23 Окончание пути

23

Окончание пути

Вильна стояла, погруженная в тишину. Хотя Маре в течение уже довольно длительного периода получал с каждым разом более отчаянные письма от Наполеона с требованием присылать больше лошадей и людей, генерал не представлял себе масштабов катастрофы. Маре знал о сложившейся скверной обстановке и, наверное, подозревал, что на деле положение даже хуже, чем ему говорили, но у него имелись четкие распоряжения действовать так, словно все идет должным образом. 2 декабря он, как и положено, отпраздновал годовщину коронации Наполеона обычным салютом из двадцати одного орудия, распеванием Te Deum в соборе, а вечером – получившимся поразительно веселым большим обедом в бывшем архиепископском дворце для дипломатического корпуса и местных вельмож.

Губернатор Вильны, генерал Дирк ван Хогендорп, дал бал, а главный commissaire, Эдуард Биньон, устроил более скромный прием в своей квартире. Именно в ходе того торжества и вернулся из последней поездки владелец дома – один из польских аристократов, возивший письма от Наполеона к Маре и обратно, господин Абрамович. Он расстался с Наполеоном у Березины и нарисовал мрачную картину сложившегося положения.

На протяжении следующих дней странные слухи бродили по городу. Commissaires и прочий управленческий персонал стали собираться и покидать его, а иные из дворян сочли разумным отъехать из города в свои сельские поместья. Маре и Хогендорп получили распоряжения Наполеона печь хлеб и лепешки и отправлять предметы снабжения навстречу армии. Но куда более тревожно звучали приказы об удалении из Вильны ненужного персонала и приведения города в состояние боевой готовности{913}.

В то время как Маре попросил министров Австрии, Пруссии, Дании, Соединенных Штатов и других держав переехать в Варшаву, Хогендорп выехал встречать Наполеона.

5 декабря генерал нашел императора французов в маленьком поместье за Сморгонью и сообщил, что в Вильне достаточно провизии для прокорма 100 000 чел. в течение трех месяцев, а кроме того там хранятся 50 000 ружей, боеприпасы, комплекты обмундирования, башмаки, упряжь и другие материалы. Имелось в городе, по словам Хогендорпа, и небольшое ремонтное депо – конюшни с запасными лошадьми. Далее он уведомил Наполеона о своем приказе развернуть две недавно прибывшие из Германии свежие дивизии в качестве заслонов вокруг города и три кавалерийских полка – на дороге из Ошмян в Вильну. После видимого одобрения всех принятых мер Наполеон поведал Хогендорпу о своем намерении уехать в Париж и попросил позаботиться о свежих лошадях на всех станциях по дороге в Варшаву{914}.

Хогендорп вернулся в Вильну сделать соответствующие распоряжения, и позднее тем же вечером Наполеон отбыл во Францию. Он не стал проезжать через город, а лишь на час задержался в его предместьях рано утром 6 декабря с целью повидать Маре и отдать ему распоряжения. В соответствии с последним приказом, Мюрату предписывалось удержать Вильну.

Если считать по данным на бумаге, задание представляется вполне выполнимым. В городе хранилось много запасов провизии, дислоцировались 20 000 чел. свежего войска, которых хватило бы отбить любые атаки русских, следовало учесть к тому же 10 000 отступавших туда баварцев под началом Вреде[216] и от 30 000 до 40 000 чел. в остатках Grande Arm?e, жаждавших перевести дух. «Десять суток обильного питания вернут дисциплину», – заверил Наполеон Маре{915}. Пока 10-й корпус Макдональда удерживал Пруссию, а Шварценберг и Ренье стояли в Польше, где скоро предстояло переформировать остатки 5-го корпуса Понятовского, опасность очутиться отрезанным городу не грозила. К тому же всевозможные русские части, приближавшиеся к Вильне, находились не в состоянии бросить серьезный вызов организованной и упорной обороне. Однако никто такой обороны не наладил, а ряд факторов грозили превратить вожделенную райскую заводь Вильны в могилу для всей Grande Arm?e.

Занавес первого акта трагедии открылся развертыванием на подступах к городу Хогендорпом двух свежих дивизий: соединения Кутара к северу и Луазона – к юго-востоку, вокруг города Ошмяны{916}.[217] В нормальных обстоятельствах подобное маневрирование оказалось бы благотворным, ибо позволяло отступающим войскам проникнуть через заслоны в безопасный район и пройти последний отрезок пути без страха перед вездесущими казаками. Но дело обстояло как раз так, что сложившиеся обстоятельства никак не заслуживали права считаться нормальными. Пример быстрого ослабления всех свежих частей, отправленных на усиление отступавшей армии, уже показал, сколь стремительно выходят из строя и гибнут не прошедшие закалки солдаты, когда их без должной подготовки бросают в отчаянные условия, столь характерные для рассматриваемой кампании. Самой наглядной иллюстрацией служит маршевый полк из Вюртемберга, насчитывавший 1360 чел. 5 декабря, на момент соединения с отступавшей армией в Сморгони. Четверо суток спустя он возвращался в Вильну, имея в строю всего 60 солдат{917}.

