Вера или слова?[261] («Царство Зверя» г. Мережковского)

Вера или слова?[261]

(«Царство Зверя» г. Мережковского)

«Жалок тот историк, который не умеет видеть, что в бесконечной сложности и глубине всемирной жизни известное зло нередко глубокими корнями связано с известным добром!»

К.Леонтьев

I

Странное, смешанное впечатление производит лекция Д.С. Мережковского «Большевизм, Европа и Россия»[262], читавшаяся им в Европе и теперь появившаяся в печати. По обыкновению, холодно блестящая по форме («красноречие может сверкать и как огонь, и как лед» — Карлейль), идеологически она столь сумбурна и вместе с тем местами столь захватывающе остра и психологически показательна, что хочется остановиться на ней подробнее.

Мережковский ставит вопрос о русской революции и о большевизме в большом и углубленном «плане»: — в плане мировой истории, уходящем в религиозную глубину. Он оперирует, верный себе, привычными для него «предельными» категориями: христианство, Христос, Антихрист, «спасение», «воскресение», «царство Зверя». Он хочет проникнуть в тайну всемирно-исторического назначения России, Европы, человечества. И все эти размышления окрашивает резким, кричащим призывом к Западу от имени России: — «помогите, спасите от пентаграммы Зверя — большевизма!»…

В этом призыве — величайшая фальшь всей статьи и всей нынешней позиции Мережковского. Благодаря ему все сами по себе достойные всяческого признания восклицания автора на тему «Россия спасется — знайте!» — приобретает неприятный характер пустых и бездушных декламаций. Нужно иметь очень мало действительной веры в спасение России, если ставить его в зависимость от помощи Европы, да еще той самой, у которой «общая с большевиками метафизика».

Прямо-таки диву даешься, как можно в одной статье выдвигать столь безнадежно противоречащие друг другу суждения, какими щеголяет Мережковский. Даже не «контрадикторные» противоположности, могущие быть «примиренными» в некоем «высшем синтезе», — а просто положения, взаимно уничтожающиеся…

«Россия лежит, как тяжело больной, без сознания, без памяти; сами не можем встать» (вторая глава) И вдруг: «Россия гибнущая, может быть, ближе к спасению, чем народы спасающиеся; распятая — ближе к воскресению, чем распинающие» (третья глава).

То детская мольба о спасении — вплоть до возведения варшавских легионов в сан рыцарей воинства Христова; то презрительные взгляды на спасителей свысока. То на Европу лишь одна надежда, ибо «нашу Русь мы уже потеряли». То, напротив, Европа — проклята, будучи землей «буржуя окаянного», а вот «Третья Россия», земля «буржуя святого», Европу спасет, опалив предварительно «белым огнем». Бессильное словесное метание из одного строя мыслей в другой, существенно и органически противоположный. И вряд ли такое зрелище может импонировать кому-либо, и прежде всего европейцам, в поведении которых столь заинтересован г. Мережковский.

Побольше целомудрия в обращении со словом.

II

Впрочем, есть в его статье один твердый, выдержанный тезис, на котором он настаивает, не шатаясь: это полная, абсолютная непримиримость к большевизму. Он очень яркими, едва ли даже не стилизованными штрихами описывает настроение русских в нынешней России, очень метко говорит, что между знающими большевизм не знающими его «стена стеклянная». Красочно живописует пороки, зло советского строя.

Однако, когда от психологии и бытоописания переходит к логике и метафизике — впадает опять-таки в фальшь.

Он доходит до того, что надменно проклинает Деникина, Юденича, покойного Колчака за их «соглашательство» (?), за их «торг о России единой и неделимой»: нужно было «всем пожертвовать для свержения Красного Дьявола». Значит, и Россией, и национальной частью? — Да: «Лучше все, чем большевики!»

Если это крик измученной обывательской души, то нечего было бы особенно долго на нем останавливаться. Но автор превращает его в «систему», возводит его в перл создания, в последний закон мудрости.

