У Оки
У Оки
Был день, когда листья уже облетели, а снег еще не упал. Я шел в лесу над Окой. Кроме писка синиц и шороха под ногами, никаких звуков в прозрачных дубняках и осинниках не было. Камень, брошенный в бочажок, не булькнул, а покатился. Замерзшая вода отозвалась гулким замирающим звуком: тек-тек-тек… Ноги ледок еще не держал. Я надавил каблуком, и под ногой расплылось водяное пятно. От комка мерзлой земли, от сухой палки, от железки, найденной в кармане, звуки на молодом льду были разного тона, но одинаково радостными. Я присел на ломкую желтую траву и, как мальчишка, кидал в бочажок все, чему молодой лед мог отозваться.
Тут у замерзшей воды я услышал глухой монотонный звук, для леса не свойственный. Где-то недалеко били по железу железом, и я подумал, что на лесной дороге кто-нибудь чинит машину или повозку. Я пошел на звук прямиком. Но лес неожиданно кончился, засветилась опушка, показалась деревня дворов в пятнадцать. Я пошел деревенькой с любопытством, которое пробуждается при виде всякого нового места.
Возле одной избы, прямо под окнами, стояла глыба белого камня, а на крылечке сидел человек в свитере и треухе. Я поравнялся с крыльцом, когда человек, затушив сапогом курево, подошел к камню с молотком и зубилом, и я теперь уже рядом услышал звуки, на которые вышел из леса.
Человек тесал камень. Все, что рельефно выделялось на белой глыбе, было трудом многих дней, было сделано аккуратно, с хорошим чувством меры и вкуса. Я подумал, что тут, в деревенской тиши, поселился приезжий скульптор — рыжая бороденка мастера говорила в пользу такого предположения. Оказалось, что скульптор работает истопником-слесарем в доме отдыха по соседству, что в деревеньке он родился и вырос; искусству обращения с камнем нигде не учился, но имеет интерес к делу, пробовал тесать кое-что, благо камня в здешних местах на Оке много и камень податливый.
Сейчас мастер (назвался он Федором Куржуковым) взялся за дело, которое, судя по всему, захватило его и, пожалуй, даже и лихорадило. Бороденка отросла явно не украшения ради, воспаленные глаза на исхудавшем лице, размятый сапогами щебень около глыбы говорили о том, что мастер стучит по камню уже давно и отдыха себе не дает.
Слесарь Федор Куржуков делал памятник людям, погибшим тут, на Оке, в ноябре 41-го года. «Получилась такая история: хотели в Москве памятник заказать, ну, как это называется?.. Да, да, стелу. А я возьми да скажи: «Давайте поставим камень с Оки. Ну, просто вырубим и привезем большую белую глыбу, а все, что полагается сделать на камне, я сделаю…» Ну вот и рублю как умею».
На крыльце лежал инструмент, всякого рода молотки и зубильца, а рядом с этим грубоватым железом лежал чеканный орден Отечественной войны. Ребристые золотые лучи вокруг звезды ярко блестели — видно, мастер часто держал орден побеленными пальцами.
— Ваша награда?
— Нет, у соседа взял…
Орден войны в точности был повторен на камне, но только большим размером. Мастер придирчиво отходил от глыбы на два-три шага и, вернувшись, высекал вокруг ордена белые брызги. На лицевой стороне глыбы, кроме ордена, были строчки: «Тут был остановлен враг. Октябрь — ноябрь. 1941 год».
Мы присели на крыльце покурить. Федор дотянулся, сорвал пригоршню рябиновых ягод и стал задумчиво по одной бросать в рот. Часть ягод была расклевана птицами. Федор кинул их у крыльца. На белом щебне рябина краснела, как капельки крови.
— Много тут полегло?
— Нет, тут немного. Под нашим селом четверо: два минометчика, политрук и мальчонка. Имена Федор готовился высечь на боковой стороне камня.
