15 Состояние пата
15
Состояние пата
Решимость Александра проистекала из фатализма и внутренней убежденности, а не являлась следствием некоего расчета. Прежде всего, что бы там ни говорил Мишо, царь на самом деле не знал, осталась у него армия или нет. Один из его флигель-адъютантов, полковник князь Сергей Григорьевич Волконский, находившийся при штабе войск Винцингероде, заверял царя: «от главнокомандующего и до последнего солдата, все готовы положить жизнь на защиту отечества и Вашего Императорского Величества», каковые заявления ободряли, однако не согласовывались со сведениями, доносившимися из других источников{543}.
«Солдаты больше не армия, а орда разбойников, занимающаяся грабежом на глазах у командиров, – писал ему Ростопчин из лагеря Кутузова. – И расстрелять нельзя – не будешь же казнить по несколько тысяч в день?» Пусть Александр и демонстрировал склонность с сомнением относиться ко всем словам генерал-губернатора Москвы, но, почти наверняка, получал подобные же донесения и от других либо напрямую, либо от тех в окружении, кому тоже писали из расположений войск. «Сердце мое болит из-за беспорядка и анархии, кои зрю я едва ли не во всякой части армии, и кои ведут к катастрофе», – писал генерал Дохтуров жене. Князь Дмитрий Михайлович Волконский[137] жаловался: «Наши же мародеры и казаки грабят и убивают людей». Да и кроме двух этих офицеров хватало других, которые тоже не скрывали правду и терзавшие их опасения. Многие из них пребывали в отчаянии из-за происходившего в армии и открыто заявляли, что стыдятся носить форму{544}.
Высокопоставленные генералы пытались оправдывать каждый себя, бросая друг другу обвинения во всех грехах, от некомпетентности до измены. Барклай стал мишенью для поношения, о чем тот с болью в тоне извещал Александра. Беннигсен твердил всем и каждому, что Кутузов дегенерат и трус, утративший уважение со стороны армии. «Солдаты ненавидят и презирают его», – вторил ему Ростопчин в письме к Александру. Беннигсен жаловался царю на будто бы оскорбившего его Толя, считая того к тому же ответственным за катастрофу при Бородино. Ростопчин уведомлял Александра, будто генерал Пален ненавидит его и развенчивал Платова как предателя, договаривавшегося с французами на будущее. Как стая шумных и крикливых школьников, они поносили друг друга перед государем в письмах, от чтения которых настроение у того никак не улучшалось. Подстрекал их, науськивал одного на другого и постоянно критиковал в регулярных посланиях царю британский генерал Уилсон, с недоверием относившийся ко всем русским генералам. В особенности отвратительным для в известной степени щепетильного Александра становился поток низких сплетен и пересудов относительно личной жизни Кутузова. Беннигсен и Ростопчин на пару с энтузиазмом информировали государя о том, что-де старик-главнокомандующий велел тайно привести к нему в апартаменты пару развратных девок, переодетых казаками, с которыми проводил сутки напролет, в то время как его деморализованная армия кипела от негодования.
Клаузевиц считал просто-таки счастливым обстоятельством то, что Александр не приехал в войска, поскольку вид происходившего там вполне мог поколебать его решимость. Как он полагал, если бы Александр воочию узрел опустошение своих земель и из первых рук узнал о том, какое воздействие на общество производит происходящее в стране, он согласился бы на переговоры с Наполеоном{545}.
Что там потом ни говорилось в сказках о патриотической, или отечественной войне, страной в те дни владели самые переменчивые настроения. Даже если оставить в стороне соображения патриотизма и верности, вторжение Наполеона неизбежно поднимало и другие вопросы, как, скажем, жизнеспособность самой природы и устройства Российской империи. Прежде они никогда не подвергались такого рода испытаниям, и Александр не мог быть совершенно уверенным в способности быстро разросшейся структуры государства выдержать нагрузку.
«За последние двадцать лет мне доводилось присутствовать на похоронах нескольких монархий, – писал из Санкт-Петербурга в начале октября старый роялист Жозеф де Местр, – но ни одни не поражали меня столь же сильно, сколь зримые мною ныне, ибо никогда прежде не видывал я так неверно ступающего гиганта… Всюду вижу нагруженные суда и кареты, слышу язык страха, возмущения и даже злой воли. Мне виден не один страшный симптом»{546}.
На первый взгляд, вражеское нашествие подняло волну патриотизма и верноподданнических чувств к царю со стороны всех сословий. Как убедился сам Александр на примере Смоленска и Москвы, дворянство с явной готовностью стремилось пожертвовать жизнью и богатством ради великого дела. Когда Кутузов приступал к организации Санкт-Петербургского ополчения, он среди прочего получил следующее письмо, каковое со всей наглядностью позволяет представить себе то, какие умонастроения владели иными гражданами России:
Имея удовольствие служить под командованием Вашего Высокопревосходительства в предыдущей турецкой войне, в Бугском егерском корпусе, я принимал участие во многих битвах, включая штурм Измаила, в трех победоносных баталиях за Дунаем и в Мачинском сражении, где разбит был визирь, и под водительством Вашим нам досталась победа. Потом я участвовал во всех делах с французами в Италии и был очень тяжко ранен в ногу с раздроблением кости бедра засевшей в ней пулею. И коль скоро я не мог ходить, был уволен со службы в чине генерал-майора с правом ношения мундира, но без пенсии. Десять с половиной лет я страдал от пули, ища помощи отовсюду, но никто не мог извлечь ее. Наконец здесь, в Санкт-Петербурге, Яков Васильевич Виллие решил избавить меня от нее, а после того, как в операции под его руководством пулю вынули, рана залечилась и кость срослась, и теперь я могу свободно двигать ногой и пользоваться ею, в доказательство чего имею сертификат от него, каковой и прилагаю.
