тыла; на заднем левом углу была башня, в которой находился гелиографный станок.
Правофланговая Кала имела большое значение как наблюдательный пункт, с которого ясно было видно движение неприятеля в крепости. Тщательные наблюдения, производившиеся в Кале, были причиной отбития третьей вылазки неприятеля на левый фланг 4 января. Лейтенант Ш-н, бывший комендантом, перед вечером донес начальнику штаба о движении неприятеля к левому флангу; были приняты меры, и текинцы, ободренные двумя первыми успешными вылазками, понесли в этот раз страшные потери. Есть вещи, которые неизвестно почему проходят незамеченными, так и это обстоятельство осталось без особенного внимания…
В самой Кале были устроены у стен подмостки, на которых помещались стрелки; таким образом, Кала представляла двухъярусную оборону, позиция была безусловно сильная, что и давало возможность, правда с риском, держать в ней очень малый гарнизон — человек 60–70, как это было во время нападения 28 декабря, в описываемый мной день.
Около одного из орудий, у самого бруствера, вырыта четырехугольная яма, очень напоминающая могилу: это квартира гардемарина М — ра, представляющая самое безопасное убежище; длину она имеет футов пять и в ширину фута четыре, глубиной около трех; на дне постлана кошма.
Рядом, прямо на земле, «живет» комендант — лейтенант Николай Николаевич Ш-н. Как начальник он свиреп безгранично, и случись родному отцу у него быть под командой — он и того бы за упущения «разнес» бы вдребезги; как человек и товарищ — превосходный.
Рядом с ним помещается вышеупомянутый поручик Берг, молодой офицер, храбрый до сумасшествия, которому особенное удовольствие доставляет постоянно служить мишенью текинцам; он всех уверяет, что пуля его тронуть не может, так как текинцы уже «продырявили» его один раз в неудачную экспедицию 1879 года: он тогда служил в ракетной сотне и участвовал в знаменитой атаке этой сотни, прорубившейся через массу текинцев и прикрывшей отступление.
В самой Кале стоит верх от кибитки, и там живут два пехотных офицера: штабс-капитан Юн-кий и прапорщик Ст — кин; первый командует ротой Самурского полка, второй у него субалтерном. Тут же помещается старик, лекарский помощник, эскулап, потерявший на охоте глаз, комичная, но храбрая личность. Вот вам и все интеллигентное общество правофланговой.
Часа четыре после обеда; текинцы изредка постреливают; наши солдатики кто отдыхает, кто чинит пришедшую в ветхость амуницию; человека четыре сидят и… заранее прошу извинения у моих читательниц, если таковые найдутся, и, сняв рубахи, занимаются уничтожением «нечисти», грызущей несчастных воинов напропалую.
— И откуда только они, проклятые, берутся? — удивляется солдатик артиллерист, чуть уже не полчаса сидящий без рубашки.
— Откуда? Известное дело, из грязи, — отвечает матросик, сидящий без сапог, один из которых у него в руках и подвергается починке.
— Ты думаешь, у их б-дий нет этой «нечести»? Я это давича был в лагере, так их б-дие господин Г — ков аж сжечь приказал рубаху, потому скрозь вся ими покрыта!
— А что, земляки, не заварить ли чаю? — предлагает подошедший комендор-матросик.
— А дрова-то у тебя есть?
— Да вот земляки, поди, щепочек от снарядных ящиков дадут, — обратился он к группе артиллеристов.
— Ишь брат ловкий тоже, у нас у самих мало, не знаем хватит ли до завтрева! Ах ты, пес тебя заешь, ишь как жаркнул. — Последнее замечание относилось к фальконетной пуле, с шумом шлепнувшейся в самый верх бруствера.
Жжии-шлеп! — еще одна взвизгнула и щелкнула в стенку.
Tax, тах, тах — затрещали ответные выстрелы в цепи.
— И чего это его под вечер кажинный день палить заставляет? — говорит матрос, вколачивая камнем гвоздь в подошву починяемого сапога.
— А это потому, братец мой, — говорит поручик Берг, подходя к брустверу с биноклем, — что под вечер солнце, как заходит, так нас лучше освещает, ему виднее, вот он и палит…
Шлеп, шлеп…
— Фу ты, дьявольщина, эти скоты читать не дают, — слышится голос рассерженного гардемарина, лежащего поджавши ноги в своей берлоге и читающего какую-то книгу, на которую, так же как и на фуражку, насыпалось порядочно земли от попавшей в бруствер пули.
— А ты не сердись, потому вредно, — замечает Берг и со вниманием что-то рассматривает в бинокль.
— Выпалил опять, ваше б-дие, — говорит молодой солдатик, осторожно высматривающий, что называется одним глазом, из-за бруствера, и при этом колени у него сами собой подгибаются и голова уморительно уходит в плечи.
Фьюить! — фальцетом запела пуля и шлепнулась в орудие, сильно зазвеневши от удара.
— Ах, земляк, земляк, — укоризненно качает Берг головой, обращаясь как бы к выстрелившему текинцу, — и не стыдно тебе казенную вещь портить?