Верный своему традиционному пристрастию к схемам и формальным абстракциям, к упрощенному жонглированию элементарными антитезами, Мережковский особенно слаб, когда касается живой плоти истории, упругой, многоцветной, усложненной («мир пластичен!» — провозгласил в свое время мудрый американец Джемс).

Вот основной принципиальный аргумент его непримиримости:

«Мириться можно со злом относительным, с абсолютным — нельзя. А если есть на земле воплощение Зла Абсолютного, Диавола, то это — большевизм».

Но ведь в том-то и дело, что ошибочно с точки зрения метафизической и еретично с точки зрения христианской искать в длящемся историческом процессе воплощение Абсолютного Зла. Отсюда и гипотетическая форма фразы Мережковского («если есть на земле…») не может быть обращена в категорическую, что он молчаливо делает, — и, следовательно, его безукоризненная большая посылка («мириться можно лишь со злом относительным») не имеет никакого отношения к нашей проблеме.

Наши бояре и раскольники видели Антихриста в Петре. Пьер Безухов высчитывал звериное число в применении к Наполеону. Многие готовы были обличать пентаграмму на лбу Вильгельма. — Убогая и курьезная страсть людей к ошибкам перспективы, к «абсолютизации относительного»!..

Да, мириться с абсолютным злом нельзя, но в конкретном процессе истории добро и зло так переплетены взаимно, что каждое историческое явление есть по необходимости смесь этих двух начал. «Дьявол с Богом борется, и на поле битвы — сердца людей» (Достоевский). Относительное же зло может стать орудием добра, и нравственная задача каждого — способствовать этому процессу. Тут-то и крах Диавола, отмеченный в парадоксе Гете: он «stets das bose will und stets das schafft» («Всегда желает зла и творит добро» — нем.). Особенно ярко такая иерархия целей и средств проявляется в сфере политических форм, и не кто иной, как величайший из отцов Церкви, блаж. Августин, отметил условную и относительную, но все же неоспоримую положительную ценность и того «града земного», который, в отличие от града небесного (церкви), порожден «любовью к себе, доведенною до презрения к Богу»: «пока оба града, — учит он, — перемешаны, пользуемся и мы миром Вавилона, из которого народ Божий освобождается верою так, как бы находится в нем во временном странствовании» («О Граде Божием», XIX, 26).

Можно возражать против того или иного отношения к большевизму с точки зрения конкретно политической, национальной, экономической и т. д. Но попытка создать тут какую-то метафизически неизменную истину, религиозный императив, нравственную аксиому — порочна в самом своем корне. Она всецело построена на извращении метафизической, религиозной и нравственной перспективы.

Дурная метафизика, сомнительная религия, фальшивая мораль!..

III

Мережковский дает беспощадную характеристику духовного состояния современной Европы, «буржуйской» и «лакейски-смердяковской» до мозга костей. Он всемерно прав, утверждая, что история подошла к «глубочайшему духовному кризису всей европейской культуры». Останавливаясь на психологическом типе буржуя, он не без ехидства замечает: «буржуй — большевик наизнанку; не потому ли борьба Европы с большевиками — такая бессильная и бесчестная?» Совершенно непонятно, как можно после такой характеристики не только надеяться на европейское «вмешательство», но и призывать его, молить о нем?..

Впрочем, к своим обличительным словам о Европе автор неожиданно притягивает за уши рассуждение диаметрально противоположного свойства: — оказывается, «Европа, что бы ни говорила и ни делала, все еще тождественна христианству и революции — величайшему откровению христианства после Христа». Почему так? Очень просто: «Буржуй — собственник. А что такое собственность? — Экономическая проекция метафизического понятия личности, — где я, там и мое»… Ну, а «абсолютная мера человеческой личности — личность божественная, абсолютная личность, Христос»…

Опять-таки, только г. Мережковский способен с серьезной миной выводить подобного рода «силлогизмы». Считать собственность религиозной категорией! Видеть в собственности чуть ли не прямое воплощение Христа, символ Безусловной Личности!! Снова «абсолютизация относительного», только еще в более нелепой, искусственной форме.