Имея самое страстное желание послужить Отечеству в ополчении под командованием Вашего Высокопревосходительства, я смиренно прошу принять меня в его ряды{547}.
Мальчишки бежали из дома, стремясь встать под знамена, двадцать два ученика калужской школы для дворян записались в армию, а на окраинах империи башкиры, калмыки, крымские татары и грузинские князья тоже изъявляли волю идти драться с врагом. Отряды модников из молодых господ собирались вместе и за свой счет сколачивали подразделения волонтеров, заодно пользуясь благоприятной возможностью разработать яркую форму с эмблемой в виде черепа с костями и наречь себя «бессмертными» или как-нибудь еще в таком же мелодраматическом духе. Некоторых патриотический пыл и вовсе толкал на варварские поступки: например, Сергей Николаевич Глинка сжег все имевшееся у него в собственности собрание богато оформленных французских книг{548}.
Однако не все стремились к жертвам. В то время как одни отбирали лучших из крепостных для ополчения и лично возглавляли их, другие отказывались служить сами, а когда и соглашались, то только в местных дружинах поддержания порядка. Большинство делали все для сохранения трудовых ресурсов. Многие мелкие землевладельцы-помещики в попытках уклониться от обязанностей засыпали власти слезными письмами. Иные прибегали к волоките в надежде, что война кончится раньше, чем им придется расстаться с крепостными. Другие отправляли на сборные пункты стариков, калек, лентяев, пьяниц, злодеев и деревенских придурков. В результате Калужская губерния, где рассчитывали набрать 20 843 чел., дала не более чем 15 370, причем только треть всего призыва действительно годились для службы в строю. Коль скоро патриотические прокламации призывали защитников отечества выйти вперед, некоторые крепостные, в надежде получить за храбрость личную свободу, добровольно вставали под знамена, однако их преследовали и хватали как беглых, за что смельчаков таких ждала суровая расправа у хозяина. По словам Ростопчина, два аристократа, громко клявшиеся в ходе посещения Александром Москвы набрать и экипировать за свой личный счет по полку, так и не дали ни человека и ни гроша{549}.
Невзирая на издаваемые властями бесконечные прокламации, призывавшие население уничтожать все пригодное для захватчиков и покидать оккупированные районы, многие помещики никуда двигаться не собирались. Есть немало свидетельств добровольного предоставления ими фуража и съестного французам с приемом в оплату монет или ассигнаций. Один русский помещик не только обеспечил всем необходимым отряд заготовителей провизии, возглавляемый капитаном Абраамом Россле из 1-го швейцарского линейного полка, но и дал солдатам приют на ночь, а утром помог избежать встречи с разъездом казаков, собиравшихся устроить засаду на противника{550}.
Когда Александр спросил Сергея Волконского о его отношении к дворянству в стране в целом, тот ответил: «Государь! Я стыжусь, что принадлежу к нему». Но высокий патриотический дух отсутствовал порой не только у обычного поместного дворянства. Ни кто иной, как цесаревич и великий князь Константин вынуждал армию закупать у него коней по завышенным ценам, а между тем из 126 проданных им лошадей для службы годились только двадцать шесть, в то время как остальных пришлось пустить под нож. Аракчеев брал посулы с поставщиков. Государственные служащие, ответственные за экипировку и снабжение войск, воровали и продавали налево закупаемые для армии вещи, получали взятки за выдачу квитанций о липовых поставках, в результате чего многое из выделявшегося для солдат на деле до них никогда не доходило. Ответственные за заботу о раненых офицерах, вывезенных из зон военных действий, перенаправляли в собственные карманы суммы, предназначенные на прокорм подопечным. Согласно некоторым источникам, не демонстрировали храбрости и бросали посты при приближении французов и иные представители духовенства{551}.
Купеческое сословие как будто бы проявляло тенденцию к большей щедрости, хотя в значительной степени причины таковой склонности следует приписывать восприятию ими войны против Франции как войны против Континентальной блокады, сильно бившей торговый люд по карману. Хотя хватало случаев, когда и они не отказывали себе в удовольствии нажиться на чем-нибудь. Купцы действовали заодно с чиновниками интендантства в деле поддержания цен, а некоторые, безусловно, наживали неплохие барыши на военных поставках. После обращения Александра в Москве с просьбой о сборе средств и добровольцев, городские оружейники подняли цены на сабли с шести до тридцати и даже сорока рублей за штуку, за пару пистолетов – с семи или восьми рублей до тридцати пяти или пятидесяти, а за ружье – с одиннадцати или пятнадцати до восьмидесяти{552}.