Солдаты хохочут; поручик их любимец: вечно веселый, разговорчивый, гуманный к солдатам, никогда не кланяющийся пулям, он стал солдатам особенно симпатичен.
— Да что ты все читаешь, Александр Александрович, брось, — обращается Берг к гардемаину.
— Ах не мешай, тут брат такой раздирательный роман: убийство на убийстве.
— Вот тоже голова! Восхищается убийствами в книге; да кабы ты не читал, так сам бы убил давно пару-другую текинцев! Посмотри только, сколько их выползло!
Как бы в подтверждение слов Владимира Александровича, завизжало несколько пуль, посыпалась глина со стены Калы.
Гардемарин выскочил из своей ямы, взял бинокль и подошел к брустверу.
— Посмотри левее, против дерева, видишь четыре папахи, — указывает Берг, — вот один выстрелил, видишь дым? Ах нахал, один в красном халате бежит к башенке…
Трах, та-та-тах — затрещали берданки стрелков впереди Калы.
— Ага, пропал, видно, убит… Нет опять, эх ушел за башню!
— Петров! — кричит гардемарин. — Берданку и патронов! Живо!
— Есть! — отзывается матросик.
Через несколько минут является матросик с требуемыми предметами.
— Сколько до башни? — спрашивает моряк у Берга.
— Двести саженей с хвостиком, — отвечает тот. — Ну, стреляй, я смотреть буду в бинокль.
— Подождите, подождите, господа, и я поохочусь, — слышится голос прапорщика Ст — кина, вылезающего из низенькой двери Калы и идущего медленным шагом как раз по обстреливаемому неприятелем пути. Свистнуло несколько пуль, и прапорщик схватился за левое плечо.
— Кажется, зацепило, — проговорил он сквозь зубы и при этом посмотрел на пальцы правой руки, отнимая ее от плеча; нет ничего, крови не видать, значит, контузило только, и он пошел навстречу Бергу, бежавшему узнать, что с ним.
— Ну что? — спросил на ходу Берг.
— Пустяки, погон сорвало только. Эй, Наумов! Дай-ка винтовку да десятка два патронов, вот я им покажу, как пугать добрых людей!
— Ступайте живее, голубчик, — послышался голос гардемарина, — я уже нашел славную мишень для начала, только — чур не горячиться, стрелять с выдержкой, а то, как вчера, упустим!
— Слава Богу! Не первый день держу винтовку в руках и не первого человека подстреливать приходится, — немного обидчиво ответил прапорщик и подошел к гардемарину, зарядившему винтовку и в кого-то тщательно прицеливавшемуся.
— Ты в кого? — спрашивает Берг.
— А вот у завала, под деревом, какой-то храбрец высунулся по пояс. Ну смотри же хорошенько!
Медленно нажимает моряк на спуск. Тррах!
— Направление чудесное, но недолет, — говорит Берг, с вниманием следивший в бинокль: «кувырнется» текинец или нет.
Противник не замедлил ответить. Шмелем прогудела фальконетная пуля, и очень близко.
— Вот дурень-то, — замечает Владимир Александрович, — ты стреляешь, а он на меня сердится, чуть-чуть не убил, даже ветром в ухо пахнуло, так близко.
Прапорщик и моряк окончательно входят во вкус и посылают пулю за пулей халатникам.
— Вбили одного, ваше б-дие! — кричит солдатик из цепи. — Вот, видать, в крепость несут.
— Так что же вы, чертовы куклы, не стреляете?
Ответом служит перекатный залп стрелков.
— Ловко! Из несущих один упал, а другой бежит, так его, ребята! Жарь! Эх ушел-таки!
— Он, ваше б-дие, помирать пошел, наверно, уж его поранили, — острит матросик.
— Что за трескотня такая? — слышится голос коменданта, лейтенанта Ш-на, только что проснувшегося и подымающегося без фуражки со своего ложа.
— А ты фуражку-то надень, — советует пресерьезно Берг, — а то цель больно хорошая, — добавляет он, намекая на огромную лысину, украшающую голову почтенного коменданта.
Ш-н хохочет и поднимает свою фуражку, свалившуюся во время сна.
— Много, греховодники, отправили вы народу в Магометов рай! — обращается комендант к гардемарину и прапорщику, зорко всматривающимся вперед, держа винтовки на изготовку.
— Однако подвалили, с прежде бывшими — шестой.
Группа офицеров, с сверкающими на солнце погонами, привлекает внимание текинцев, и они начинают «угощать».
— Вот, бестии, пристрелялись, — замечает Ш-н, отмахиваясь от зыкнувшей мимо уха пули, как от надоедливой мухи.
— А что, Владимир Александрович, «успокой» их, — продолжает он.
— А и то правда! Прислуга, к первому орудию! Шрапнелью!
Трубка поставлена на должную дистанцию, и сам Берг садится на хобот и начинает наводить.
— Чуточку вправо, еще… Много! Возьми влево, так… Стой!
— Первое!
— Пли! — добавляет фейерверкер.
Гулко хлопает четырехфунтовка. Вот против завала в воздухе появляется дымок молочного цвета, слышится слабый звук разрыва шрапнели, и большой участок земли покрывается дымками пыли от падающих картечных пуль.