Дивизия Луазона, собранная из немецких и итальянских полков, содержала большое количество недавно призванных мальчишек, у многих из которых едва появился первый пушок над верхней губой.[218]. 5 декабря соединение начало занимать позиции вокруг Ошмян. Солдаты кое-как устроились на ночевку среди развалин домов опустошенных деревень и, не ведая всех «прелестей» бивачной жизни в холоде северной зимы, на собственном печальном примере познали ужас обморожения и всего прочего, что готовили им погодные условия в том суровом краю.

В промежутках вдоль дороги между Вильной и Ошмянами Хогендорп поставил польский уланский полк и два неаполитанских кавалерийских полка под командованием герцога Роккароманы.[219] Неаполитанцы красовались в блестящей малиновой гусарской форме и в белых плащах из лучшего хлопка.[220]. Они были чудо как хороши, а сам Роккаромана заслужил прозвище «Apollo Belvedere» (Аполлон Бельведерский) у дам и девиц Вильны, у которых неаполитанские гусары имели бешеный успех прежде, чем выступить в поле на мороз{918}.

Именно 6 декабря, когда дивизия Луазона и неаполитанская кавалерия вышли на заданные позиции, температура упала до – 37,5 °C. Один эскадрон неаполитанцев отправили дополнить эскорт Наполеона, состоявший из двух эскадронов польских шволежеров-улан гвардии, когда император отбыл из Сморгони с целью покрыть первый отрезок пути к Парижу.[221]. Мамелюк императора, Рустам, рассказывал потом, что в ту ночь в карете Наполеона замерзло вино, а бутылки полопались. Как отмечал тот же мемуарист, уже к первой остановке сопровождение императорского поезда осуществляли одни только поляки. Apollo Belvedere потерял от мороза собственные пальцы и почти всех всадников{919}.[222]

Та же ледяная смерть ожидала и дивизию Луазона. Доктор Буржуа, проследовавший мимо солдат этого соединения, с трудом верил в то, с какой скоростью выходили из строя непривычные и неготовые к экстремальным условиям люди. «Сначала они начинали идти неровной походкой, покачиваясь, точно пьяные, – писал он. – Чудилось, будто вся кровь в их телах прилила к голове, столь красными и опухшими делались лица. Скоро мороз пробирал бедолаг окончательно и полностью лишал сил, а конечности их казались парализованными. Более неспособные поднять руки, они отпускали их и позволяли безвольно висеть под собственным весом, ружья выскальзывали из пальцев, ноги не выдерживали, и люди валились на снег, утомив себя тщетными усилиями. Они ощущали, насколько ослаблены, и слезы выступали у них на ресницах. Когда же солдаты падали, они хлопали веками несколько раз и сосредоточенно уставлялись на окружающее широко открытыми глазами. Они словно бы полностью утрачивали все чувства, выглядели изможденными и безразличными, но искажение лиц под взаимодействием сокращения мышц и скорченные гримасы недвусмысленным образом выдавали испытываемую ими жестокую боль. Глаза становились очень красными, а часто кровь проступала через поры и капала наружу через мембрану, покрывавшую глазное веко изнутри (соединительную оболочку глаза, или конъюнктиву). Таким образом, как можно сказать и не прибегая к языку метафор, сии несчастные проливали кровавые слезы»{920}.

Согласно Лежёну, за период всего в двадцать четыре часа дивизия Луазона лишилась половины численности, а к моменту, когда 9 декабря отступавшая армия достигла Вильны, от соединения и вовсе никого не осталось. По оценкам Хогендорпа, ее состав из первоначальных 10 000 чел. сокращался в темпе две тысячи человек в сутки{921}. Ко всем несчастьям, выпавшим на долю отступавшей Grande Arm?e, добавилось зрелище в виде верениц прекрасно обмундированных и наполовину замерзших солдат, тащившихся в направлении Вильны.

7 декабря первые одиночки и группы солдат начали стекаться в город. Лавки и кафе были, как обычно, открыты, и бредущие из последних сил люди едва верили собственным глазам. Почти все села, городки и города, виденные ими на протяжении шести месяцев, представляли собой выгоревшие и покинутые жителями руины, а вид нормально живущего незатронутого войной города чудился солдатам каким-то неземным волшебством. «Для нас стало необычайным представлением увидеть город, где царило совершенное спокойствие, а в окнах виднелись женщины», – писал полковник Пеле. Скитальцы получили роскошный шанс войти в кафе, сесть за столик и заказать кофе и пирожные. Полковник Гриуа завернул в ближайший трактир и велел подать ему обед из хлеба с маслом, мяса и картошки, решив запить снедь имевшимся в ассортименте испанским вином. «Вы презрительно усмехнетесь, если я скажу, что этот момент, до и после которого было столько горя и опасностей, стал, безусловно, одним из тех мгновений моей жизни, когда я переживал событие самого подлинного и полного счастья», – писал он{922}.