Когда царь спросил Волконского о простом народе, тот с готовностью отозвался: «Государь! Вы должны гордиться им. Всякий крестьянин – герой, преданный отечеству и вашей персоне». Однако даже это утверждение не очень-то подтверждается свидетельствами. В общем и целом, крестьян война волновала мало, но, как легко понять, они стремились уцелеть в ней и по возможности сохранить максимум скота, уводя его обычно куда-нибудь поглубже в леса. При отступлении русская армия поддерживала данную тенденцию, пугая крестьян ужасами, ожидавшими тех, кто останется. «Слухи производят сенсацию среди крестьян, которые с величайшим в мире хладнокровием поджигают свои избы, только бы не оставить их неприятелю», – писал один русский офицер. Но многим вовсе не улыбалось видеть, как отступающие русские войска жгут их деревни и села, а потому часто они сразу же после ухода солдат бросались тушить постройки. С амвона крестьянам вещали, будто захватчики – неверные, и многие называли французов «бусурманами», каким термином традиционно величали мусульман{553}. Потому французов боялись, и они сталкивались с враждебным отношением.
Но если барьер страха удавалось преодолеть, контакты бывали вполне дружественными. Михал Яцковский, офицер конной артиллерии из корпуса Понятовского, въехал в село в компании всего одного рядового и очутился тут же окруженным примерно пятьюдесятью вооруженными крестьянами. Однако как только он поздоровался, как принято по-христиански в Польше и в России, они опустили оружие и сказали, что коли чужаки христиане, то против них они ничего не имеют. Как отмечал Яцковский, прием этот его никогда не подводил, и он всегда получал снабжение, предваряя просьбу заявлением о готовности заплатить за все предоставленное.
О сходных примерах во взаимоотношениях говорят и другие поляки, каковые умели общаться с местным населением лучше представителей прочих национальностей в Grande Arm?e. В каждой французской дивизии имелся польский офицер, прикрепленный к соединению для подобных целей, и есть немало рассказов о мирных и плодотворных рейдах за продовольствием. Генерал Бертезен вообще отрицал факт широко распространенной враждебности на той стадии кампании. «Напротив, – писал он, – я видел, как наши слуги ходили куда угодно по одному и без сопровождения, добывая провизию вокруг Москвы. Мне известны случаи, когда крестьяне предупреждали их о приближении казаков или о засадах. Другие показывали нам места, где хозяева прятали запасы и делились ими с нашими солдатами». Ряд французских и союзнических офицеров подтверждают приведенные выше слова рассказами о дружелюбии населения при встречах с заготовителями продовольствия и фуража{554}.
Как писал один вестфальский солдат, когда его части пришел черед уходить из Можайска после проведенных там пяти недель, нанятый ними для работы человек, прощался с солдатами со слезами на глазах, осеняя их крестным знамением. По наблюдениям лейтенанта Пепплера, гессенский полк которого стоял на постое за Можайском, при достойном обращении с местными не возникали и причины опасаться их. «Мы сумели заслужить доверие и даже дружбу этих добрых людей до такой степени, что чувствовали себя в безопасности среди них так, словно находились в дружественной стране», – писал он. Бежавшему из плена Бартоломео Бертолини на пути к Москве не раз попадались крестьяне, подкармливавшие его в ходе путешествия{555}.
Пусть даже в этих историях есть доля преувеличения, все равно они говорят о многом, к тому же вышеназванная тенденция подтверждается свидетельствами и с русской стороны, где настроения низшего сословия вызывали глубочайший страх. «Мы по сей день не знаем, в какую сторону повернет русский народ», – предупреждал Ростопчин Сергея Глинку{556}.
Вскоре после начала нашествия отмечались случаи, когда крепостные отказывались выполнять привычные обязанности и даже устраивали небольшие бунты. Бывало, что они грабили усадьбы, оставленные бежавшими дворянами. В письме к другу один помещик описывал, как после прихода французских фуражиров, которые взяли себе все им потребное в его имении, крепостные набросились на барское добро и растащили остальное. Когда местные власти испарялись, крестьяне начинали вести себя как «разбойники», нападали даже на священников и пытали их, стараясь выведать, где запрятаны существовавшие или мнимые церковные сокровища. Крестьяне помогали французским мародерам в нападениях на помещичьи усадьбы и в их разграблении. Иные жаловались на свое положение французам и, как казалось, ожидали какого-то облегчения участи от Наполеона. Многие оставшиеся помещики и помещицы, часто жены находившихся в армии офицеров, окружали себя вооруженными слугами, а порой просили о защите французов. Случалось, с помещиками обходились и вовсе круто, даже убивали, но в основном беспорядки носили скорее меркантильный, чем политический характер{557}.
Павел Иванович Энгельгардт, землевладелец с окраины ареала, оккупированного французами в Смоленской губернии, водил своих крестьян в бой против французских мародеров. Вдохновленные успехом, они засомневались в правах барина владеть ими и отказались работать. Он вызвал подразделение казаков, обретавшихся в регионе, чтобы те восстановили дисциплину. В ответ крепостные наябедничали на него французским властям в Смоленске, и господина посадили под замок. Но коль скоро французы не смогли найти каких-то правонарушений со стороны Энгельгардта, его отпустили. Помещик вновь вызвал казаков, и те плетьми и розгами заставили крепостных подчиняться. Однако после ухода казаков крестьяне закопали в господском парке тела парочки убитых ими же французских солдат, а потом вновь донесли на барина. На сей раз французы его расстреляли{558}.