«На основании естественного права все вещи суть общие», — говорил Фома Аквинский. «Всякий богатый есть или вор или наследник вора», — добавил Цезарий фон-Гейстербах, средневековый христианин и ни в какой мере не приверженец «буддийской мудрости небытия», и тем менее «слуга Антихристов». «Наг должен ты предаться в руки Спасителя, — учил св. Франциск Ассизский, также отнюдь не могущий быть заподозренным в опасном пристрастии к Антихристу, Шопенгауэру или Ницше. — Через собственность, о которой люди заботятся и из-за которой они ведут взаимную борьбу, любовь к Богу и ближнему уничтожается». А св. Бенедикт Нурсийский даже запретил монахам употребление слова «мой» и «твой», а велел вместо этого говорить «наш». — Нужно ли еще приводить аналогичные цитаты из христианских авторитетов средневековья? Нужно ли вспоминать о коммунизме первохристиан? О монастырской общности имуществ?

Спешу оговориться, что из этих цитат и фактов я отнюдь не хочу выводить заключение, будто отрицание собственности и в самом деле — безусловный религиозный долг христианина. Совсем нет, но становится лишь очевидной беспочвенность противоположного утверждения Мережковского. Приходится признать, что попытка непосредственно связать с христианством тот или иной общественный строй ошибочна по самому своему заданию: она не возвышает хвалимого строя, а искажает чистую идею христианства. Получается то «смешение граней», которое так прекрасно обличает с христианской точки зрения кн. Е.Н. Трубецкой в своей монографии о Вл. Соловьеве[263].

Собственность, как таковая, индифферентна христианству; равным образом, индифферентен ему и коммунизм. Все зависит от нашего внутреннего отношения к той и другому. Именно это отношение и подлежит религиозной оценке, религиозному суду. Вот почему с христианской точки зрения можно и оправдывать, и осуждать как собственность, так и коммунизм. Религиозная идея, взятая в себе, — вне этих категорий, выше их. Собственность — не менее относительная ценность, нежели ее отрицание.

Отсюда столь натянута и нечестива допускаемая Мережковским религиозная абсолютизация идеи личной собственности и собственника. Отсюда же и еще одна глубокая фальшь его статьи — объявление великой французской революции в ее нынешнем облике — «антихристовой». На самом деле оба эти исторические явления — одного порядка.

Я готов понять односторонне реакционную трактовку русской революции как начала нехристианского и даже антихристианского, хотя считаю такую трактовку объективно ошибочной. Но тогда точно такой же взгляд должен быть всецело распространен и на революцию французскую. Ж. де-Местр, как известно, так и смотрел на нее: — «это чистая нечисть», «это явление сатанинского порядка» («Размышления о Франции»). Приблизительно ту же точку зрения на нее развивал и наш Тютчев: «бунт возгордившегося человеческого я против Бога»!..[264]

Но если, несмотря на «культ разума», массовые разрушения храмов и боевой дух рационализма, французская революция объявляется «величайшим открытием христианства после Христа», то очевидно, что под это определение должна вполне подойти и русская революция, несмотря на формально противорелигиозный характер своей «канонизированной» идеологии. Вполне ясна и та философско-историческая позиция, с которой возможна такая оценка внутренно однокачественных явлений новой истории: «неверующие двигатели новейшего прогресса действовали в пользу истинного христианства:…социальный прогресс последних веков совершался в духе человеколюбия и справедливости, т. е. в духе Христовом» (Вл. Соловьев[265]). Откровения прогресса благословляются христианством, ибо история — христианка, хотят ли этого отдельные ее деятели, или нет. Касательно современных русских событий в этом отношении чрезвычайно поучительны общеизвестные поэмы и статьи Александра Блока и Андрея Белого.