Одни отправились на поиск комнат, а другие набросились на провизию. Все больше людей прибывали в город, но, по мере того как жители Вильны осознали справедливость слухов, бродивших повсюду на протяжении последней недели, лавки и харчевни стали закрываться. «Сначала они смотрели на нас с изумлением, а потом с ужасом, – писал Чезаре де Ложье, оказавшийся в числе дошагавших в город в первом эшелоне воинов 4-го корпуса принца Евгения. – Они бросались обратно в дома и принимались запирать двери и окна»{923}.

Как считал сам Хогендорп, он принял для приема отступавшей армии все адекватные меры. После кратких переговоров с монахами комендант распределил во множестве расположенные в городе монастыри в качестве казарм для соответствующих корпусов и велел расставить на углах улиц знаки с надписями, указывавшие соответствующие направления и информировавшие солдат о пунктах выдачи супа и мяса. Он отправил артиллерийского офицера для организации поста на подступах к городу с целью централизованно направлять орудия для установки на хранение.

Утром 8 декабря Хогендорп лично выехал встречать приближавшиеся войска. Около одиннадцати часов он увидел направлявшихся к нему Мюрата и Бертье. «Они шли пешком из-за мороза, – писал он. – Мюрат кутался в великолепную большую шубу, высокая меховая шапка венчала его голову и добавляла роста, делая великаном, особенно в контрасте с шагавшим рядом Бертье, обильные одежды коего делали только шире его короткое тело». Не успел Мюрат толком расположиться на постой, как получил вызов от Маре, который передал маршалу последние распоряжения Наполеона, требовавшие удержать город любой ценой. «Нет, я отказываюсь от чести угодить в плен в сем ночном горшке!» – ответил якобы Мюрат. Когда же Бертье поинтересовался насчет указаний от нового главнокомандующего, тот будто бы предложил начальнику Главного штаба написать приказы самому, поскольку они выглядели очевидными. Нельзя с точностью поручиться за верность вышеизложенного, как и за правдивость рассказов обо всем, происходившем в городе на протяжении следующих сорока восьми часов{924}.

Пусть даже отъезд Наполеона не повернул против него солдат, всё же его исчезновение весьма значительно повлияло на ход событий, по крайней мере в одном. «Присутствие императора помогало командирам выполнять их обязанности, – отмечал Эжен Лабом. – Когда же он уехал, большинство из них, имея перед собой такой пример, более не считали постыдным без колебаний бросать вверенные им полки». Пусть тут налицо и некоторые преувеличения, поскольку хватает примеров, опровергающих подобное заявление, но по сути его поддерживают и другие очевидцы и участники событий{925}.

Воздействие данного фактора чувствовалось не только в армии. «Проезд императора мимо Вильны, о чем там скоро узнали все, послужил словно бы общим сигналом для населения покинуть город», – писал Хогендорп и добавлял, что военные и гражданские управленцы «исчезли в мгновение ока, точно по волшебству». Тенденция рисовать особенно живописное полотно воцарившейся паники, вероятно, отчасти связана с выдвигавшимися некоторыми в адрес генерала обвинениями в бегстве утром 9 декабря{926}.

«Посреди крайнего беспорядка так требовался колосс, способный собрать и сплотить людей, но он уехал, – сетовал Сегюр. – В огромной зияющей пустоте позади него едва ли кто-нибудь вообще замечал Мюрата. Именно тогда мы воочию убедились в незаменимости великого человека». «Мюрат не являлся тем, в ком мы нуждались в тот момент», – соглашался генерал Бертезен{927}.

9 декабря основные массы войск появились у ворот Вильны. Выставленных за городом Хогендорпом людей, призванных регулировать движение потоков, смяли беспорядочные толпы солдат. Офицер, ответственный за распределение артиллерии, столкнулся с полным нежеланием слушать его распоряжений: все хотели только одного – поскорее попасть в город.

Они входили в средневековые ворота шириной около трех или четырех метров и чуть больше чем вдвое длиной, отчего получалось нечто вроде туннеля. Там образовалась вполне предсказуемая пробка, поскольку передние не успевали пройти, а на них все сильнее давили задние. «Несомненно, представлялось возможным найти другие дороги в город слева и справа от той, но у нас развилась несчастная привычка механически следовать путем шедших впереди, – отмечал Гриуа и добавлял: – Там, только с меньшим размахом, повторялась история переправы через Березину». Некоторые действительно пошли искать других входов, но большинство вели себя, точно стадо овец, в каковых и превратились под влиянием тягот прошедших недель{928}.