Отмечались, напротив, и случаи чрезвычайной приверженности крестьян хозяевам. Александр Бенкендорф вспоминает случай, когда его отряд атаковал партию французских мародеров, грабивших имение одного из Голицыных. Собравшиеся крестьяне попросили у командовавшего русскими солдатами офицера разрешения утопить одну из своих женщин. Когда их спросили о причинах, они ответили, что та показала французам тайник с драгоценностями княгини. Как предположил офицер, женщина поступила так под сильным давлением, и крестьяне подтвердили, что ту точно стегали почти до смерти, но, тем не менее, ее надо покарать{559}.
Постоянные неудачи русской армии, в том числе потеря Смоленска, а потом и Москвы, неизбежно понизили уважение к власти и к царю, а потому обычным делом со стороны крестьян стало отпускать грубые шутки о некомпетентности не только Барклая и «немцев», но и самого Александра. При общем недоверии ко всем чужакам и распространившейся паранойи даже русские офицеры в форме оказывались порой схваченными населением, и, по крайней мере, в одном случае дело едва не дошло до самосуда над «шпионами»{560}.
Националист Филипп Вигель отмечал – и одобрительно, – что низшие сословия утратили почтение и сделались более откровенными. Другие с тревогой поговаривали о том, сколь часто поминается в народе имя бунтовщика Пугачева. «Влияние местных властей, в особенности полиции, сильно умалилось, а простой народ проявлял норов, – сетовал купец М. И. Маракуев. – Приходилось обращаться с ними с умением и почтением. Решительный тон с позиции власти и главенства был неуместен и мог стать опасным». Даже официальное руководство признавало сей очевидный факт. Прокламации его облекались в популистские формулировки, и написанное в них по стилю скорей имело целью умаслить население, чем приказывать ему{561}. «Идеи свободы, кои распространились по земле, всеобщее опустошение, полная гибель одних и себялюбие других, постыдное поведение помещиков, достойный жалости пример, подаваемый ими своим крестьянам, – разве все сие не приведет и возмущению и беспорядкам?» – задавался вопросом поручик Александр Чичерин в дневнике под впечатлением обстановки, наблюдавшейся в и вокруг отступавшей армии{562}.
В письме подруге Мария Антоновна Волкова высказывала уверенность в том, что Ростопчин спас Москву от социального переворота, пусть бы сама автор письма и потеряла дом, сгоревший во время пожара. «Только такой человек, как Ростопчин знает, как обходиться с умами на сей стадии брожения и предотвращать ужасные и непоправимые вещи, – писала она. – Москва всегда оказывала влияние на всю страну, и вы можете быть уверены, коли бы там возник хоть малейший разброд между слоями жителей, возмущение сделалось бы всеобщим. Все мы знаем, с какими вероломными намерениями напал на нас Наполеон. Было необходимо противустать ему, повернуть умы против негодяя и тем сдержать простонародье, которое всегда безрассудно». Она говорила о революции{563}.
Власти предприняли немало усилий для оказания влияния на людей. Вместе с прокламациями Александра и религиозными службами на умы потоком лилась пропаганда, страсти подогревались и слухами. Широко циркулировали вести о сожжении Москвы (вину за пожар все дружно возлагали на французов), об осквернении церквей и мнимых зверствах, совершаемых против населения. «Невозможно представить себе ужасы, творимые, как говорят, французами, – отмечал поручик Икскюль. – То и дело слышишь, как они жгут и поганят церкви. Особы слабого пола, да и любые индивиды, кои попадают в их неистовые руки, становятся жертвами их животных инстинктов и удовлетворения адских страстей. Дети, седобородые старцы – им все равно, кто – гибнут под их ударами»{564}.
Среди крестьян распространялись в том числе и слухи, будто Наполеон собирается обратить их в католичество силой. Немалый упор делался на факт союзничества Наполеона с историческим противником России, поляками, которые замышляли отхватить себе часть Святой Руси.
Однако, согласно Ермолову, никто бы не стал придавать национальный аспект войне и подбивать крестьян подняться за дело царя, если бы не развязное и все более необузданное поведение французов{565}. Они действительно размещались на ночевку и ставили лошадей в церквях – в основном потому, что в маленьких городках и селах отсутствовали другие подходящие для подобных целей здания. Французы, несомненно, позволяли себе немилосердно обращаться с людьми на местах. Крестьян, привозивших товары на продажу в Москву, избивали и грабили. Все расширяющаяся деятельность фуражиров остро нуждавшейся в продовольствии Grande Arm?e, часто без обращения внимания на возможности населения, не говоря уже о чувствах русских, заставляла их браться за оружие с единственной целью выжить. Речь тут шла о самосохранении.
Крестьяне начинали устраивать засады на отряды фуражиров или заманивать их мнимым дружелюбием, а потом внезапно нападали и уничтожали. Так они добывали оружие и сколачивали небольшие отряды. Они давали выход ярости, совершая невероятные акты жестокости по отношению к пленным, калеча их, сжигая живьем или жаря над огнем. «Подъезжая к селу, чтобы достать провизии, – отмечал в дневнике поручик Икскюль, – я видел французских пленных, проданных крестьянам за двадцать рублей. Они крестили их кипящей смолой и живыми насаживали на железные прутья». Французы и их союзники отвечали соответственно, разгоняя ведущую в никуда спираль зверств. «Люди сделались хуже дикий животных и убивали друг друга с невероятной жестокостью», – отмечал А. Н. Муравьев{566}.
