1. «Боярское правление» перед судом современников и потомков
1. «Боярское правление» перед судом современников и потомков
Слова о «вдовствующем царстве», вынесенные в заголовок данной книги, заимствованы из послания Ивана IV Стоглавому собору: «…мне сиротствующу, а царству вдовъствующу», — так вспоминал царь о времени своего малолетства[1].
Уподобление царства, оставшегося без государя, безутешной вдове — нередкий прием в русской публицистике XVI — начала XVII в. Развернутая аллегория на эту тему содержится в принадлежащем перу Максима Грека «Слове, пространнее излагающем, с жалостию, нестроения и безчиния царей и властей последняго жития»[2]. Хотя датировка этого сочинения варьируется в научной литературе от 30-х до первой половины 50-х гг. XVI в., исследователи единодушны в том, что оно отражает события эпохи малолетства Грозного[3]. Ученый монах изобразил здесь «жену» в черном вдовьем одеянии, именуемую «Василия» (т. е. «царство») и страстно обличающую своих мучителей — «славолюбцев и властолюбцев», «сущих во властях»[4].
Дальнейшее развитие образ «вдовствующего царства» получил в эпоху Смуты начала XVII в. Так, анонимный автор «Новой повести о преславном Российском царстве» (агитационного сочинения, появившегося в конце 1610 или начале 1611 г.) писал о современной ему ситуации, что «Божиим изволением царский корень у нас изведеся […] и земли нашей без них, государей, овдовевши и за великия грехи наша в великия скорби достигши…»[5] (выделено мной. — М. К.). Наконец, во «Временнике» Ивана Тимофеева есть характерное рассуждение о том, что царь и «царствие» неотделимы друг от друга, как душа неотделима от тела, а в конце своего сочинения автор поместил две притчи «О вдовстве Московского государства»[6].
Как видим, и отсутствие царя на престоле, и малолетство государя, его физическая неспособность управлять страной — в равной мере представлялись современникам настоящим бедствием, «вдовством» государства. Примечательно, что до эпохи Ивана Грозного образ «вдовствующего царства» в русской письменности не встречается, хотя в истории дома Калиты и раньше не раз возникала ситуация, когда великокняжеский престол переходил к юному княжичу (достаточно вспомнить о том, что великому князю Ивану Ивановичу Красному в 1359 г. наследовал девятилетний сын Дмитрий — будущий победитель на Куликовом поле, а Василию Дмитриевичу в 1425 г. — сын Василий (II), которому не исполнилось еще 10 лет от роду[7]). По-видимому, формирование образа «вдовствующего царства» произошло уже в едином государстве, а непосредственным толчком послужили потрясения эпохи «боярского правления» 30–40-х гг. XVI в.[8]
* * *
За редкими исключениями, мы не располагаем непосредственными откликами очевидцев на события интересующего нас времени. Чуть ли не единственное свидетельство такого рода — показания бежавшего осенью 1538 г. из Московского государства в Ливонию итальянского архитектора Петра Фрязина. На допросе в Юрьеве (Дерпте), объясняя причины своего побега, он заявил: «…нынеча, как великого князя Василья не стало и великой княги[ни], а государь нынешней мал остался, а бояре живут по своей воле, а от них великое насилье, а управы в земле никому нет, а промеж бояр великая рознь; того деля есми мыслил отъехати прочь, что в земле в Руской великая мятеж и безгосударьство…»[9]
Справедливость приведенной характеристики нам предстоит проверить в ходе данного исследования, но пока следует отметить, что слова беглеца-архитектора не могли повлиять на формирование негативного образа эпохи, поскольку процитированный документ, происходящий из архива Посольского приказа, был опубликован только в 1841 г. К тому времени дурная слава уже давно прочно закрепилась за периодом малолетства Грозного, и виной тому были как писания самого царя, так и летописные памятники второй половины его правления.
