История Петра и Карла
История Петра и Карла
Встреча в Швейцарии
Швейцарский городок Андерматт стоит в Альпах на перекрестке путей, ведущих в Италию, Австрию, Францию, причем на ключевом перекрестке — у Сен-Готардского перевала. За горстку домов, прилепившихся к скалам, было в истории много жестоких боев и стычек. Однако трудно представить себе сейчас что-либо более мирное и спокойное. На узких мощеных улицах у домов стоят горшки с геранью, у кофейни синеет аквариум с резвыми рыбками, дрозды обедают на рябинах. Туристский сезон окончен, и городок погрузился в альпийский сон. Ищем, у кого бы спросить нужный нам дом № 253, но на улице — ни единого человека. Наконец-то старушка с собакой.
— А, дом Суворова… Да вот он, напротив…
Заурядная, обшитая чешуйчатым тесом постройка с островерхой крышей и карманами висячих пристроек сразу же в наших глазах обретает значительность. Ради этого дома мы и ехали в Андерматт.
24 сентября 1799 года после штурма Сен-Готардского перевала войско Суворова заночевало в маленьком городке. Можно себе представить, что было тут на площади перед домом — дым полевых кухонь, говор солдат, вестовые на лошадях…
Фельдмаршал, по описаниям, занимал комнаты третьего этажа. Сейчас дом жилой. Двойное окно с голубыми ставнями настежь открыто. В окне на вешалке, как видно, для упреждения порчи от моли висят синего цвета штаны с красным кантом — комнату занимает семья железнодорожного машиниста.
Переговариваясь и делая снимки, мы обошли дом и приготовились уже распрощаться с этой помеченной медной доской постройкой, благополучно одолевшей двухсотлетнюю толщу лет, когда увидели перед домом еще одного человека. Реликвия суворовского похода его не занимала. Задержали внимание трое людей-иностранцев. Когда мы вопросительно-вежливо ему кивнули, человек, улыбаясь, ответил по-русски: «Здравствуйте…»
Встречному было под семьдесят — непокрытая голова была сплошь белой. Однако слово «старик» к нему явно не подходило. Спортивная синяя куртка, гольфы, ботинки для хождения по горам, вокруг шеи повязан бордовый шарф. Предупреждая вопросы, он сам спросил:
— Знаете, где я учился русскому языку?.. Тут, в Швейцарии, у русского пленного, бежавшего из Германии. э
Понимая, что разбудил любопытство, человек указал на открытые двери кофейни…
— Зайдемте. Я очень взволнован и по-русски говорю плохо. Но это будет вам интересно. Я уверен, вас это тоже взволнует.
За столом, опуская в кипяток на нитке пакетики с чаем, мы познакомились ближе.
Встречного звали Карл, Карл Келлер. Рано утром он приехал в эти места электричкой из городка Аарау. Семь часов был в горах. В Андерматт спустился перекусить. Это обычное для него воскресенье. Он одинокий пенсионер. Хождение по горам — главная радость…
Мы тоже сказали, как и что привело нас в маленький городок.
— Меня охватило волнение, когда услышал ваш разговор. Я не мистик. И все-таки удивительно — именно сегодня там, в горах, я вспомнил Петра. Именно сегодня я много думал о нем…
В кофейне, кроме нас, никого не было. Девушка-официантка и повар в большом колпаке, прислонившись к стойке, вместе с нами слушали человека, взволнованного воспоминанием.
В 1942 году Карл Келлер преподавал в Аарау французский и итальянский языки. Брат его был шефом полиции. От брата он и узнал, что среди русских, бежавших из плена и живших в Швейцарии в лагере-интернате, есть парень, с которым ему интересно будет познакомиться.
«Мы познакомились и сразу почувствовали друг к другу симпатию…» Русского звали Петр. Фамилия его была Билан. Он был до крайности изможден. Ускользнув от фашистской охраны, пленный добрался до Рейна и ночью его переплыл. На швейцарском берегу его подобрали едва живого.