Существовали и исключения, причем на всех срезах общества. Эдуарда Деши, тринадцатилетнего сына врача из корпуса Даву, отец взял с собой, поскольку мать мальчика умерла, и дома не осталось никого, кто мог бы его воспитывать. Отца поставили начальствовать над одним из госпиталей в Смоленске после боя у Валутиной Горы. Местная русская помещица, графиня, видя одинокого ребенка, попросила отца разрешения позаботиться о нем, и тот провел несколько идиллических месяцев, окруженный домашним теплом в компании детей графини. В городе Орел русская женщина из жалости помогла привезенным туда французским пленным, которых взяла к себе дом и истратила все на их прокорм, одежду и лечение. Когда средства закончились, она ходила по городу и простила милостыню, чтобы продолжать поддерживать их{567}.
Такие акты милосердия совершались вовсе не только представителями образованных сословий. Один крестьянин рассказывал, как все их село спряталось в лесу, прихватив с собой скотину и провизию, какую они только могли унести. Однажды их нашли двое французских солдат, и крестьяне попытались убить их, но один улизнул. Ожидая карательную экспедицию, селяне послали известить русские войска, располагавшиеся поблизости, и те соответственно устроили засаду. Скоро пришли две сотни французов и потребовали еды, грозя забрать ее силой. Тут-то в дело вступили затаившиеся русские и разоружили французов. «Но так уж они просили хлеба, – воспоминал крестьянин, – что мы пожалели их, сварили немного картошки и принесли им хлеба и даже говядины, и мы увидели, сколь они голодны, как они бросились на принесенную нами снедь, как стали есть. Иные из французов пытались говорить что-то со слезами на глазах, наверное, благодарили нас на своем языке, а мы сказали им: ешьте-ешьте, на здоровье, у нас хлеба хватит»{568}.
Непостижимость крестьянского нрава служила источником споров и беспокойства, поскольку сделать их участниками войны означало дать им определенную силу и власть. Впервые в русской истории царь оказался вынужден апеллировать к крепостным, чтобы призвать их защитить его и государство. Никто ведь не знал, как они употребят свой потенциал.
Первые попытки использовать крестьян на войне не давали однозначного результата. Так одно подразделение из корпуса принца Евгения натолкнулось на отряд, вооруженный пиками, косами и топорами, под командованием барина. Он смело вел своих людей в направлении итальянцев до тех пор, пока крепостные не бросили его и не разбежались. При наборе в ополчение многие русские крестьяне сами причиняли себе раны в стремлении избежать призыва. Да и среди тех, кто попал-таки на службу, истинный воинский дух выказали далеко не все. Как отмечал Николай Андреев, поручик 50-го егерского полка из дивизии Неверовского, под Бородино ответственные за вынос с поля и доставку на перевязочные пункты раненых ополченцы в процессе транспортировки освобождали офицеров от находившихся при тех ценностях{569}.
И все же пример Испании, где так называемая guerrilla («малая война») наносила заметный урон французам, не мог не служить источником вдохновения. Руководство перевело и опубликовало испанский «национальный катехизис», и многие считали, что военную ценность крестьянства, кроме призванного в ополчение, надо бы нарядить в национальные одежды. «Но народная война есть такое новшество для нас, – сетовал народник Федор Глинка. – Похоже, они все еще бояться развязывать руки»{570}. В конечном итоге, всё так или иначе оказалось отданным на волю обстоятельств.
Вскоре после начала войны Денис Давыдов, гусарский офицер из 2-й Западной армии[138], написал Багратиону с предложением поручить ему некое независимое командование для ведения эффективных партизанских действий против французов. Прошло время и в самом начале сентября, как раз перед Бородино, Давыдов получил в распоряжение пятьдесят гусар и восемьдесят казаков. Он начал рыскать по французским тылам, но не раз становился мишенью для пуль русских крестьян, смотревших на всех солдат с одинаковой неприязнью. Потратив немало времени и энергии в попытках убедить население в том, что он не чужак, гусар сменил полковое обмундирование на крестьянский армяк, отрастил бороду, а вместо ордена св. Анны 2-й степени на груди стал носить маленькую иконку св. Николая. В таком виде он мог приближаться к деревням и селам без риска быть застреленным и начал потихоньку убеждать жителей вставать на его сторону. Давыдов добился определенных успехов в борьбе против отрядов французских фуражиров и отдельных подразделений, постепенно привлекая к своим операциям селян. К 24 сентября, по мере того, как к нему присоединялись крестьяне и русские солдаты, отставшие от своих частей или сбежавшие от врага пленные, отряд разросся до трех тысяч всадников. А к концу октября Давыдов смог сколотить довольно крупную группировку из местных крестьян, набравших себе трофейных французских ружей, и использовать их в отдельных операциях.
После падения Москвы Кутузов санкционировал формирование большего количества таких «летучих отрядов», задача каковых заключалась в нанесении ударов по французским линиям коммуникаций и по подразделениям снабжения. Главнокомандующий отправил генерала Винцингероде с 3200 чел. действовать вдоль Тверской дороги, а генерала Дорохова с двумя тысячами – совершать с баз вокруг Вереи нападения на французов, передвигавшихся по Смоленской дороге. Он также создал меньшие по численности отряды и партии под началом Сеславина, Фигнера, Ланского и других. Некоторые из этих отрядов действительно набирали в свои ряды местных крестьян, но по большей части их командиры довольствовались сведениями о противнике, предоставляемыми населением, иногда вооружали его и использовали для сопровождения пленных или доставки снабжения.