Примечательно, что летописи, составленные в годы «боярского правления», не содержат каких-либо оценок или суждений обобщающего плана, по которым можно было бы судить об отношении современников к тогдашним носителям власти. Это характерно не только для летописей, доводящих изложение лишь до конца 1530-х гг. (Вологодско-Пермской третьей редакции, Новгородской IV по списку Дубровского), но и для крупнейшего летописного памятника, созданного в первой половине 1540-х гг., — Воскресенской летописи. Ее политическая тенденция не поддается однозначному определению: о симпатиях и антипатиях составителя летописи исследователи высказывают различные мнения. С. А. Левина полагает, что автор Воскресенской летописи был сторонником князей Шуйских; А. Н. Казакевич и Б. М. Клосс отмечают особые симпатии летописца к митрополиту Иоасафу[10].
Еще труднее обнаружить какую-либо направленность в Постниковском летописце, в котором изложение событий обрывается на 1547 г.: недаром первый публикатор этого памятника М. Н. Тихомиров заметил, что автор этих «своеобразных мемуаров середины XVI в.» «не выражает своих симпатий открыто», а «как бы регистрирует события…»[11].
Но по мере того как эпоха «боярского правления» уходила в прошлое, все чаще — уже постфактум — звучали оценки событий того времени. В сочинениях конца 40-х — начала 50-х гг. XVI в. давалась краткая, но подчеркнуто негативная характеристика периода государева малолетства. Боярам инкриминировались мздоимство, властолюбие, насилие, междоусобные распри и т. п. Так, в кратком Новгородском летописце по списку Н. К. Никольского страшный московский пожар в июне 1547 г. объяснялся Божьим гневом, ибо «в царствующем граде Москве умножившися неправде, и по всей Росии, от велмож, насилствующих к всему миру и неправо судящих, но по мъзде, и дани тяжкые […] понеже в то время царю великому князю Ивану Васильевичю уну сущу, князем же и бояром и всем властелем в бесстрашии живущим…»[12].
Сходные обвинения в адрес бояр звучали на соборах 1549–1551 гг. В феврале 1549 г. Иван IV, если верить продолжателю Хронографа редакции 1512 г., говорил своим приближенным, что «до его царьского возраста от них и от их людей детем боярским и христьяном чинилися силы и продажи и обиды великия в землях и в холопях и в ыных во многих делех»[13]. Два года спустя, в речи, обращенной к иерархам Стоглавого собора, царь еще суровее обличал «самовластие» бояр, которые, воспользовавшись малолетством государя, развязали междоусобную борьбу, унесшую множество жертв: «И тако боляре наши улучиша себе время — сами владеша всем царством самовластно, никому же възбраняюще им от всякого неудобнаго начинаниа, и моим грехом и сиротством, и юностию мнози межуусобною бедою потреблени быша злей»[14].
Та же тенденция была последовательно проведена в созданном между 1553 и 1555 гг. Летописце начала царства — по существу первом подробном изложении (с официальных позиций) истории 1533–1552 гг.: составитель при каждом удобном случае подчеркивал «самовольство» бояр, действовавших «без великого князя ведома»[15]. В новой редакции Летописца, созданной во второй половине 1550-х гг. и отразившейся в Патриаршем списке и (начиная с 1542 г.) в списке Оболенского Никоновской летописи[16], в текст были внесены комментарии риторического характера, призванные еще сильнее обличить произвол бояр-правителей, раскрыть низменные мотивы их поведения. Так, в рассказ о конфликте князей Шуйских с кн. И. Ф. Бельским по поводу раздачи думских чинов осенью 1538 г. была вставлена фраза: «И многые промежь их [бояр. — М. К.] бяше вражды о корыстех и о племянех их, всяк своим печется, а не государьскым, ни земьсскым»[17].
Определенная тенденция содержалась не только в комментариях, подобных вышеприведенному, но и в самом отборе фактов, достойных упоминания: характерно, что в официальном московском летописании не упомянуты такие важные мероприятия, как губная реформа[18] или поместное верстание рубежа 30–40-х гг. XVI в. По существу, вся внутриполитическая жизнь страны от смерти Елены Глинской до царского венчания сведена там к придворным интригам, боярским распрям и бессудным расправам. В таком контексте вполне оправданным выглядел обобщающий вывод редактора-составителя летописи второй половины 1550-х гг.: «…всяк своим печется, а не государьскым, ни земьсскым».