Мережковский же, проклиная русскую революцию, одновременно благословляет французскую, игнорируя их совершенно одинаковое отношение к христианству и выдвигая на первый план глубоко несущественный с религиозной точки зрения вопрос о личной собственности. В результате получается удручающая идейная неразбериха.

IV

Выразительные строки посвящает Мережковский в одном месте своей статьи вопросу о «пользе грядущей России для Европы»:

«…Духовно, культурно, — что могли бы дать Европе «русские варвары»? Не то же ли, что варвары давали всем культурам, всем людям интеллекта — люди интуиции? Не то же ли, что Риму, не только языческому, но и христианскому, дали христианские варвары: огонь религиозной воли, раскаляющий докрасна, добела; чтобы расплавить на Европе скорлупу антихристову, окаянно-буржуйную, нужен именно такой огонь».

Сущая правда. Но раз так, раз «огонь религиозной воли», столь нужный современному Западу, может быть найден лишь у «русских варваров», то зачем же тогда бить челом перед Европой «окаянно-буржуйной», к чему строчить почтительнейшие панегирики маршалу Пилсудскому, от которых даже Бурцев в свое время пришел в смущение? Разве не худший грех — прельститься «буржуем окаянным»? Неужели не ясно, что бессильна Европа современная самостоятельно справиться с великой исторической задачей всемирного духовного обновления? Из слов самого Мережковского следует, что — ясно.

«Горн Божий раскалил Россию докрасна (что же, значит, выходит, что «Красный Диавол» рожден «горном Божиим»?!); раскалит и добела. Россия красная вас не жжет, европейцы; погодите, обожжет — белая».

Опять любопытная мысль. Но дальше снова жалкая декламация: «то, что вы с нами делаете, — подло и глупо вместе; если бы вы большевиков не поддерживали, их бы давно уже не было». — То «горн Божий», то всего только «глупость и подлость европейцев»!.. И вдобавок, — разве для того, чтобы получить белое каление, не нужно поддерживать огонь, уже давший красное?..

Как былинка, в поле ветром колеблемая, покачивается автор, шатаемый дуновением своих антитез и образов. И если одна линия его мысли представляется плодотворной, идейно содержательной, то другая, свивающаяся в заведомо бесплодную гримасу просителя, не может не вызвать досадного чувства. А их сочетание приводит к тому, что и облик целого получается нецельный, испорченный, «пятнистый»…

А тут еще и вовсе уже никчемные «аргументы от политики», вроде запугивания Франции возможностью соединения «русского хама с хамом германским» (!!)… Не менее никчемные, нежели декламация о каком-то «Третьем Христианстве» (?!), «Третьем Завете»…

И рядом — опять выразительные, вдумчивые строки: —

«Все человечество под ношею крестною. Но на России сейчас — самый острый край креста, самый режущий… Глубина страдания неутоленного, глубина чаши ненаполненной. Никогда еще не подымало к Богу человечество такой глубокой чаши. И эта чаша — Россия».

Да, воистину, так. Только в плане всемирной истории может быть до конца осознан смысл совершающейся национальной драмы России, только в свете человеческого искупления, и если уж говорить о действительной «вере в чудо», мистической вере в Россию, то насколько же целостнее, ярче, живее, чем во всей этой колеблющейся словесности Мережковского, проявляется такая вера хотя бы в «Двенадцати» Блока или в «безумных» строках «истерика» Белого, его поэмы «Христос Воскресе»:

Россия! Страна моя!

Ты — та самая

Облеченная солнцем Жена,

К которой возносятся взоры;

Вижу явственно я:

Россия моя —

Богоносица.

Побеждающая Змия…

Народы, населяющие Тебя,

Из дыма простерли длани

В твои пространства,

Преисполненные пения

И огня

Слетающего Серафима —

И что-то в горле у меня

Сжимается от умиления…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.