Образовалась давка, и в ней отчаянно пихались и толкались люди и лошади. Они падали, а двигавшиеся следом ничего не могли поделать из-за напора в спину и наступали на упавших, затаптывая их. Кристиан фон Мартенс видел офицера, так сильно прижатого к пушке, что у бедняги разорвался живот, и оттуда вываливались внутренности. «Я был против своей воли увлечен вперед и, в конце концов, сбит с ног. Упав, я очутился между двумя лежавшими на земле лошадьми, на которых затем рухнул всадник на третьей, – вспоминал капитан Рёдер. – Я понял, что мне конец. Затем дюжины людей начали накапливаться кучей на нас, дико крича, когда ломались их руки и ноги, а сами они погибали раздавленными толпой. Внезапно своими движениями одна из лошадей подняла меня, и я отлетел в пустое место, где мне удалось кое-как подняться и войти в ворота»{929}.

Очутившись внутри, уцелевшие и думать не думали обращать внимание на указатели Хогендорпа, а бросались к ближайшим точкам питания, лавкам и просто к частным домам, стуча в двери и ворота и умоляя пустить их внутрь. Нельзя не восхищаться жителями, которые открывали таким людям доступ в свои жилища, ибо солдаты наполовину обезумели, покрылись грязью и коростой и зияющими ранами, не говоря уже о кишащих в их лохмотьях паразитах.

«Ничего не издает столь же ужасного зловония, чем отмороженная плоть», – вспоминал Огюст Тирион, а у большинства солдат конечности были поражены, по крайней мере отчасти{930}. Мучившая многих диарея оставила на их одежде следы, устранить которые не представлялось возможным, в то время как запах их дыхания, после недель поедания конской плоти и всякой тухлятины, стал особенно непереносимым.

Некоторые из солдат распавшихся частей воспользовались благоприятными возможностями получить в Вильне новое обмундирование и запастись провизией, после чего, не теряя времени, зашагали по дороге на Ковно. Многие офицеры, сохранившие при себе хоть какую-то видимость боевых формирований, употребили проведенное в городе время для подготовки к дальнейшим действиям. Они побывали на складах, где нашли сундуки с запасным обмундированием и бельем, пропутешествовавшими за армией от Парижа в Данциг, а затем по воде прибывшими в Вильну. Генриху Брандту удалось принять ванну, должным образом перевязать раны и надеть новую форму. Он ощутил себя заново родившимся на свет. Батальонный начальник Вьонне де Маренгоне тоже преобразился после бритья и смены одежды, расставшись вместе со старым обмундированием заодно и с терзавшими его вшами. Доктор Ланьо с превеликой радостью отыскал свой сундук, содержавший не только свежие форму и белье, но также хирургический инструмент и несколько книг. Он взял самое нужное, а остальное отдал сыну из семейства, у которого квартировал, поскольку тот, как оказалось, тоже изучал медицину.

Но большинство солдат и офицеров попросту наслаждались роскошью доброй еды и тепла спокойными вечером и ночью. Полковник Гриуа впервые за шесть недель снял сапоги. Кое-где от пальцев отвалились ногти, но в остальном ноги находились в сносном состоянии, и он устроился на ночлег, чувствуя себя освободившимся от кандалов узником. Однако когда пришло время собираться, обуться полковник уже не мог. Мари-Анри де Линьер не сумел побороть соблазна съесть побольше, после чего влез в теплую постель впервые за семь месяцев, но провел ужасную ночь и обмочился.

Когда солдаты и офицеры расслабились в тепле и изобилии, к ним вернулось чувство безопасности, неведомое на протяжении шести недель. Они даже ушам своим не поверили, услышав утром барабанный бой, – сигнал боевой готовности, – и мало кто отозвался на него. Даже когда заговорили пушки, иные сочли происходящее не своими делом – если и возникла какая-то критическая ситуация, пусть с ней разбирается кто-нибудь другой{931}.

На самом же деле никто на том этапе ни с чем не разбирался. Мюрат попытался созвать на совещание старших генералов, но все занимались обеспечением нужд солдат и собственными делами. В общем, они не отреагировали на вызов короля Неаполя с той же быстротой, как если бы их потребовал к себе Наполеон. Маршал провел остаток дня в размышлениях относительно какого-нибудь плана, но нет никаких свидетельств того, определился он с некой конкретной схемой действий или нет. Единственным заметным шагом Мюрата стал перенос собственной ставки в западный конец города, вследствие чего поползли слухи об отъезде главнокомандующего.

Когда остатки Grande Arm?e вползали в Вильну во второй половине предыдущего дня, отступавшая баварская дивизия под командованием генерала Вреде, сохранившаяся как боевое соединение численностью около 10 000 чел., получила приказ занять оборонительные позиции, прикрывавшие подходы к городу. Многие баварцы не смогли побороть искушения посетить Вильну в поисках провизии и воспользоваться шансом переночевать в тепле, что, естественно, привело к дезорганизации частей. Когда же в ранние часы появились несколько отрядов казаков, создававших угрозу выставленным пикетам, последние побежали, сея панику среди своих товарищей. Похоже, Вреде и сам потерял голову, ибо его видели мчащимся в город с криками о прорыве казаков.