Еще более резкая оценка деятельности боярских правителей была дана Иваном Грозным в послании Курбскому: излагая длинный перечень «бед и скорбей», которые ему и его подданным пришлось претерпеть от «воцарившихся» бояр, царь так подвел итоги их правления: «…правити же мнящеся и строити, и, вместо сего, неправды и нестроения многая устроиша, мзду же безмерну ото всех збирающе, и вся по мзде творяще и глаголюще»[19].
Та же характеристика интересующей нас эпохи и почти в тех же выражениях, что и в царском послании, содержалась в другом памятнике первой половины 1560-х гг. — Степенной книге. Здесь в особой главе, названной «О преставлении великия княгини Елены и о крамолах болярских и о митрополитех», обличались «междоусобные крамолы» и «несытное мьздоимьство» бояр, «улучивших время себе» при «младом» государе[20].
Подробный разбор летописных текстов 1560–1570-х гг., освещавших события эпохи «боярского правления», не входит в мою задачу. Важно только подчеркнуть, что, как установлено исследователями, основным источником повествования о первой половине царствования Грозного во всех памятниках предопричного, опричного и послеопричного времени — Львовской летописи, Степенной книге, Лицевом своде (Синодальной летописи и Царственной книге) — послужил Летописец начала царства поздней редакции, отразившейся в списках, продолжающих Никоновскую летопись[21]. При этом фактический материал мог подвергаться сокращению (как в Степенной книге), дополняться известиями других летописей или даже (как в знаменитых приписках к Лицевому своду) ранее не известными подробностями, но концептуальная основа оставалась прежней: это была все та же, созданная во второй половине 1550-х гг., трактовка событий малолетства Ивана IV, подчеркивавшая при каждом удобном случае эгоизм и своеволие бояр-правителей.
К концу царствования Ивана Грозного угодная ему версия истории «боярского правления» была «растиражирована» во множестве текстов. Обвинения, брошенные Иваном IV и его помощниками по летописному делу деятелям 1530–1540-х гг., положили начало историографической традиции, влияние которой не преодолено до сих пор.
* * *
Когда началась научная разработка истории России XVI в., в ее основе оказались официальные летописные памятники грозненского времени: Никоновская и Львовская летописи, Царственная и Степенная книги, опубликованные впервые в эпоху Екатерины II. К тому же «семейству» принадлежал и Архивский летописец (свод 1560 г.), использованный Н. М. Карамзиным в его «Истории»[22]. Если учесть, что шахматовская «революция» в летописеведении произошла лишь на рубеже XIX–XX вв., а систематическое освоение актового материала эпохи Ивана Грозного началось только в середине XX столетия, то становится понятно, что историкам XVIII–XIX вв. трудно было освободиться от влияния схемы, навязываемой официальным летописанием 50–70-х гг. XVI в.
Неудивительно, что оценки, данные «боярскому правлению» историографами конца XVIII — начала XIX в., по существу, мало чем отличались от приведенных выше летописных характеристик: бедствия, будто бы пережитые страной в 30–40-х гг. XVI в., объяснялись моральными качествами тогдашних правителей. Общим оставался и монархический взгляд на историю, вера в спасительность единовластия. «Тогда как внутри России, пользуяся младенчеством великого князя, мирские и духовные российские сановники старалися каждый честолюбие свое удовольствовать, — сообщал М. М. Щербатов, — разливающаяся повсюду слабость такового правления и происходящее от того неустройство ободряло врагов российских…»[23] Описав дворцовые перевороты конца 1530-х гг., Н. М. Карамзин задавал риторический вопрос: «Среди таких волнений и беспокойств, производимых личным властолюбием бояр, правительство могло ли иметь надлежащую твердость, единство, неусыпность для внутреннего благоустройства и внешней безопасности?» Повторяя вслед за Грозным инвективы против Шуйских, историк противопоставлял их владычеству «благословенное господствование князя Бельского»[24].