«Встречались мы часто. О многом беседовали. И через какое-то время я посчитал долгом вызволить Петра из барака и поселить на ферме…» Тут русский за хлеб насущный работал на огороде и убирал кукурузу. Но тут он был свободен, мог ходить по окрестным горам. Со своим другом Карлом он смог приехать даже сюда вот, на Сен-Готардский перевал. «Мы стояли так же, как с вами, у дома Суворова. А в этой кофейне, вот тут же в углу, пообедали…»
«Петр был художником. Он рассказывал, что учился в Одессе. Но я видел: художником он рожден…» Швейцарец купил русскому другу краски, а лагерный парикмахер снабжал его рамами и холстом. Картины Петр парикмахеру и отдавал, за что старик бесплатно художника стриг и давал немного денег.
«На картинах Петра были горы, луга, домики с тропами по холмам — наша страна, вы видели, живописна. Но часто у Петра повторялся один и тот же мотив: желтоватого цвета равнина, пирамидальные тополя и голубая полоска моря. Его родиной была Украина. Он говорил: «Карл, ты в наших равнинных местах умер бы от тоски. А я вот тоскую по этой равнине. Что там сейчас?..» Мы много говорили о жизни. Я поражался глубине его суждений, его пониманию ценностей жизни. Он подсмеивался надо мной: «Вы, жители гор, мыслите по вертикали, а я — равнинный человек — мыслю горизонтально».
С увлечением учили языки. Карл учился русскому, Петр предпочел французский, хотя в этих пограничных местах у Рейна в ходу был немецкий.
«И все свободное время «равнинный медведь» (так я шутя называл своего коренастого друга) отдавал живописи. Я чувствовал: это не баловство, и получавший картины старичок парикмахер не ведал цены тому, что шло ему в руки».
Карл уговорил парикмахера послать картины на выставку. Результат: в Берне картина Петра (пейзаж) получила вторую премию, а в Женеве портрет молодой девушки — первую.
«Я часто видел это молодое лицо на картинах Петра и однажды спросил: кто это? Он сказал, что это девушка с соседней фермы, и признался, что полюбил ее».
Петру в то время исполнилось двадцать. Карл был на девять лет старше и имел право советовать. Он сказал: «Петр, она совсем ведь дитя. И ты не должен забывать о своем положении. Это может стать бедой для обоих…»
«При следующей встрече Петр меня попросил: «Ты прав. Я подумал еще и о том, что там, — Петр кивнул на висевший в его комнате равнинный пейзаж, — там ведь сейчас умирают… Помоги мне поселиться снова в бараке. Буду жить вместе со всеми». Я пытался ему возражать, но он сказал: «Нет, так будет правильно».
«В 1944 году вместе с другими перемещенными Петра переправили во Францию. Из Гренобля я получил открытку: «Карл, прощай! Я всегда буду помнить о нашей дружбе…»
Такой рассказ мы услышали в кофейне городка Андерматт. Рассказчик был очень взволнован. Его почему-то особенно поразило обстоятельство, что «вот сегодня думал о нем — и эта встреча…».
Допивая остывший чай, наш собеседник сказал: «На седьмом десятке судишь о жизни и обо всем, что послала тебе судьба, очень трезво. Признаюсь: Петр Билан — один из самых интересных и ярких людей, каких я встречал. И смею сказать: лучшего друга у меня не было».
Мы тоже были очень взволнованы. Побежали к автомобилю. Там в числе сувениров, привезенных в Швейцарию из Москвы, лежал альбом «Третьяковская галерея».
Излишне рассказывать, с каким чувством принял Карл Келлер этот подарок. Он листал книгу, подымая время от времени на нас глаза. «Такая встреча… Такой подарок… И сегодня я думал о нем. Бог, наверно, все-таки есть».
Мы садились в машину, а седой человек говорил:
«Вот тут, как раз вот тут, перед домом Суворова, мы стояли. Это было тридцать семь лет назад… Счастливого пути!»
Тридцать семь лет назад из фашистского плена в Швейцарию через Рейн бежало много людей разных национальностей. По рассказу Карла, Рейн большинству из них стал могилой — люди были до крайности истощены. Но тем, кто осилил реку, нейтральная Швейцария не отказала в убежище.