Денисом Давыдовым как героем восхищались Пушкин и Вальтер Скотт, у которого в кабинете висел портрет этого русского гусара. Позднее Толстой обессмертил его под именем Денисова в «Войне и мире». Достижения Давыдова и прочих командиров «партизанских» отрядов чрезвычайно преувеличены легендой, а некоторые заявления с их стороны, или от их имени просто абсурдны. Один советский историк уверяет, будто отряд из ста русских напал на деревню, обороняемую двумя эскадронами кавалерии и двумя ротами пехоты. Атакующие, на чем настаивает он, убили 124 французов и взяли в плен 101, потеряв всего двух бойцов ранеными, плюс шесть раненых или убитых лошадей. Даже ребенок легко сообразит, что за время, необходимое для уничтожения 124 чел., русские должны были понести более серьезный урон, если, конечно, французы не сдались после нескольких выстрелов, после чего подверглись резне. Как признавал Сергей Волконский, командовавший одним из партизанских отрядов, большинство героических историй – чепуха. Весь смысл в ведении такого рода войны заключается в осторожности и минимуме риска. Нормальный партизанский командир вместо боя с французским подразделением постарался бы застать его врасплох, когда все в нем спали. Реальность вовсе не выглядела такой же сияющей, как легенда. Фигнер являлся хладнокровным убийцей, а Сергей Ланской, согласно генералу Ланжерону, – насильником и бандитом.
Существовал к тому же и ряд так называемых стихийных партизанских отрядов, действовавших по окраинам занимаемой французами территории. Однако теперь довольно трудно выкристаллизовать правду из фантастических историй, поскольку идея крестьян-патриотов изрядно привлекала как русских славянофилов, так и советских коммунистов. Нельзя ни поддержать, ни опровергнуть роль подобных отрядов в войне с помощью документальных свидетельств, которых попросту слишком мало. Остается лишь повторять написанное российскими историками, относясь к их рассказам с известным скептицизмом.
Русский драгун Ермолай Четвертаков, взятый в плен под Гжатском, но сумевший сбежать, собрал вокруг себя местных крестьян и с ними начал устраивать засады и убивать отдельных французских солдат. К отряду присоединялись и другие, численность его росла, как снежный ком. Количество никогда не оставалось постоянным, поскольку могло пополняться несколькими тысячами добровольцев из округи, когда, к примеру, проходил слух о появлении на горизонте соблазнительной добычи вроде обоза, но потом большинство расходились по домам. Гусар Федор Потапов по кличке «Самус» был ранен в стычке с французами и спрятался в лесу, где крестьяне помогли ему скрыться. Он поправился и с их помощью сходным образом сколотил отряд партизан. Тем же путем пошел и пехотинец, нижний чин Степан Еременко, оставленный раненым в Смоленске.
Существуют рассказы о ряде крестьян, организовавших партизанские отряды. В истории славных деяний защитников Святой Руси остались даже имена женщин из народа. В селе Соколово в Смоленской губернии крестьянка по имени Прасковья осмелилась защищать собственную честь или, возможно, скот, причем настолько успешно, что будто бы отправила на тот свет вилами шестерых французов. Но деяния ее затмевает Василиса Кожина, которая, как уверяют, косила врагов дюжинами косой[139].
Должны быть бесчисленные примеры того, как крестьяне нападали и убивали вражеских солдат или гражданских из числа лагерных попутчиков, следовавших за войском, в особенности на более поздней стадии похода. Но современные русские историки, в общем и целом, сходятся в выводах: не было в России в 1812 г. народной партизанской войны, способной хоть как-то равняться с испанской guerrilla, а вклад крестьян в борьбу с захватчиками состоял по большей части в грабежах при удобной возможности и в сопровождавших их убийствах{571}.
Однако какими бы ни были мотивы, действиями крестьян, да и русского общества в целом руководили определенные инстинкты, заставлявшие народ собираться под лозунгом защиты империи, и эта тенденция стала лишь более очевидной, когда военная фортуна изменила французам. Несмотря ни на какие проволочки со стороны хозяев, в ополчение удалось набрать 420 000 чел., из которых 280 000 смогли принять участие в боевых действиях. Всего сто миллионов рублей поступили в виде пожертвований со стороны представителей всех сословий – сумма, равная всему военному бюджету в том году{572}. И ни на минуту, ни в каком из регионов за пределами контролируемого неприятелем ареала не переставала действовать имперская администрация. В городах вроде Калуги, находившихся слишком близко к районам ведения войны, планомерно вывозили различные государственные институты, школы, госпитали, архивы и так далее. Причем скоро они вновь начинали работать в более безопасных местах.