Там, где предшествующие историки видели лишь борьбу честолюбий, С. М. Соловьев, в русле своей общей концепции, усмотрел столкновение двух противоположных начал — родового и государственного. После смерти Елены Глинской, писал он, «в челе управления становятся люди, не сочувствовавшие стремлениям государей московских», люди, совершенно преданные удельной старине. «В стремлении к личным целям они разрознили свои интересы с интересом государственным, не сумели даже возвыситься до сознания сословного интереса». Своекорыстным поведением Шуйские, Бельские, Глинские лишили себя поддержки «земли» и в итоге «окончательно упрочили силу того начала, которому думали противодействовать во имя старых прав своих»[25].
В своем лекционном курсе В. О. Ключевский повторил многие из этих выводов С. М. Соловьева, но по-другому расставил акценты: боярские усобицы в годы малолетства Ивана IV велись «из личных или фамильных счетов, а не за какой-либо государственный порядок». В результате авторитет бояр в глазах общества упал: «Все увидели, какая анархическая сила это боярство, если оно не сдерживается сильной рукой…» Однако каких-либо принципиальных перемен в тот период, по Ключевскому, не произошло: основное противоречие московской политической системы — между самодержавным государем и его аристократическим окружением — не получило тогда разрешения[26].
Еще решительнее отсутствие каких-либо «принципиальных оснований боярской взаимной вражды» подчеркнул С. Ф. Платонов. «Все столкновения бояр, — писал историк, — представляются результатом личной или семейной вражды, а не борьбы партий или политических организованных кружков». В подтверждение своих слов он привел мнение «современника» (а на самом деле — летописца второй половины 50-х гг.) — уже знакомую нам фразу о «многих враждах» из-за корысти и о том, что «всяк своим печется, а не государьскым, ни земьсскым»[27].
Так в историографии возникли два различных подхода к оценке «боярского правления»: большинство историков рассматривали его как период господства временщиков, боровшихся друг с другом за власть и беззастенчиво грабивших население; иной взгляд на эпоху был предложен С. М. Соловьевым, увидевшим за событиями 30–40-х гг. XVI в. глубинные исторические процессы.
Продолжателем «линии Соловьева» в трактовке эпохи малолетства Грозного выступил И. И. Смирнов. В статье 1935 г., а затем в книге 1958 г. историк, возражая против приведенной выше точки зрения Платонова, подчеркивал принципиальное политическое значение борьбы, разгоревшейся в 30–40-х гг. XVI в. при московском дворе. Смысл «боярского правления», по его мнению, заключался в «попытке феодальной реакции — княжат и бояр — задержать процесс строительства Русского централизованного государства путем разрушения аппарата власти и управления… и возрождения нравов и обычаев времен феодальной раздробленности»[28].
Последний тезис вызвал возражения В. И. Буганова и В. Б. Кобрина, опубликовавших рецензии на книгу И. И. Смирнова, и А. А. Зимина — в его монографии о реформах середины XVI в. По мнению этих исследователей, в годы «боярского правления» речь уже не могла идти о возвращении ко времени феодальной раздробленности; соперничавшие между собой группировки стремились не к разрушению центрального аппарата государства, а к овладению им в своекорыстных интересах. Кроме того, если Смирнов считал реакционными все боярские группировки 1530–1540-х гг., то его оппоненты безоговорочно зачисляли в лагерь реакции только князей Шуйских, находя в политике их соперников Бельских некоторые, хотя и непоследовательные, централизаторские тенденции[29].
Впрочем, степень этих разногласий не следует преувеличивать. Все участники дискуссии разделяли тезис о прогрессивности самодержавной централизации, которой противостояла феодальная аристократия. Как и Смирнов, Зимин писал о «временном торжестве княжеско-боярской реакции в малолетство Ивана Грозного»: именно такая оценка «боярского правления» содержалась в абсолютном большинстве работ по истории России XVI в., вышедших в 1940–1960-х гг.[30]
Сила историографической традиции оказалась столь велика, что оригинальные исследования, выполненные на основе нелетописных источников — губных и иммунитетных грамот, писцовых книг, дворянских челобитных — и высветившие новые стороны внутриполитической истории 1530–1540-х гг. — губную реформу (Н. Е. Носов), иммунитетную политику (С. М. Каштанов), поместное верстание (Г. В. Абрамович)[31], внесли лишь некоторые коррективы в сложившуюся схему, но не привели к пересмотру ставшей уже привычной концепции «боярской реакции» в годы малолетства Грозного.