В 1943 году, когда пал Муссолини, из лагерей в Италии вырвались сотни военнопленных. Они устремились тоже в Швейцарию. Вот что об этом написано. «Русские, англичане, французы. Они шли, помогая друг другу. Осенью 43-го года горные перевалы были особенно опасны. Изможденные люди без всякого снаряжения и проводников, обходя фашистские патрули на дорогах, шли местами, доступными лишь альпинистам. Многие в этих горах навсегда и остались. Но примерно три тысячи человек достигли Швейцарии…»
Война разметала по горам и равнинам Европы миллионы людей. Иные вернулись с войны. Иные погибли вдали от дома. И пропавшие без вести… Без малого сорок лет с той поры… И все же нет-нет да и мелькнет человеческий след. Вот и Билан, уроженец Приазовья, учившийся рисованию в Одессе, воевавший, раненный в руку, бежавший из плена, оставивший добрую память в Швейцарии. Где он? Вдруг отзовется…
Прощаясь со встречным в городке Андерматте, мы спросили: не остались ли какие-нибудь документы о его друге? Карл сказал: «Бережно сохраняю четыре картины. И фотографию».
Вскоре от Карла в Москву пришло письмо — шесть строчек с милыми ошибками в русских словах и приветом: «Я здравствую вас!» В письме — фотография с пометкой «1942 год». Мы поместили ее в газете рядом с фотографией Карла и снимком дома Суворова, возле которого мы познакомились. А вдруг у этой истории есть продолжение?
Поездка в Киев
Сначала был звонок москвича. Профессор-искусствовед сказал: «Кажется, у этой истории есть продолжение. Моя дочь заглянула в справочник Союза художников СССР. Там фамилия, имя и возраст. Вряд ли случайное совпадение…»
А через день позвонили из Киева: «Петр Билан — это я… Да, живой и здоровый. Приезжайте… Да хоть сегодня!»
И я побежал за билетом на самолет.
В Швейцарии, слушая Карла, на встречу с Петром я надеялся мало. Столько лет минуло, сложности жизни, возраст… И вот стою на восьмом этаже перед дверью, и от встречи отделяют лишь три секунды звонка…
— Заходите, заходите. Ласково просимо!..
Полный приветливый человек у порога. Встретив его на улице, я бы подумал: художник — длинные с проседью волосы, берет, внимательный взгляд за очками.
Квартира даже глазу неопытного человека тоже бы подсказала: живет художник — в горшках и вазах сухие стебли растений, снопы кистей, на мольберте холст, повторяющий вид за окном. Поросший вишнями киевский косогор почти стеной соседствует с домом — белый цвет на холсте, белые лепестки вишен на подоконнике. Оглушительно, кажется, протяни руку — достанешь певца, щелкает соловей.
Тут живут четверо. Билан Петр Ильич, его жена Нина Викторовна, дочь Галя, зять Игорь. Все четверо — художники.
Молодых в доме сегодня нет, уехали на Десну.
Петр Ильич чинит автомобиль и урывками — «не упустить запоздавшее в этом году цветенье» — пишет картину. Нина Викторовна сидела над рисунками для издательства. Но теперь сразу же все отложено, отодвинуто в сторону. Садимся за стол с самоваром. По рукам идут фотографии из Швейцарии.
— Да. Карл… Встретил на улице — не узнал бы. И он меня тоже бы не узнал. Были совсем молодые…
Нина Викторовна приносит семейные реликвии: письма Петра (размером с газетный лист и украшенные рисунками — посылались из армии перед войной), потертые, с помутневшим стеклом часы швейцарского производства, золотую десятифранковую монету — подарок Петру на память, пожелтевшие снимки.
Разговор о прожитом длится далеко за полночь и продолжается утром. В 1940 году Петра призвали в армию. Было ему восемнадцать. Столько же было Нине Макаровой. Они учились в Одесском художественном училище. Собирались уже пожениться, но не успели.