— Минометчики Кудрявцев и Чашкин, политрук Тарасов… А четвертый наш — Володя Кузьмин… Мать Володи жива. Если хотите, можно поговорить. Вон через поле домишко…
Прасковьи Ивановны Кузьминой дома не было. Соседка указала мне избу, предположив, что Прасковья Ивановна нянчит там девочку…
В маленькой комнате на полу, обложившись игрушками, сидели два человека. Одному было года четыре, другому — лет шестьдесят. Прасковья Ивановна нянчила девочку, мать и отец которой работали в доме отдыха.
Девочка, понимая, о чем идет речь, головенкой прижалась к старухе и, не спуская глаз с гостя, кусала ухо резиновой обезьянки.
— Десять рублей мне дают… А я вот думаю, если б и не давали, все равно ходила бы нянчить. Мы как родные. Правда ведь, Оля? — Старая женщина поднесла к глазам воротник кофты. — Ну что сказать про Володю? Погиб мальчишкой. Совсем мальчишкой, на первом году войны. Немец тогда к Оке подошел.
Пока Оля ест кашу, а потом, осмелев, напоказ гостю носит игрушки, я узнаю маленький эпизод войны, потерю одной человеческой жизни. Можно эту историю рассказать возвышенным словом. Можно рассказать просто, как рассказала мать.
Мальчишка был как мальчишка. Бегал к солдатам в окопы, носил постовым кипяток.
«Река разделяла немцев и наших. Стрельбы большой не было, но наши ждали, что немцы вот-вот полезут. У меня они сковородку брали картошку жарить. И, признаюсь в грехе, послала в тот день Володю за сковородкой: «Возьми, — говорю, — и сразу домой, в подвал». А вечером его принесли на руках…» Матери рассказали потом: молоденький лейтенант, собираясь в разведку, долго не мог найти лодку для переправы. Мальчишка знал, где были спрятаны лодки, знал он и все тропки по-над рекой, и потому, наверное, лейтенант согласился взять смышленого пацана на тот берег. Переправлялись в сумерки, но лодку немцы заметили. Каким-то образом пули миновали солдат, но свалили в лодке мальчишку. «Лейтенант плакал, целовал мои руки, говорил: «Лучше меня бы, мать…» Хоронили Володю по-военному. Сколько красноармейцев было, все кверху подняли ружья и разом стрельнули. А командир сказал: «Мать, твой сын вырос бы хорошим человеком.
Но что можно сделать — война, мать! Мы, — говорит, тоже не все останемся. Вон ведь пока где стоит, на Оке! И неизвестно, где кто поляжет. А твоему сыну будет, мать, памятник, потому что сын твой герой. Дай Бог, чтобы все мои красноармейцы были такими же смелыми». Так и сказал: «Дай Бог…» Я понимала: для материнского утешения говорит. Сначала я голосила, а потом стала как камень. Когда над могилой стрельнули, на той стороне, помню, тоже стрельба поднялась…»
Оказалось, что памятник из белого камня Прасковья Ивановна еще не видела.
— Слыхала, да ноги болят. Боялась, что не дойду.
Я взялся ее проводить. Мы прошли через поле, прошли дорожкой около леса. У камня Прасковья Ивановна перекрестилась, попросила прочесть слова, потрогала камень рукой. Потом мы молча пошли дорожкой на косогор, откуда виднелась Ока. Вид реки взволновал старую женщину больше, чем памятник. Она оперлась на палку и сказала, для себя, пожалуй, сказала:
— Вон и мысок, куда они плыли. Все осталось как было…
Мне показалось неразумным что-нибудь спрашивать и даже просто говорить в эту минуту. Я отошел и долго наблюдал неподвижно стоявшего человека. Спокойной и светлой текла Ока. Бесконечной казалась синяя даль. И над этой ширью земли одинокая женщина показалась мне матерью всех, кого мы обязаны не забыть.
Было это в воскресный день ноября, когда леса над Окой ожидали первого снега. Из деревни Бехово я шел уже по знакомым дорожкам и опять постоял у замерзшего бочага. В кармане у меня было три белых камушка. Я пустил их по льду и снова подивился четким, замирающим звукам: тек-тек-тек… Редкая тишина стояла в лесу, и только сверху, так же как утром, доносились глухие удары. Это беховский слесарь Куржуков Федор спешил до снега закончить свою работу.
1969 г.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.