Пересмотр этой концепции стал возможен после того, как в работах А. А. Зимина, Н. Е. Носова, В. Б. Кобрина, вышедших в 1960–1980-х гг., был подвергнут ревизии тезис о борьбе прогрессивного дворянства против реакционного боярства, якобы противившегося централизации[32]. И вот в книге «Власть и собственность в средневековой России» В. Б. Кобрин констатировал бесплодность всех попыток найти различия в политических программах соперничавших друг с другом боярских группировок, как и попыток определить, какая из них «прогрессивнее», а какая — «реакционнее». По его мнению, в годы «боярского правления» шла просто «беспринципная борьба за власть»[33]. Но такой вывод означает, по сути, возвращение к точке зрения С. Ф. Платонова: историографический круг замкнулся!
С тех же позиций, что и Кобрин, подошел к оценке политической борьбы в 30-х гг. XVI в. А. Л. Юрганов: по его мнению, эта борьба носила характер личного и кланового противоборства[34].
Подобные взгляды на природу придворных конфликтов изучаемой эпохи ранее уже высказывали зарубежные исследователи. В начале 1970-х гг. западногерманские историки X. Рюс и П. Ниче подвергли серьезной критике господствовавший тогда в советской историографии тезис о «феодальной реакции», наступившей после смерти Василия III, и о борьбе сторонников и противников централизации как основном конфликте того времени. Взамен было предложено традиционное объяснение, четко сформулированное еще Платоновым: главными мотивами междоусобной борьбы 30–40-х гг. XVI в. объявлялись стремление к власти, алчность и честолюбие[35].
Оригинальную трактовку событий «боярского правления» предложила американская исследовательница Н. Ш. Коллманн — автор монографии о формировании московской политической системы в XIV — первой половине XVI в. Вслед за Э. Кинаном она подчеркивает определяющую роль родства и брака в московской политике: конфликты внутри элиты возникали не из-за идеологических, религиозных и т. п. разногласий, а вследствие соперничества за первенство при дворе; политические группировки формировались на основе брачно-семейных связей, отношений зависимости и покровительства. Близость ко двору, а следовательно и роль в принятии политических решений, зависела от степени родства с великим князем: отсюда значение государевых свадеб, которые на поколение вперед закрепляли сложившуюся расстановку сил, определяя придворную иерархию. Во время малолетства Грозного бояре в течение 15 лет не могли прийти к согласию, пока Иван IV не достиг брачного возраста и женитьбой на Анастасии Захарьиной не восстановил утраченное было равновесие[36].
В другой работе Коллманн отмечает, что летописи, повествующие о времени малолетства Ивана IV и приписывающие ему, ребенку, принятие всех решений, изображают не реальную, а идеальную картину политической жизни — какой ей следовало быть согласно идеологии. На самом деле, «за фасадом самодержавия» бояре играли важную политическую роль. Причем эпоха несовершеннолетия государя, подчеркивает американский историк, не являлась каким-то исключением, отклонением от политической системы: великий князь не был «самодержцем» в буквальном смысле слова, но разделял принятие решений с боярскими группировками, действовал в согласии с элитой[37].
Предпринятая Коллманн попытка заглянуть за идеологический «фасад», отличить ритуал от действительности в жизни Московии XVI в., несомненно, заслуживает поддержки. Предложенная ею модель динамического равновесия, «баланса интересов» для объяснения механизма придворной борьбы эпохи «боярского правления» — шаг вперед в изучении темы по сравнению с традиционным обсуждением невысоких моральных качеств соперничавших между собой бояр. Вместе с тем ряд положений концепции, выдвинутой американской исследовательницей, вызывает принципиальные возражения. Главное из них состоит в том, что московское самодержавие проявлялось не только в идеологии, и государю в этой политической системе принадлежала куда более значительная роль, чем ритуально-представительские функции. Тезис о том, что бояре будто бы на равных с великим князем участвовали в процессе принятия решений, представляется совершенно необоснованным. В годы малолетства Ивана IV бояре действительно сосредоточили в своих руках высшую власть (хотя неправомерно, как это делает Коллманн[38], исключать из сферы реальной политики влиятельных дьяков, дворецких, казначеев, а также митрополитов), но значит ли это, что политические отношения того времени являлись «нормальными», обычными и могут быть экстраполированы на весь период XV–XVI вв.? Скорее наоборот: обстановка 30–40-х гг. XVI в. может быть охарактеризована как экстремальная, кризисная. Обоснованию этого тезиса и посвящена данная книга.