Письма размером с газету рядовой Билан слал в Одессу из белорусского Слуцка. Писал солдат урывками ежедневно. Ставил число и начинал: «Ну вот, моя курносая, опять скажу в самом начале, что очень тебя люблю…»
Сейчас письмам четыре десятка лет. На сгибах бумага вся в дырках, карандашные строчки еще заметны. Петр Ильич под предлогом, что лучше разбирает свой почерк, с улыбкой забирает листы и надевает очки.
— Ну, тут я соловьем заливаюсь… Тут опять объяснение… Надо же, сколько чепухи я писал, — смеется он, поглядывая на Нину Викторовну.
— А я каждый лист наизусть знаю, — говорит сидящая рядом с ним жена. Опуская места, слегка смущающие Петра Ильича, она по памяти пересказывает, как жилось солдату в артиллерийском полку. Как был он польщен возможным определением в школу младших лейтенантов и как опасался, что это может увести с уже выбранного пути. «На листе фанеры я нарисовал на днях молодого бойца. Получилось! Самому нравится. А в части только и разговоров об этом портрете. Старшина сказал, показывая на меня пальцем: «Да его за такую работу шоколадом надо кормить, а не щами да кашей!»…Нина, жизнь у меня сейчас примерно в миллион раз сложнее, чем на гражданке. Но я чувствую силу. И вполне принимаю армейский закон: не хочешь — заставят, не можешь — научат…»
Писал Петр в Одессу о белорусском пейзаже. «Сочетание серых деревянных домишек, серого неба с крупинками инея на траве — просто чудо! Мы с тобой обязательно приедем сюда и будем писать… Два года службы — и мы увидимся». Эти строчки помечены восемнадцатым днем октября предвоенного года. До момента, когда письма в Одессу перестанут идти, пройдут месяцы. Петра на снимке этого времени мы видим в буденовке, с палитрой в руках у холста. «Я писал с натуры ребят, вернувшихся с финского фронта».
В июне 1941 года 451-й артиллерийский полк 113-й стрелковой дивизии, где служил Билан, был передвинут к самой границе. «Ставили палатки. Пилили лес. Сделали скамейки амфитеатром. Мне как художнику работы было от зари до зари… Двадцать второго июня утром я проснулся от взрыва бомб».
По недоразумению (в суматохе натянул гимнастерку политрука) рядовой Билан на полдня сделался командиром. Разгоряченный полковник, увидев человека с четырьмя треугольниками в петлицах, приказал атаковать деревню, откуда били три пулемета. «Объяснять нелепость моего положения было некогда, бессмысленно и опасно. Возглавил атаку.
Пулеметы умолкли. Но много своих полегло. Я был не очень серьезно ранен. После боя уже говорю: ребята, я же не политрук, я художник из клуба…»
Но обстановка в те дни требовала не формального старшинства, а инициативы и смелости — от полка остались разрозненные мелкие группы. Одну из них в несколько человек возглавил Билан и, ориентируясь по компасу, повел на восток, вслед затихавшему с каждым днем фронту.
«Шли только лесом и по болотам, обходили деревни и даже проселочные дороги. Несколько суток не ели. Пробовали жевать сосновую кору, сырые грибы… И решились наконец зайти в одну деревушку. Возле нее, на топком месте, попали под минометный огонь. Я, помню, зачерпнул обоими сапогами болотной жижи. Пришлось разуться и пробираться к лесу, держа в руке сапоги. И тут вдруг что-то оборвалось… Очнулся я возле воронки, не понимая, где я и что со мной… Вижу только: рука в крови и босой. Потянулся за лежавшим в стороне сапогом, а в нем — нога, кому-то из наших оторвало. И тут увидел выходящих из-за кустов двух немцев с автоматами у живота. Было это 8 или 9 июля.
…Пункт сбора пленных был где-то под Белостоком. Там сытый молодой немец насмешливо глянул на мои босые побитые ноги и громко сказал другому: «Этот скоро будет в раю». Я понимал по-немецки и мог только гадать, каким способом в этот рай отправляют».