— Ну, теперь они надолго угомонятся, — говорит Ш-н и, позевывая, идет осматривать свои владения.
Внутри Калы расположились пехотные солдаты, большинство лежит. Ружья составлены в козлы. Надо иметь особую ловкость, чтобы пройти, не наступив кому-нибудь на ноги или на голову, или не наткнуться на штыки, торчащие из козел; теснота страшная; у задней стенки отдельной группой сидят джигиты-туркмены, из кучки которых резко выделяется своей наружностью старшина Нефес-Мерген с четырьмя Георгиевскими крестами на халате — худощавый старик лет за шестьдесят, с реденькой седоватой бородой, крючковатым носом и проницательными глазами, хитро высматривающими из-под нависших бровей. Нефес-Мерген из племени иомудов и всей силой своей восточной мстительной души ненавидит текинцев, вечных притеснителей и врагов его племени. Текинцы платят ему той же монетой, и немало между ними нашлось бы джигитов, готовых пасть в бою, лишь бы добыть голову старика, забывшего Аллаха и служащего гяурам — белым рубахам.
Нефес-Мерген сидит в центре кружка своих джигитов, тянет кальян и что-то рассказывает, вероятно, о своих боевых схватках, так как по временам глаза его сверкают и он характерно проводит кистью правой руки по горлу или же машет рукой по воздуху, показывая взмах шашки; возле него лежит драгунская винтовка Крынка, которой старик почему-то очень дорожит и ни за что не хочет взять вместо этого устарелого оружия берданку.
В этой Кале почти безопасно от пуль, разве какая-нибудь шальная, пущенная под очень большим углом возвышения, шлепнется в середину и станет нарушительницей общественного спокойствия; кто-нибудь выругается по поводу появления незваной гостьи, и все успокаивается снова.
Ш-н обошел кругом и вошел в желомейку ротного командира Юн-кого, который лежал на бурке, задрав ноги на переплет желомейки, и читал одну из книжек «Изумруда» — собрания переводных романов.
При входе коменданта он опускает ноги, очищает возле себя место и предлагает присесть.
— Ну что, как у вас там? — спрашивает он лейтенанта, показывая по направлению к выходу из Калы, откуда слышатся отдельные выстрелы.
— Да ничего, пощелкивают по обыкновению, — отвечает, зевая, комендант, и разговор прерывается. Юн-кий крутит себе папироску.
— Не выпить ли чайку? — обращается он к Ш-ну. Последний утвердительно кивает головой.
— Да что вы такой задумчивый? — допытывается штабс-капитан, стараясь в глазах Ш-на прочесть причину его хандры.
— Так себе; думаю обо всем понемногу, а главным образом о Зубове, жаль его!
— Ну что же, с ним особенно дурного ничего не случилось, прострелили мякоть ноги, не опасно!
— Бог его знает, опасно или нет, а все жаль такую симпатичную личность.
— Да, хороший человек; хладнокровный в огне, только молчаливый чересчур, видно, многое переиспытал в жизни.
— Очень много, — подтверждает задумчиво Ш-н, затем быстро поднимается, как бы стараясь стряхнуть с себя неприятные мысли, и уже веселым тоном начинает будить лекарского помощника, немилосердно храпящего на бурке, постланной возле Юн-кого.
— Вставайте, пора! Пойдем чай пить.
— А, что? — вскакивает тот. — Ранили кого-нибудь?
— Типун вам на язык, — говорит Юн-кий. — Вот еще что пророчит!
— Я думал, что я нужен, так как меня разбудили, — говорит одноглазый эскулап, снова собираясь заснуть.
— Нужны чай пить, вот зачем!
— А, ну это дело другого рода. — И старик начинает приводить в порядок свой туалет, натягивает теплые сапоги и, позевывая, достает коробку с табаком, чтобы утешить себя за прерванный сон.
Все втроем выходят из жаломейки и направляются к брустверу, где гардемарин и прапорщик сидят уже в яме, «квартире» моряка, и пьют чай, более похожий на желтоватую воду, из стаканов, сделанных из бутылок. Может статься, читателю никогда не приходилось видеть такой своеобразной операции, практикуемой солдатами в походе, поэтому я сообщу этот способ. Берут пустую бутылку и, смотря по желаемой длине стакана, накладывают в некотором расстоянии от горлышка один шлаг бечевкой, концы которой сильно тянутся в разные стороны руками одного из «фабрикантов», тогда как бутылка вращается руками другого, третий стоит наготове с кружкой холодной воды; когда от трения бутылка разгорячится в месте трения, льют воду на эту часть; затем достаточно небольшого усилия — и бутылка ровно ломается и вы имеете импровизированный стакан, обращение с которым должно быть тем не менее осторожно, так как очень легко обрезать губы.
Из такой-то «посуды» пили два юных офицера чай или нечто на него похожее, когда явилось новое трио и уселось около чайника.
— А ты что же, начальник артиллерии, не хочешь разве прополаскать горло? — обратился Ш-н к Бергу, возившемуся около орудия.