Ней приказал барабанщикам бить «в ружье!» и во главе отряда Старой гвардии отправился собирать бегущих баварцев. Он сумел стабилизировать положение и восстановить порядок, но возвратился в ставку в поникшем настроении. «Я приказал дать сигнал тревоги и едва смог набрать пять сотен человек, – поведал маршал генералу Раппу. – Все замерзли, устали, утратили боевой дух, ни к кому ни с чем не подойдешь»{932}.

Мюрат решил, что Вильны не удержать и надо отступить к Ковно. Однако он не озадачил Бертье подготовкой официальных приказов, где бы значилось, когда и в какой последовательности должны отходить разные корпуса, а просто-напросто распорядился о продолжении отступления, после чего без проволочек отправился в путь сам. Приказ об эвакуации Вильны облетел город весьма хаотичным образом, посему некоторые не поверили, а другие так и не услышали его. Многие из получивших указания выступать оказались на деле неготовыми их выполнять.

Сержант Бертран из 7-го легкого пехотного полка корпуса Даву послушно отправился в указанный монастырь, где нашел еду и кров. Услышав рано утром тревожный звук рожка, сержант принялся будить солдат, но многие, включая ветеранов Египетской и Итальянской кампаний, не пожелали даже пошевелиться. «Той ночи полного отдыха и тепла хватило, чтобы погасить все их мужество и энергию, – вспоминал он. – Их охватила всеобщая дрема, тяжесть в голове, каковая, как видно, затмевала способность мыслить. Ошеломленные, словно бы пьяные, они пытались вставать на ноги, но тут же падали обратно»{933}. Такая же история повторялась и в других частях и подразделениях.

«Вместо задержки на целые сутки в Вильне, было бы куда полезнее продолжить отступление без остановок, – писал принц Вильгельм Баденский. – Многие офицеры, собрав последние резервы сил, добрались бы до немецкой границы и оказались бы спасены». Когда настал момент уходить, принц попытался уговорить своих людей последовать за ним, но после одной ночи расслабления солдаты, сумевшие пройти такой далекий путь, не находили в себе сил идти дальше. «Мы в течение долгого периода времени расходовали наши последние силы, стремясь достигнуть города, где, как мы верили, нас ждет все нужное для удовлетворения самых острых потребностей. Отдых, хлеб и Вильна образовывали некую триаду, сложившуюся в наших умах в единую надежду, и, в итоге, мы вбили себе в голову, что никуда оттуда не пойдем», – делился впечатлениями Адриен де Майи{934}.

Во многих случаях психологическое, а равно и физическое напряжение последних недель производило какой-то глубокий внутренний надлом. Плана де ла Фай рассказывал об итальянском офицере, вдохновлявшем всех своих товарищей невиданным мужеством. «Никогда прежде не встречал я более отважного и веселого человека, чем этот пьемонтец, – писал он. – Он потерял пальцы на обеих ногах из-за обморожения незадолго до Березины. В Сморгони у него началась гангрена, и он более не мог надеть башмаки. Каждую ночь, когда мы устраивались на отдых, он ножом отрезал пораженные гниением части, а остальное тщательно бинтовал. На следующий день он вновь продолжал путь, опираясь на палку, а потом повторял всю операцию вечером, так что к моменту прихода в Вильну у него остались фактически только пятки». Однако после доброго обеда и спокойного сна в тепле человек этот сошел с ума. Данный случай не единственный, и, как отмечал один житель Вильны, находилось немало тех, кто «впал в полнейший идиотизм»{935}.

С началом эвакуации в городе воцарился хаос. Вильна стоит на склоне, а старый город представляет собой множество извилистых улочек. «Естественно, на узких улицах, покрытых льдом, повозки, сани, телеги и кареты наталкивались друг на друга, сцеплялись и опрокидывались, – писал Адриен де Майи. – И опять-таки естественно, лошади дергались и лягались, люди падали, и их затаптывали. Возницы и раздавленные вопили громко, как только могли, одни на лошадей, а другие на тех, кто ломал им конечности»{936}. Они бы, наверное, не стали идти на такие крайности, знай о том, какая судьба подстерегает их в паре километров от Вильны.

У деревушки Понары на дороге в Ковно есть небольшой подъем. Обычно местные власти зимой регулярно рассыпали там песок. Но Хогендорп не подумал об этом. В результате, плотный утоптанный снег, покрывавший дорогу, превратился в лед, и многие колесные повозки, даже лошади и пешеходы с трудом преодолевали препятствие.

9 декабря майор Жан Ноэль, следовавший с противоположного направления, из Германии, с двумя батареями по восемь орудий в каждой на пополнение артиллерии дивизии Луазона и не ведавший о ее участи, достиг вершины Понарского холма. Там он решил сделать остановку и подождать приказа. Майор искренне изумился, увидев толпы беженцев, двигавшихся в его сторону, а артиллеристы Ноэля неплохо подзаработали, оказывая помощь всем желавшим подняться наверх и затащить туда повозки. Следующим утром по склону прогрохотала карета и остановилась около пушек. Оттуда высунулся Мюрат и, пораженный видом новеньких батарей и их чистой и сытой прислуги, поинтересовался у майора, кто он таков и что тут делает. Представившись, Ноэль попросил у Мюрата приказа. «Майор, нам п – ц, – только и отозвался король Неаполя. – Садитесь на коня и удирайте отсюда»{937}.