В недавно опубликованной статье о малолетстве Ивана IV другой американский историк, Чарльз Гальперин, избрал в качестве отправной точки своего исследования парадокс, который ранее привлек внимание Коллманн: и летописи, и документы той эпохи изображают юного государя принимающим все важнейшие решения, несмотря на тот очевидный факт, что Иван был тогда ребенком. Ч. Гальперин, однако, привел многочисленные свидетельства того, что современники нисколько не заблуждались относительно истинного возраста великого князя[39]. По его мнению, их слова, приписывающие все решения государю, имели не буквальное, а символическое значение: в этом проявился «центральный элемент московской идеологии» — культ правителя, монополизация всей легитимной власти в лице монарха[40].
Думается, однако, что затронутая здесь проблема не может быть сведена к идеологии, символике и монархическому культу. Разумеется, малолетство Ивана IV не было тайной ни для его подданных, ни для правителей соседних государств (собственно, никто из историков никогда не утверждал обратного!). Но важно понять, какие практические последствия имел этот очевидный факт: почему со смертью Василия III сразу возникла внутренняя нестабильность, а удельные братья покойного вдруг оказались в центре всеобщего внимания? Каковы были полномочия тех лиц, кто правил от имени юного Ивана IV, и было ли возможно регентство в стране, где, как полагает Гальперин, вся легитимная власть была сосредоточена в особе монарха? Иными словами, очень важен институциональный аспект проблемы, вопрос о делегировании власти и функциях государя в тогдашней политической системе — вопрос, который Гальперин в своем исследовании совершенно обходит стороной[41].
В новейшей отечественной историографии заметна тенденция к некоторой «реабилитации» «боярского правления». Так, Р. Г. Скрынников отмечает, что, хотя борьба придворных группировок за власть носила ожесточенный характер, она «не сопровождалась ни феодальной анархией, ни массовыми репрессиями. Жертвами их стали немногие лица»[42]. Однако взамен отвергнутой концепции Соловьева — Смирнова в современной науке не предложено какого-либо нового комплексного объяснения событий 30–40-х гг. XVI в. В суждениях, высказываемых по данному поводу в новейшей литературе, эклектично соединяются старые и новые историографические представления: с одной стороны, как положительные явления оцениваются ликвидация уделов в 1530-е гг., проведение денежной и губной реформ, поместное верстание; с другой — в вину боярским правителям ставятся расхищение земель и государственных доходов и иные злоупотребления властью (В. Д. Назаров), безудержный произвол временщиков, расшатывание «элементарного порядка в стране» (В. М. Панеях). Само «боярское правление», как и прежде, представляется в виде череды сменявших друг друга у власти «с калейдоскопической быстротой» группировок[43].
Итак, социологическая схема, противопоставлявшая «прогрессивные» силы централизации в лице великого князя и дворянства «реакционному» боярству, якобы мечтавшему о реставрации порядков удельной раздробленности, уже несколько десятилетий назад была отвергнута исторической наукой. Но и морализаторские оценки событий 1530–1540-х гг., преобладающие в современной литературе, также не приближают нас к пониманию изучаемой эпохи.
На мой взгляд, концептуальной основой для нового «прочтения» истории 30–40-х гг. XVI в. может служить понятие «политический кризис». В политологии это понятие используется для обозначения особого состояния политической системы, характеризующегося нестабильностью, разбалансированностью деятельности политических институтов, снижением уровня управляемости во всех сферах жизни общества и т. п.[44] Применительно к рассматриваемой исторической эпохе данный термин уже не раз употреблялся исследователями[45], но задача состоит в том, чтобы попытаться систематически описать проявления кризиса в сфере внутренней и внешней политики страны, определить его хронологические рамки и последствия.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.