— Сейчас, братец мой, дай навести орудие по горизонту; ведь скоро стемнеет, а на ночь надо, чтобы орудие было готово к действию картечью. — И длинный поручик снова уселся на корточки у второго орудия и начет наводить «в горизонт».
Тени ложились все гуще и гуще на степь, кровавого цвета солнечный диск был на линии горизонта, покрытые снегом вершины Копет-Дага казались в пламени, тогда как подножие и средина гор были фиолетового цвета; стенки Геок-Тепе, окрашенные последними лучами заходящего солнца, казались в этом общем красивом пейзаже не столь страшными. Ружейный огонь прекратился с обеих сторон, и ничто не предвещало той страшной резни, которая должна была начаться через несколько часов и стоила жизни нескольким тысячам людей. Сколько жертв, не подозревавших своей участи, в это время наслаждались спокойствием после тревог дня!
Разговор не вязался как-то в кружке офицерства, кончившего чаепитие. Ни один из них не принадлежал к числу так называемых сентиментальных — кисло-сладких людей, но особенность обстановки и чудная картина природы на каждого производили свое действие. Наступил отдых, перестрелки не было; нервы, бывшие в напряжении целый день, стали приходить в нормальное состояние, и вместе с этим явилась способность думать и мечтать и дать волю своему воображению; у каждого из сидевших под бруствером, как и у всякого человека, было что-нибудь на сердце, особенно интересовавшее его, и мысль об этом-то и препятствовала оживлению разговора.
Комендант сидел, обняв руками колени, сдвинув на затылок свою морскую фуражку, и задумчиво смотрел в землю; его красивые глаза были утомлены, и глубокая морщина лежала между бровями, видно было, что невеселые мысли овладели им, да и может ли быть весело человеку, на котором тяжелым камнем лежит ответственность перед законом и собственной совестью за жизнь многих людей и сохранение важного пункта? А может быть, вспомнилось ему что-нибудь из далекого прошлого, из его плаваний и, как это часто бывает, необъяснимая грусть о невозвратном прошлом овладела бравым комендантом.
Гардемарин стоял, облокотившись грудью о бруствер, и смотрел на белевшие стены Геок-Тепе; трудно сказать, видел ли он в данный момент эти твердыни, или же направление его взоров было чисто машинальное и мысли были на далеком севере, где осталось все дорогое его сердцу, или же он думал о предстоящем штурме и хотел проникнуть в будущее, скрывавшее вопросы о жизни и смерти! Играла ли в нем молодая кровь или в голове рисовались картины боя, отличия и возвращения в Петербург с беленьким крестиком, предметом мечтаний всякого военного человека, или же ему представлялась сцена отчаяния его стариков при получении известия о смерти единственного сына?.. Бог его знает, что за мысли роились в голове молодого моряка; читателям это не интересно, да и трудно узнать.
Длинный поручик Берг ходил от одного конца фаса до другого саженными шагами, звеня шпорами. Даже команда как-то приумолкла.
Совсем стемнело, наступила ночь хотя и звездная, но мрачная, в нескольких шагах стало трудно различать предметы, посвежело. Тишина была мертвая; где-то в крепости, далеко-далеко виднелся огонек, стрельбы не было ни с чьей стороны.
Офицерство поднялось со своих мест, ротный командир ушел в Калу, а субалтерн с унтер-офицером пошел осматривать аванпостную цепь.
Комендант прохаживался по наружному фасу, солдаты и матросы кутались в свои шинели и лежали у орудий, тут и там вспыхивали огоньки трубочек и папирос, из Калы доносились гортанные окрики джигитов на своих коней.
Вдруг на темном небе появилась полоса света, и бомба, медленно поднимаясь по кривой линии, опустилась в крепость; за ней последовала другая, третья… Прорезая темноту, понеслась ракета, весь горизонт осветился огнем. Послышался шум беспорядочных залпов и крики, вырывавшиеся из многих тысяч грудей… Стрельба участилась; сотнями летели в крепость снаряды, бомбы и ракеты, освещая ее внутренность красными вспышками разрывов.
Непрерывная линия огня, линия ломаная, показывала, что все наши траншеи левого фланга атакованы. Крики «Алла! Магомет!» явственно доносились до правофланговой, сомнения не было — текинцы сделали вылазку!
Все офицеры снова собрались у бруствера и с напряженным вниманием всматривались и вслушивались в то, что делалось на левом фланге… А залпы и орудийные выстрелы все чаще и чаще освещали темноту багровыми вспышками, весь воздух, казалось, наполнился треском и гулом и дикими криками…
— А жаркая драка идет там, — промолвил наконец Берг, — они ведь доберутся и до нас.
— Меня даже удивляет, что до сих пор нет нападения, — ответил комендант.
— Как будто стихает перестрелка, — заметил гардемарин, не выпускавший из рук бинокля.
— Плохой, брат, признак, значит, связались в рукопашную, а наших на левом фланге ведь немного, — ответил Берг.
Как раз против середины Калы, на гребне стены, у неприятеля вспыхнуло несколько огоньков, и над головами офицеров провизжало несколько пуль.
— Вот и у нас началось, — заметил лейтенант Ш-н и крикнул, — гарнизон — в ружье! Прислуга — к орудиям!