Александр даже и не знал ни о чем таком. Он был нездоров, страдал от болезненной сыпи на ноге и сверх меры сыт клеветавшими друг на друга и лебезившими перед ним придворными, а потому удалился от всех на Каменный остров. Единственным утешением ему служила убежденность в том, что он не более чем инструмент в руках Божьих и действует по высшей воле. Данная миссия перерастала рамки просто обороны и освобождения России, и среди тех немногих, кого он встречал радостно, присутствовала небольшая группа людей, действовавших под его крылом на благо освобождения Германии и даже более того – всего континента. Царь основал «Комитет по делам Германии» под председательством герцога Петера Фридриха Людвига Ольденбургского. Члены этого комитета занимались организацией Российско-германского легиона под командой полковника Арендшильдта и вели пропагандистскую кампанию повсюду в Германии, где главную скрипку в оркестре играли Штейн и его секретарь, поэт Эрнст Мориц Арндт. Переведенные на немецкий манифесты Александра циркулировали всюду по Германии, укрепляя его положение как защитника всех притесняемых наполеоновским владычеством. Затея состояла в подготовке некой пятой колонны, которая поднимется в подходящий момент. Наступление же этого звездного часа зависело от успехов русских солдат. «Судьба армии решит судьбу Германии», – заявлял Штейн перед Бородинским сражением{573}.
Существует одна такая избитая история о том, как, увидев однажды друга, Александра Николаевича Голицына, необычно просветленным, Александр поинтересовался причинами такого внутреннего умиротворения, а князь ответил, будто все дело в чтении Библии. Спустя несколько дней, жена князя передала царю свой экземпляр с пометками в разных местах. На деле же Александр и сам почитывал Библию, стараясь найти духовную основу для укрепления созревшего чувства собственного высокого предназначения. Погружался царь и в мистику, а подробная памятная записка на тему происхождения оккультной литературы, посланная им сестре Екатерине в то время, однозначно свидетельствует о его близком знакомстве с подобными вещами{574}.
России крайне повезло, что Александр нашел в себе внутренние силы побороть искушение действовать в тот критический момент. «Если судьбой уготовано крушение империи, вам должно погибнуть с нею и сражаться среди ваших вернейших подданных, каковые решили умереть на ваших глазах на поле чести, на коем сами вы должны победить или умереть с ними», – призывал Ростопчин{575}. Идея вновь принять командование армией и устремится с ней вперед, чтобы насмерть сразиться с Наполеоном, всегда отличалась сильной притягательностью для Александра. Поступи царь таким образом, он потерпел бы поражение, а Наполеон вернул бы себе инициативу. В сложившихся же условиях, когда время работало на русских и против французов, сомнамбула Кутузов как раз наилучшим образом подходил на должность главнокомандующего.
Выйдя из Москвы, оставленной им на милость французам, Кутузов направился с армией в юго-восточном направлении. Затем развернулся вправо и двинулся обходным маршем вокруг города, вследствие чего, в итоге, занял позицию к югу от него, у Красной Пахры. Маневр этот нужно расценить как рискованный, в особенности с учетом состояния войск.
Моральный дух достиг самой низшей точки. «За что ни возьмись в армии, все в страшном беспорядке, – отмечал Дмитрий Волконский, – после потери Москвы ослабло не только всеобщее послушание, но и мужество». Десятки тысяч отстали или дезертировали в ходе отступления от Бородино и марша через Москву. Иные сколачивали банды мародеров. «Досаднее всего то, что наши солдаты не жалеют никого и ничего, – писал поручик Кавалергардского полка Икскюль. – Они жгут, грабят, тащат все подряд, опустошают все, что им попадается». Отмечались случаи ограбления церквей{576}.
Те, кто остались под знаменами, мало походили на сколько-нибудь готовое к войне войско. «Солдат словно бы охватила робость, – выражала мнение дама и кавалерийский офицер Н. А. Дурова. – Время от времени они изрекали слова о том, что лучше было умереть, чем отдать Москву». В процессе обходного марша южнее Москвы солдаты видели пылавшие в городе пожарища. «Матушка Москва горит», – бормотали они друг другу, словно бы не веря в происходившее. «Суеверные, неспособные постичь творящегося на них глазах, они уже решили, что с падением Москвы стали свидетелями падения России, торжества антихриста, за коим настанет Последний суд и конец мира», – описывал их настроения поручик Радожицкий{577}.
Беннигсен и другие генералы ожидали от Кутузова удара по французскому авангарду под началом Мюрата, вышедшему из города, но Кутузов вновь приказал отступать. Данный шаг спровоцировал конфронтацию с Беннигсеном, идущую дальше их прежних размолвок и разногласий. Беннигсен считал себя спасителем ситуации под Бородино. Оставление Москвы повергло его в ужас и привело к заключению, что фельдмаршал – ни на что не способный дурак. Тут генерал находил живое сочувствие и поддержку со стороны Уилсона и некоторых других. И вот уже в адрес Кутузова зазвучали обвинения в «трусости».
Русские войска отходили в южном-юго-западном направлении к Тарутину, где Кутузов велел разбить укрепленный лагерь. Беннигсен принялся оспаривать позицию как неподходящую, а тактику – как неприемлемую, но Кутузов поставил его на место. «Ваша позиция под Фридландом была хороша для вас, – окоротил он генерала. – Что ж, а я доволен своей, и именно здесь мы и останемся, ибо тут я командую и я ответственен за все»{578}.
Позицию и верно стоит определить как удачную. Она находилась далеко от Москвы и не очень рисковала подвергнуться внезапному нападению со стороны Наполеона, к тому же могла служить удобным исходным пунктом для нанесения ударов по линиям коммуникаций противника и более того – прикрывала подступы к Калуге и Туле. Там находились центры производства военной продукции русских, и оттуда же лежал путь в плодородные земли юга. Как только все поняли плюсы позиции, нашлось сразу же несколько командиров, готовых приписать себе ее выбор. Но в любом случае определяющим моментом в нем, как отмечал Клаузевиц, служили логические обстоятельства, диктовавшие действия, а не некая вспышка гениальности{579}.