Скоро огромные количество солдат, обозов, артиллерии и экипажей с ранеными офицерами очутились карабкающимися вверх по становившемуся все более скользким склону Понарского холма. Когда повозка вставала и сползала вниз, все находившиеся за ней тоже катились назад до тех пор, пока не останавливались после того, как далее в тылу переворачивалась третья, четвертая или десятая. Даже если лошади были подкованы правильными подковами, они с трудом преодолевали серьезное препятствие.

Пешие либо карабкались на четвереньках, используя штыки для выкапывания ямок во льду, либо, кое-как ковыляя по глубокому снегу, старались пробраться вверх по обочинам. Другие направлялись в обход по тропе в стороне от холма. Некоторым даже удалось провести там сани или телеги. Но большинство возниц колесных повозок и многие верховые, упорно пытались взобраться наверх по главной дороге. Для артиллерии альтернатива отсутствовала, поскольку пушки ни за что бы не прошли по узкой объездной колее. Некоторым гессенским канонирам еще посчастливилось закатить орудия наверх, а вот баварскому артиллеристу, капитану фон Гравенройту, повезло меньше, и со слезами на глазах он бросил внизу у склона холма последнюю, самую любимую и необычайно точную пушку, «Марс»{938}.

Майор Булар, который не смог завезти оставшиеся пушки в Вильну, когда 9 декабря подошел к городу, выступил на следующий день и провел их вокруг боковой дорогой. Но ко времени появления его поезда у злополучного холма в Понарах массы скопившихся там повозок сделали совершенно невозможным шанс пробраться сквозь них даже самым сильным конским упряжкам.

С тем же самым столкнулся и конвой с казной, и все сверхчеловеческие усилия барона Перюсса за последние два месяца пошли прахом. Нагруженные золотом повозки оказались слишком тяжелыми и не смогли бы подняться наверх даже в отсутствии всякой пробки. Перюсс велел снимать мешки с монетами с повозок и перегружать на спины лошадей. Он исхитрился поднять одну опустошенную фуру на холм, вновь набить ее поистине драгоценным грузом и добраться с нею до Данцига. Проезжавший мимо маршал Бессьер приказал Ноэлю перенести часть золота на его фуры, но результатом такой меры стало, в итоге, исчезновение повозок вместе с золотом. Со своей стороны какие-то немецкие офицеры из Бадена и Вюртемберга якобы погрузили 400 000 франков золотом на свои сани и, спустя две недели, передали их в распоряжение казначея в Кёнигсберге{939}.

Не прошло много времени, прежде чем проходившие мимо солдаты, увидев брошенные фуры с надписями Tr?sor imperial[223], принялись вскрывать тару и приобщаться к богатству. Скоро началась всеобщая свалка, в которой офицеры, простые воины и гражданские бросились сражаться у мешков с блистающими наполеондорами. Снег покрывали серебряные монеты и прочая добыча, брошенные людьми, набивавшими карманы и ранцы золотом, впихивавшие туда и иконы в драгоценных окладах из доли московских богатств Наполеона.

То был колоссальный дар судьбы для потерявших все на том или ином участке долгого пути. Как отмечал Жюльен Комб, один из его конных егерей сумел заграбастать мешок с 20 000 франков, что позднее позволило ему жениться и безбедно проживать в Безансоне. Но для многих благоприятная возможность поправить дела обернулась бедой. После прохода мимо сохранивших боеспособность частей отступающей армии казаки тучей появилась у злополучного подъема и присоединились к грабежу, беспощадно избивая в процессе всех прочих.

Более всего не повезло раненым, чьи экипажи застряли в пробке: их либо убили, либо приволокли обратно в Вильну. Как справедливо заметил один артиллерийский младший офицер, если бы только Хогендорп или кто-нибудь из ответственных лиц в администрации дал бы себе труд посыпать склон песком, французы спасли бы всю казну, несколько батарей пушек, документы генштаба и сотни, а то и тысячи жизней солдат и офицеров{940}.

«Трудно поверить в то, что творилось в Вильне на протяжении нескольких недель после 10 декабря, и совсем непросто говорить об этом», – отмечал Александр Фредро. Как только организованные части маршем выступили из города, туда потекли стаи казаков, вылавливая отбившихся от своих частей на улицах и разыскивая солдат и в особенности офицеров, нашедших убежища в частных домах жителей. Они врывались в госпитали и в монастыри с лежавшими там беспомощными ранеными и утратившими способность продолжать путь изможденными людьми, которых принимались избивать и пинать, сдирая с них одежду и даже повязки в поисках спрятанных ценностей. Любого, кто пытался протестовать или защищаться, убивали{941}.