Все быстрее и быстрее замелькали огоньки перед Калой, больше и больше стало посвистывать пуль и шлепаться в стену Калы.
— Прислуге у орудий лечь, стрелкам не высовываться! — послышалась команда.
— Господам офицерам наблюдать, чтобы не было никаких разговоров, соблюдать полную тишину! — распоряжался комендант, ухитряясь быть вездесущим.
Но вот будто целая сотня или тысяча шмелей прогудела над Калой. Послышалось шлепанье по стенам, по земле, поднялась пыль от стен Калы… В правофланговую был пущен залп своими же с левого фланга! Наступила гробовая тишина…
— Все целы? — послышался голос коменданта.
— Кажись, все, — раздалось с разных сторон.
Горизонт осветился снова… и снова раздалась эта музыка, оледеняющая нервы самого храброго человека — звук залпа, пролетающего над головой.
— Черт знает что, они нас переколотят, — шепотом сказал подошедший Берг.
— Значит, текинцы обошли нас, если наши стреляют в эту сторону и их залпы летят к нам, — заметил гардемарин.
Из темноты вынырнул солдатик и подошел к группе офицеров.
— Ваше б-дие, — обратился он к прапорщику С — кину, — на аванпостах лежать нельзя, потому свои пули сзаду падают.
Офицеры переглянулись.
— А ты вели им, чтоб не падали, пошел на место! — крикнул прапорщик. Солдат сконфуженно повернулся налево кругом и исчез в темноте.
— Однако на солдат это производит очень дурное впечатление, если бьют своими же пулями, — проговорил комендант и хотел еще что-то сказать, но новый залп, посыпавшийся кругом, прервал его; текинцы тоже открыли усиленный огонь, и наступил в полном смысле ад. От свиста и шлепанья своих и чужих пуль не было возможности разобрать даже громкой команды. Прислуга лежала у орудий, свернувшись комочком; кто мог уместиться под передком или лафетом — залез туда. Аванпосты усердно отвечали неприятелю. Атмосфера переполнилась пороховым дымом. Офицеры как-то злобно расхаживали взад и вперед.
— Николай Николаевич, — послышался голос Берга, — на нас идут с двух сторон.
Комендант быстро подошел к поручику, стоявшему у бруствера, и, взяв бинокль, увидел черную двигавшуюся массу — текинцы шли с двух перпендикулярных сторон на правофланговую.
Орудийная прислуга без команды сама поднялась и стала у орудий.
Многие солдатики крестились.
— Ты, братец мой, в случае убьют меня, пойдешь в деревню, так не забудь снести жене поклон и деньги, — слышались фразы эти и такого же содержания, произносимые в разных местах вдоль бруствера, где тесною стеною стояли пехотные солдатики, положив ружья на бруствер, готовые грудью встретить текинцев.
— Ребята, не шуметь и слушать команду, — раздался голос Ш-на. — Помните, что помощи ждать неоткуда, значит, надо драться до последнего. Неприятель не выдержит хорошего залпа, а кто и вскочит — того приколем! Помните, что отступать некуда, остается умирать на своих местах, будьте же молодцами!
— Постараемся! — грянуло в ответ из сотни людей, и это «постараемся» было не пустой фразой в устах солдат; по тону было слышно, что люди не робеют, а вполне понимают доводы начальника о необходимости не двигаться с места и умирать там, где приказано.
Наступила тишина, неприятель не стрелял по правофланговой, боясь перебить своих, подходивших все ближе и ближе к Кале. Свои русские залпы, так щедро сначала на нас сыпавшиеся, тоже прекратились; только на левом фланге продолжались глухие раскаты орудийных выстрелов и ружейная трескотня, бомбы и ракеты так же часто с посвистыванием прорезывали темноту и несли смерть в крепость, стены которой против левого фланга продолжали покрываться вспышками ружейных выстрелов; словом, там, в траншеях, повсюду царила битва, рассыпая смерть направо и налево, а в правофланговой царило ожидание смерти! Последняя вещь несравненно хуже; в бою страх пропадает, так как нет времени бояться; ожидание же штурма, когда видишь в ночном мраке нечто черное, еще чернее самой ночи, движущееся тихо к тебе, знаешь, что это черное — масса врагов страшных, зверских, беспощадных, с которыми через несколько минут сцепишься грудь с грудью в ожесточенном и неравном бою; это ожидание производит впечатление ни с чем не сравнимое.
Комендант нервными шагами прохаживался по фасу, не сводя глаз с двигавшегося неприятеля. Поручик Берг сидел на хоботе правого орудия, готовясь немедленно повернуть орудие в сторону неприятеля.