Более всего Кутузов нуждался во времени и позднее описывал каждый день, проведенный под Тарутино, как «золотой», ибо сидение там помогало ему восстанавливать численность и силу армии. Снабжение продовольствием и амуницией притекало из Калуги и Тулы. Местные крестьяне приносили яйца, молоко, хлеб и пироги, в то время как купцы на телегах доставляли всевозможные товары, чтобы армия могла купить все нужное. Кутузов заказал для всех войск зимнее обмундирование, в том числе толстые штаны, овчинные тулупы, валенки и рукавицы. Солдаты рыли ямы и строили бани по русскому обычаю, где мылись, парились и снимали усталость.
«Время мы проводили очень приятно, – отмечал прапорщик Николай Дмитриевич Дурново, офицер в штабе Беннигсена. – Целыми днями ели и пили». «Обед у нас был не роскошный, но сытный, а главное – всего довольно, – вспоминал поручик Николай Митаревский. – Варили суп с говядиной, а больше щи с капустой, свеклой и прочей зеленью, имели жаркое из говядины, а часто и из птиц; варили кашу с маслом и жарили картофель». Они сидели там и тут, играли в карты и говорили, а на исходе дня курили трубки, слушали, как поют солдаты вокруг лагерных костров. Каждый вечер проводились молебны перед лицом Богоматери Смоленской, сопровождавшиеся пением псалмов, часто в присутствии Кутузова{580}.
Фельдмаршал расположился в избе на краю деревни Леташовка, в единственной комнате, где он работал и спал на кушетке за занавеской. Беннигсен занимал несколько более крупную избу напротив, а офицеры штаба ютились кто где в ближайших избенках.
Задействовав полевую типографию, предоставленную Александром, Кутузов выпускал в свет целые потоки пропаганды в регулярных сводках, «Известиях из армии», в которых рассказывалось о каждой стычке. Значение их неизменно завышалось, как и количество взятых в плен французских солдат и захваченных пушек. Что еще важнее, в бюллетенях русские солдаты выглядели всем довольными, храбрыми и горевшими желанием драться, обеспеченными сытыми лошадьми. За ранеными с любовью ухаживали жены и матери, а каждый крестьянин представлялся истинным сыном отечества, готовым во всем поддерживать армию в ее борьбе с врагом. Французы изображались голодными, погруженными в тоску и обреченными. Умная психология поднимала настроение и подбадривала солдат, совсем недавно перенесших не только поражение, но и глубочайшее потрясение – взятие противником и сожжение древней священной столицы.
Части получали пополнения, новые рекруты проходили начальную подготовку. Но исчезла плацпарадная муштра, превращавшая в ад жизнь солдата в русской армии. Никто не натирал ремни портупеи трубочной глиной. Воины носили только удобные детали обмундирования, вдобавок к чему для тепла использовали шинели. От киверов отказались в пользу мягких фуражек. Младшие офицеры приобрели молодцеватый бойцовский вид. «Не было блеска, золота и серебра; редко видны были эполеты и шарфы; блестели только ружья, штыки и артиллерийские орудия, – вспоминал Митаревский. – Не видно было богатых и модных мундиров, но только бурки, грубого сукна плащи, запачканные, порванные шинели, измятые фуражки…»{581}
Многие молодые офицеры ничего не знали ни о военном деле, ни о простом солдате и крестьянине. Князь Петр Андреевич Вяземский, московский аристократ, записался в армию добровольцем после посещения города Александром. «Я был средним наездником и никогда не держал в руке пистолета, – писал он. – В школе учился фехтовать, но мое знакомство со шпагой можно назвать давним. Словом, во мне не было ничего воинственного». За обедом он встретился с генералом Милорадовичем, и тот взял его в адъютанты. Вяземский испытывал смятение и чувствовал себя не в своей тарелке, следуя за генералом по полю сражения у Бородино. Но вдруг все изменилось. «Когда лошадь подо мной ранило, невыразимое ощущение восторга, гордости разрослось во мне и охватило меня»{582}.
Большое количество молодых людей, подобных ему, впервые очутились связанными через военную солидарность друг с другом и с массами русского народа, представленного простым солдатом. В горячке битвы и в суровых условиях буден на бивуаке они, дворяне, смогли посмотреть на крепостного солдата как на человека. Общие переживания и опыт на протяжении почти двух лет войны дали толчок к сообразному родству и новому видению России, которому суждено будет пойти на виселицу или отправиться в ссылку после провала восстания декабристов 1825 г., но сохраниться и продолжать оказывать огромное влияние на культурную жизнь России.
Потрясение от поражения при Бородино и от разрушения Москвы сгладилось в последовавшие за ними дни по-мальчишески идиллической жизни в Тарутинском лагере. «Мы блаженствали! – вспоминал Душенкевич, пятнадцатилетний подпоручик Симбирского пехотного полка. – Куда девалась печаль, откуда дух беспечности и самонадеяния излился чудно на всех нас, тосковавших по Москве, а с нею, казалось, и отечестве?»{583}
Данный текст является ознакомительным фрагментом.