Непольское население города, вероятно, из желания заручиться своего рода верительными грамотами как противники французов и тем защитить себя от возможных карательных мер со стороны русских, включилось в охоту на французских и союзнических солдат. Сдававшие комнаты офицерам или дававшие им кров в своих домах хозяева приканчивали неудобных гостей, забирали все ценности, а тела выбрасывали на улицу. Существуют данные о намеренном заманивании умиравших от голода офицеров в дома с целью убить и ограбить их, о женщинах, с воодушевлением избивавших уцелевших, и об одной из них, пихавшей навоз в рты пленных и раненых со словами: «Le monsieur a de pain maintenant»[224]. Те, кого не забили и не прирезали, скитались по улицам в поисках куска хлеба и, в итоге, умирали, прижавшись к стене какого-нибудь строения.

С вступлением в город регулярных русских войск под командованием генерала Чаплица положение в нем не улучшилось. Солдаты шарили по госпиталям вслед за казаками, а медицинский персонал, поставленный туда в конечном счете, мало чем отличался от солдат в плане милосердия. Несмотря на наличие съестного, раненые сутками лежали без еды и воды и подвергались издевательствам со стороны санитаров. Начался тиф, и тогда мертвых и умирающих стали без всяких церемоний попросту выбрасывать на улицу, где скапливались целые кучи замерзших и скрюченных трупов{942}.

Беды далеко не закончились и для тех, кто продолжал движение в направлении Ковно. «Вот как выглядело отступление на том этапе, – вспоминал Поль де Бургуан из Молодой гвардии, – длинный поток людей, лошадей и немногих повозок, протянувшийся до горизонта черной лентой на однообразной белой снежной равнине. Все шли каждый сам по себе молча, словно бы придавленные весом собственных мыслей и страхов». Погода оставалась очень холодной: дневные температуры держались около отметки – 35 °C, и обморожение продолжало косить людей, как и раньше: «Можно было видеть великое множество солдат, от рук и пальцев которых остались только кости, ибо плоть уже отвалилась», – писал Вьонне де Маренгоне{943}.

Твердое ядро какой-нибудь части продолжало держаться за свои знамена группой человек примерно по пятьдесят. «Мне довелось остаться, увы, с очень немногими из нас под нашим орлом, древко коего украшал обрывок ткани. Одно из крыльев он потерял еще от вражеского снаряда при Эйлау, но продолжал возвышаться над нами, служа священным знаком для сбора бойцов посреди катастрофы», – писал сержант Бертран из 7-го полка легкой пехоты. Угрюмая решимость некоторых бывалых воинов поразительна. Когда маршал Лефевр позволил себе в безнадежный момент, когда он вместе с пешими гвардейцами был окружен неприятелем за Вильной, малодушно высказаться в том духе, что-де теперь дома им не видать, один из ветеранов повернулся к нему и бросил: «Заткнись, старый дурак! Коли нам суждено умереть – умрем»{944}.

Сержант Бургонь видел, как жалкие остатки одного полка обратились лицом к противнику, а их забрызганный грязью полковник прокричал: «Вперед, сыны Франции, нам снова выпало дать бой! Нельзя, чтобы сказали, будто мы ускорили шаг при звуках пушек! Кругом!» Ней, командовавший арьергардом всего из восьми сотен человек, показал примечательный пример храбрости и стойкости. «В тот момент он походил на одного из героев античности, – отмечал Бургонь, видевший, как маршал отражает атаку русской кавалерии во главе своих солдат. – Можно с чистой совестью сказать, что в те последние дни катастрофического отступления он стал спасителем остатков армии»{945}.

Как утверждает Бургонь, в конце отступления, когда солдаты почувствовали приближение и в самом деле безопасного рубежа, солидарность начала возвращаться, и люди останавливались, помогая упавшим подняться и помогая друг другу самыми различными способами. Хотя, конечно, могло быть и так, скорее всё же они проявляли себя самым крайним образом как в хорошем, так и в плохом.

Капитан Дрюжон де Больё из 8-го шволежерского полка не мог идти дальше и пристроился на обочине, думая дождаться смерти, но проезжавший мимо всадник из его полка, сохранивший коня, остановился, дал капитану кусок хлеба и посадил на свою лошадь. Сержант Ирриберигойен, кадровый военный из Прованса, служивший в 1-м (польском) полку шволежеров-улан гвардии, оказался вдвоем с также отставшим от полка лейтенантом. Этот офицер повернулся к нему и признался, что идти больше не в силах. «Вы поступайте, как хотите, друг мой, а мне п – ц, – заключил он. – Тяжко проделать весь путь сюда из Москвы, дойти до Вильны и сдохнуть здесь… Но я не могу ступить и шагу».