У картечницы со вставленным питомником, полным патронов, стоял гардемарин, готовясь дать сигнал вертеть рукоятку и послать 500 выстрелов в минуту в эту грозную черную массу, шум от движения которой ясно уже доносился…
Но вот шум прекратился, и из мрака послышался голос, но послышался так близко, что казалось, говоривший или, лучше сказать, кричавший был в нескольких шагах; затрещало из мрака несколько выстрелов, раздались крики… и гарнизон правофланговой вздохнул свободно: текинцы не решились атаковать. Тщетно их предводитель, оставшийся перед укреплением, призывал Аллаха на помощь для борьбы с «уруссом» — все было напрасно: полная, грозная тишина, царствовавшая в Кале, навела на них ужас, и соблюдению этой тишины гарнизон был обязан своим спасением. Ничто не наводит такого страха на атакующего, как готовность к бою противника, выражающаяся в этой подавляющей тишине; может, хватит духу пройти большое расстояние, не подвергаясь выстрелам неприятеля, но подойти к самому рву и здесь получить залп картечи и из винтовок — недисциплинированному неприятелю трудно; гробовая тишина атакуемого показывает, что это люди выдержанные, не пускающие выстрелов на воздух; текинцы поняли это и отступили…
Вздох облегчения вырвался у всех; да не подумает читатель, что в правофланговой Кале были люди робкие, трепетавшие при виде опасности, нет, наоборот, подбор офицеров был очень хороший; каждому из них приходилось много раз смотреть в упор в глаза смерти, каждый из них раньше или впоследствии своей кровью упрочил за собой почетное имя храброго, так что да не припишет читатель вздох облегчения радости труса, увидевшего, что опасность миновала — нет, это была радость при сознании, что правофланговая нами удержана; каждый из офицеров и нижних чинов понимал, что, перейди правофланговая в руки текинцев, наш левый фланг, уже атакованный, был бы окончательно снят и, Бог весть, чтоб из этого было!
Повсюду снова послышался сдержанный шепот и разговоры; солдатики зло подсмеивались над предводителем атаковавших, оставшимся solo.
— Ну и воинство, братец ты мой, — говорил пехотный солдатик, присевший на земле и раскуривавший трубочку, матросу, пользовавшемуся минутой затишья, чтобы погрызть сухарь, — и чего это они спужались?
— Чего? Известно нас! Ведь нешто они не знают, что у нас и пушки и картечницы есть, поди, чай, днем ведь видят, ну и ров тоже широкий, не перелезешь, вот и заворотили оглобли! — отвечал матросик с полным сознанием непоколебимой истины своих слов.
В группе артиллеристов слышалась беседа о плохой дисциплине неприятеля, выражавшаяся в очень нелестных для текинцев формах.
— Тоись взял бы их, прохвостов, всех да банником, банником, — горячился фейерверкер, — нешто это виданное дело, чтобы начальства не слушать? Он им кричит: «Пойдем, ребята, вперед, не бойсь», а они говорят: «не хотим» и в разные тоись сейчас стороны!
— Да ведь, дяденька, у них начальство не настоящее, потому они ведь не солдаты, — вставил словечко молодой солдат.
— Ах ты деревня, — прервал его фейерверкер, — да рази может быть, чтобы у них не было начальства? Где ж есть такая земля, чтоб не было солдата с начальством? У них все начальство в красных халатах, вот это и есть их самые офицеры!
— Шут тебя возьми! Слышь, как кричат доселева еще, — проговорил матросик у картечницы, подкладывая камешки под колеса, чтобы она от стрельбы не сдвинулась с места.
Действительно, в отдалении все еще слышался голос текинского «начальства».
— Ну и горло же, как он не охрипнет, кричит, кричит — все толку нет, — острили солдаты, продолжавшие стоять вдоль по брустверу.
— А как бы он не накричал чего-нибудь, — заметил Владимир Александрович Берг, — они, пожалуй, и вторично подойдут.
— Теперь, брат, не беда, страшен первый натиск, раз у них не хватило храбрости броситься без выстрела в шашаки — едва ли они повторят нападение, — возразил гардемарин.
— Все-таки не мешает принять меры предосторожности, — сказал подошедший прапорщик С — кин. — Эй, солдатик! Принеси-ка, брат, уголька или лучинку посветить мне!
Через несколько времени солдат явился с пылавшей лучиной. Прапорщик вынул из кобуры револьвер и начал осматривать его, ворочая барабан и пробуя спускать курок, чтобы убедиться, можно ли его пустить в ход в критический момент боя; не успел он окончательно осмотреть его, как несколько пуль свистнуло очень близко около офицера и солдата, державшего лучину; последний от неожиданности выронил импровизированный светоч.
— Ты что, обалдел, что ли? — крикнул рассерженный С — кин.
— Вишь палит, ваше б-дие, — смущенно ответил хохол-солдатик, затаптывая ногой тлевшую лучину.
— А тебе какое дело до того, что он палит? В лучину он, что ли, тебе попал или в руку? Какой же ты солдат, коли боишься пули, когда она летит мимо! Смотри, брат, трусов всегда прежде всех убивают. Ступай на место!
Прапорщик вложил револьвер в кобуру, перелез через бруствер, и его фигура пропала в темноте в направлении, где лежали аванпосты. На левом фланге перестрелка то замолкала, то снова разгоралась. Артиллерийская стрельба не умолкала; бомбы летели в крепость целыми букетами по шесть, по восемь штук; ракеты по-прежнему на мгновение освещали мрак своим длинным хвостом и с шипением падали в крепость, где крики не уменьшались…
Правофланговая Кала пользовалась непродолжительным отдыхом: снова с двух сторон засвистели пули и послышались воинственные крики текинцев и снова повторилась описанная выше картина; грозная тишина панически подействовала на неприятеля, и эта грозная масса отхлынула, несмотря на одобрение ее громкими криками вожаков и предводителей…
Не прошло десяти минут, как с новыми криками, при учащенной пальбе части неприятеля с другой стороны и со стороны крепости, текинцы атаковали правофланговую. Атака велась энергично, неприятель подошел ближе чем на сотню шагов, пришла пора открыть огонь. Послышался голос лейтенанта Ш-на.
— Открыть огонь по моей команде! Стрелкам дать по два залпа. Орудиям и картечницам начать действовать вместе с пехотой.
— Рота — товсь! Рота — пли!
Грянул дружный, согласный залп стрелков… Блеснув красным пламенем, рявкнуло орудие, послышался пронзительный свист удаляющейся картечи, и весь этот шум покрылся отчетливым тактом картечницы: та-та-та… звуком непрерывных периодических ударов… Второе орудие изрыгнуло пламя, и при свете выстрела ясно было видны фигуры неприятеля; выстрел этот произвел, должно быть, страшное опустошение в рядах врагов: послышались крики, вопли… а две картечницы продолжали трещать, наполняя весь воздух свистом пуль… Второй залп прорезал мрак огненной линией, неся дождь пуль атаковавшим… Этого было чересчур много для текинцев… Крики стали удаляться, послышался шум бегущей толпы… Правофланговая отстояла себя.
— Окончить стрельбу, аванпосты на свои места, — послышалась команда лейтенанта Ш-на, произнесенная так спокойно, будто ничего особенного не случилось и все это происходило только на учении.
Длинный поручик, все время сидевший на хоботе орудия, уже вновь заряженного картечью, и наводивший его, встал, вытянулся во весь рост, зевнул, потянулся и из-под усов промычал:
— Ну, кажется, все кончилось, теперь бы и соснуть…
А крики все еще раздавались перед Калой… Особенно резко выделялся чей-то голос, звавший кого-то; солдатик-татарин на вопрос гардемарина: «Кто это кричит там и зовет кого-то так жалобно?» — ответил:
— Это он, ваше б-дие, кричит брата, где ты, говорит.
Очень и очень близко слышались переговаривавшиеся голоса; нет-нет и в ответ на разговоры сверкнет несколько выстрелов с наших аванпостов, все примолкнет на минуту — и снова послышатся гортанные звуки, кого-то зовущие. Какое-то странное, щемящее сердце впечатление производили в густом мраке ночи эти крики… Из крепости тоже доносились крики, обращенные, вероятно, к неприятелю, бродившему около нашей Калы…
Офицерство собралось у бруствера, сколько удовольствия слышалось в голосах говоривших! Оно и понятно — удачно отбитый штурм, без потерь с нашей стороны, представлялся громадным успехом для людей, уже собиравшихся умирать и хлопотавших умереть только «с шиком», не с тем гвардейским шиком, которым отличаются на паркете в Петербурге иные щеголи в раззолоченных мундирах, нет, с шиком «глубокого армейца», умирающего, не покидая вверенного ему поста, на груде убитых им врагов.
Все повеселели, и гардемарин даже загнул такой анекдот, что вся публика покатилась со смеху и заявила, что таких анекдотов нельзя рассказывать даже и в степи… Все стали так близки друг другу после испытанной опасности, будто это были члены одной семьи, семьи дружной. Оживленная, страстная беседа, полная высказываемых откровенно друг другу впечатлений, велась в этой кучке людей, много переживших в какие-нибудь полчаса; если пришлось бы встретиться через много, много лет двум из этого общества, то я убежден, что разговор начнется фразой: «А помнишь правофланговую?» — и польются воспоминания рекой…
Прошло с лишком два года, но воспоминания и впечатления этой ночи не изгладились у меня; так и кажется, что это было вчера! И жалко иной раз станет, чуть не до слез, что все это миновало и приходится вращаться в будничной среде, в пошлой светской обстановке, полной грязи и дрязг житейских… Хочешь найти что-нибудь подходящее к нравам и отношениям боевых товарищей и натыкаешься на буржуазные, мелочные типы… Душно, скверно становится, и поневоле углубляешься в самого себя и живешь воспоминаниями, вызываешь в своей памяти типы и лица с их лагерным отпечатком в характере и привычках, чуждых этому «отполированному» свету, где люди, вместе с полировкою, теряют свои лучшие качества.
Посмотришь повнимательнее на представителей разных слоев общества, проведешь параллель между нашими людьми, с которыми жил тревожной походной жизнью целый год, и невыразимое чувство омерзения вскипает на душе и так и тянет в степь, с ее песком и пятидесятиградусной жарой — там лучше, бесконечно лучше, нет ни Рыковых, похищающих миллионы, ни омерзительных кокодесов с одноглазкой, гуляющих по Невскому с целью попасть на содержание к какой-нибудь купчихе, ни прочей иной гадости…
Впрочем, увлекаться не полагается, оставляю на время параллель между светской и лагерной жизнью и возвращаюсь к описанию событий в правофланговой.