Сержант пытался уговорить офицера продолжить двигаться, но тот уперся. В тот момент на дороге показались сани. Сержант издал возглас радости, но когда сани поравнялись с ними, лейтенант узнал возницу: солдата из своей роты, которого четырежды наказывал за нарушение субординации и мародерство, приказывал бичевать его и даже грозил расстрелом. Сани остановились и возница слез с них, пригласил сержанта сесть, а сам подошел к лейтенанту. Постояв немного, он расхохотался, ударил его наотмашь, потом запихал на сани и покрыл меховой шкурой. «Вы наказывали меня за мелкий грабеж, – проговорил он, отъезжая, – но теперь должны признать, что оное дело иногда бывает полезным, ведь в этот самый момент вас не очень заботит тот факт, что я стянул сани с отличной упряжкой, каковая и вынесет нас из этой проклятой страны»{946}.

Но вот другой случай. Капитан Луи-Никола Плана де ла Фай и его начальник, генерал Ларибуасьер, как-то вечером набрели на избу, в которой решили остановиться. Там они нашли двух голландских конскриптов, гревшихся у огня, и выгнали их, несмотря на все просьбы сжалиться над ним одного из них, мальчишки лет шестнадцати-семнадцати. Они слышали, как он скулил за стеной, когда засыпали, а утром нашли его замерзшим{947}. В некоторых случаях люди утрачивали способность отличать хорошее от дурного.

Бельгийский солдат-гвардеец наткнулся на офицера, лежавшего в санях, которые слуга бросил, прихватив лошадь. «Завернутый в большой меховой плащ, с обмороженными руками и ногами, он просил меня убить его, ибо был уверен, что не протянет долго в своем положении, – писал воин. – Я уже взвел курок ружья, чтобы оказать ему услугу, о которой он меня просил, но тут мне пришло в голову, что он умрет и без меня. Я оставил его там, но прошел довольно далеко прежде, чем перестал слышать мольбы убить его»{948}.

В Ковно хватало снабжения, и этот город, безусловно, годился для обороны, поскольку был обнесен земляными укреплениями. Но Мюрат и не подумал останавливаться там, а поспешил в направлении Кёнигсберга. Организованные части получили кое-какую провизию, а бегущие толпы, наводнившие Ковно 12 декабря и на следующий день, не годились для защиты чего бы то ни было. Большинство таких людей помчались прямо на склады, где хватали и пожирали все попадавшееся под руку, не дожидаясь даже, когда выпекут хлеб или раздадут съестное упорядоченным образом. Они наткнулись на большие запасы спиртного, в результате чего запылали стычки между пьяными французскими и немецкими солдатами. Множество людей принялись топить скорбь в вине. Между тем алкоголь, который сначала согревает, в итоге, фактически снижает температуру тела, крепко подвел их. Тысячи замерзли насмерть там, где упали, не выпуская из рук бутылок, или пристроились и задремали при входе в тот или иной дом где-нибудь на крыльце или у ворот.

Достигнув Ковно с поредевшим арьергардом, составленным с бору по сосенке из множества частей, Ней занял оборонительные позиции за городом, чтобы позволить пройти на ту сторону как можно большему количеству отставших от своих частей солдат, запастись снабжением и перебраться через Неман. Дело шло медленно, ибо, хотя река как следует замерзла и переходить ее можно было где угодно, все стремились на мост, а давка и скученность вызывала обычные стычки и гибель людей.

Скоро Ней обнаружил опасность быть окруженным казаками, а к тому же очутился под обстрелом артиллерии, подтянутой регулярной русской кавалерией. У маршала имелись несколько пушек, включая и часть доставленных в Понары майором Ноэлем, а потому он сумел на какое-то время сдержать натиск русских. Но войска продолжали таять. Рота немцев из Ангальт-Липпе не выдержала, когда их раненый капитан на глазах солдат приставил к голове пистолет и застрелился. В конечном итоге, Ней остался лишь с горсткой французской пехоты и принялся отступать с боем, уходя от противника через город и по мосту. С солдатским ружьем в руке маршал оставался в передовых шеренгах своего сокращавшегося на глазах войска, командуя им и вселяя дух в сердца солдат до самого конца. Достигнув западной оконечности моста, Ней сделал последний выстрел по русским, а затем швырнул ружье на лед Немана и, повернувшись, пошел прочь{949}.

Генерал-интендант Матьё Дюма перебрался через реку раньше и достиг Гумбиннена, где нашел кров в доме местного врача. Следующим утром, когда Дюма сидел за столом с аппетитным завтраком, включавшим довольно хороший кофе, дверь отворилась, и в помещение вошел неизвестный в бурой шинели. Его поросшее бородой лицо почернело от копоти, а воспаленные красные глаза искрились. «Ну, вот и я, наконец! – объявил вновь прибывший. – Что, генерал Дюма, не узнаете меня?» Дюма покачал головой и поинтересовался у незнакомца, кто он. «Я – арьергард Grande Arm?e, – ответил тот. – Маршал Ней»{950}.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.