Текинцы, оказалось, не удовольствовались этим нападением: прошло несколько времени, и снова раздались выстрелы и крики, и снова неугомонный неприятель двинулся на Калу, безмолвно его ожидавшую…
В это время с левого фланга ясно раздались в ночной тишине мелодичные и торжественные звуки «марша добровольцев» и громкие раскаты «ура!»… Прошло мгновение, и неприятель бросился бежать, не выдержавши этого нового впечатления… В четвертый и последний раз правофланговая была спасена, текинцы ушли назад в Геок-Тепе.
Через некоторое время со стороны левого фланга послышался конский топот и прибежал солдатик доложить, что идет наша кавалерия. Генерал Скобелев прислал эскадрон драгун в помощь гарнизону правофланговой. Офицеры рассказали много печальных вещей о событиях на левом фланге.
Постараюсь передать читателям эти события насколько можно вернее и полнее.
В этот вечер наши саперные офицеры с несколькими рядовыми вышли из передовой, второй, параллели отметить место для заложенин новой, ближайшей к неприятелю траншеи. Едва они начали работу, как заметили какую-то черную массу, ползущую на них: текинцы без шума, без выстрела, делали вылазку. Офицеры бросились назад в разные стороны к нашим параллелям, преследуемые текинцами, которые, видя, что они замечены, перестали скрываться и с дикими криками бросились в атаку; молодой герой, саперный поручик Сандецкий, бежал на бруствер, крича: «Стреляйте, нас немного, сзади текинцы!» Солдаты в траншеях растерялись; неприятель вскочил в траншеи, где был 4-й батальон Апшеронского полка, и началась страшная резня…
Защищая свое знамя, легли на месте: батальонный командир князь Магалов, ротный командир поручик Чикорев, подпоручик Готто и батальонный врач Троцкий; из роты в сто с лишком человек осталось 8–10 нижних чинов… Все было изрублено, и святыня батальона — знамя — попала в руки неприятеля; знаменщик был найден в бесчувственном состоянии, покрытый сабельными ударами, и умер, не придя в себя и не рассказав подробности этой борьбы! Горное орудие, бывшее в траншеях, сделав несколько выстрелов картечью, попало в руки неприятеля, но бравые артиллеристы все легли около: ни один из прислуги не оставил своего места…
Возле орудия пал смертью храбрых полковник князь Мамацов, начальник артиллерии левого фланга, и командир 4-й батареи 20-й артиллерийской бригады; текинцы, изрубив все, что попалось на пути, широкой рекой разлились повсюду, обирая мертвых, снимая с них даже платье. Большая часть бросилась во вторую параллель, некоторые же устремились на лагерь; прорвавшиеся во вторую параллель наткнулись на туркестанцев под командою полковника Куропаткина; хладнокровные залпы этой части заставили текинцев повернуть; и туркестанцы, к которым примыкали по дороге отдельные солдатики разбитых защитников 1-й параллели, шли очищая траншеи от неприятеля… Текинцы ушли в крепость, по которой открылась страшная канонада из всех орудий.
Вот вкратце описание этой страшной вылазки, так дорого стоившей нам, но еще дороже неприятелю. После отбития генерал Скобелев приказал играть оркестру и продолжать начатые работы; убитые и раненые были убраны, траншеи усиленно заняты войсками, и все вошло в обычную колею; воспоминанием о резне осталось только несколько сотен неприятельских трупов, лежавших повсюду и еще не прибранных, да земля, пропитанная кровью… На другой день в траншеях было найдено несколько женских трупов; у одной убитой в руках была длинная палка с насаженной на конце половиной ножниц; красиво разбросавшись, лежала эта текинская Жанна д’Арк с несколькими штыковыми ранами, сжимая свое импровизированное оружие в руке, с выражением ненависти на искаженном лице…
На другой день в лагере, около одного из наметов, собралась небольшая кучка офицеров, поочередно входивших туда, снимая фуражки; на полу стояло около десятка носилок, покрытых полотном; вошедшие приподымали полотно, и у многих навертывались слезы при виде обезображенного «нечто», которое несколько часов тому назад жило, думало, надеялось… Вот лежит Сандецкий с перерубленным горлом и без верхней части черепа, снесенного шашкой; открытые глаза потускнели, ничего не выражают… а недавно они еще блестели юмором, отвагой, добродушием… Вот Готто, красивый некогда брюнет, которого нельзя узнать, так как семь шашечных ран обезобразили его лицо, и только усы, чудные, длинные усы заставляют его узнать…
Но опустим полу намета за собой и выйдем, перекрестившись за упокой души убитых храбрецов; им, может быть, теперь лучше, чем оставшимся в живых.
Война заставляет человека удивительно легко относиться к жизни ближнего; смерть производит только минутное неприятное впечатление, и затем снова все входит в свою колею.
Не дай вам Бог, читатель, быть на войне: скверно, очень скверно, сознаешь это сам, а все-таки вновь тянет и тянет, так как там только чувствуешь, что живешь, а не прозябаешь, как в наших городах, среди плесени и скуки мирной жизни!
Война зло, но зло увлекательное.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.