Из лагеря пленных колонной погнали по мощенной камнем дороге. И гнали без остановки около ста километров. Если кто-нибудь приседал, изнемогнув, сейчас же слышалась автоматная очередь. «Ноги у меня кровоточили, болела раненая рука, и временами казалось: лучше уж сесть. Но вспоминалось лицо Нины, вспоминался отец — деревенский плотник, вспоминалась почему-то ветряная мельница в нашем селе Новоникольском под Мелитополем, и я сжимал зубы: не сяду!»
Тех, кто дошел, загоняли в вагоны. Набивали каждый товарный вагон людьми так, что можно было только стоять. Но заставляли влезать еще и еще. Колотили людей по спинам резиновой палкой, и они, конечно, находили себе место в вагоне. «Кто слабее, сразу же стал задыхаться. Некоторые на ногах прямо и умирали… И через двое суток стало просторно. Мертвых немцы заставляли класть у вагонов…»
Конечная остановка у этого поезда была где-то в Германии. Пленных отвели в один из страшных «торфяных лагерей». Тут не было ни бараков, ни какого-либо навеса, ничего. Пустынный торфяник, выгребная яма внутри ограды, а за оградой постройка из досок, в которой жила охрана. По углам ограды стояли вышки для пулеметов. Дождь или солнце — спрятаться было негде. Садились, тесно прижавшись друг к другу. Ежедневная пища — ломтик хлеба размером с четыре положенных рядом спичечных коробка и пареная трава.
Людей тут просто уничтожали голодом и болезнями. Каждое утро повозка с впряженными в нее людьми увозила за проволоку мертвых. И каждый думал: завтра моя очередь… Убежать невозможно — полоса вдоль столбов с проволокой была пристреляна с вышек.
К лагерю иногда приходили поразвлекаться люди из соседней деревни. Они кидали на полосу хлеб и ждали зрелища. Кто-нибудь не выдерживал, полагая, что схватит из торфяной пыли хлеб до того, как грянут с вышки из пулемета. Охрана, возможно, потехи ради иногда запаздывала стрелять, и счастливец невольно втягивал и других в эту игру со смертью. «Я видел это множество раз и думал: какое счастье было бы умереть в бою. Смерть мы тут видели ежедневно: от пули охраны, от дизентерии и голода». С наступлением холодов пленники стали рыть в торфяной земле норы. И забирались в них на ночь. «Утром перед поверкой глянешь — ни одного человека на поле. Стража с собаками «выковыривала» людей из земли… За два месяца в торфяном лагере из двадцати тысяч пленных осталось менее половины. Двенадцать тысяч увезли в деревянных телегах ко рву».
Петр Ильич не знает, что стало с остальными восемью тысячами. Его в числе нескольких десятков пленных, еще кое-как державшихся на ногах, отобрал приехавший интендант для работы на кирпичном заводе.
«Теперь вместо травы был турнепс. Была работа, от которой из рук постоянно сочилась кровь. И все мы нестерпимо страдали от холода. Кто-то пробовал на ночь под гимнастерку набивать солому. Охрана водила своих знакомых глядеть, как «безобразно смешны эти пленные». Но эта солома под гимнастеркой помогла нам пережить зиму 41–42 года».
В поселок Рейнфельден четыре десятка пленных привезли в марте. От истощения люди еле передвигали ноги. Им предстояло ремонтировать дорожное полотно. Старик немец, угостивший их табаком, сказал, что такая же группа была тут зимой и все умерли. «Проверили эти слова у другого рабочего, и тот сказал: умерли. Показал даже место, где всех закопали. И мы решили: если конец неизбежен — не будем работать! Чтобы участь всех была одинакова, я предложил: того, кто нарушит решение, ночью повесим».
Но кто-то из сорока попытался доносом спасти свою жизнь. Утром Петра увели к офицеру охраны. Тот вышел из барака и указал на двух солдат, укреплявших столб с перекладиной: «Понимаешь, что это значит? Это зачинщику саботажа. Но я даю тебе шанс: первым пойдешь на работу…» Офицер засмеялся, довольный своим остроумием. Это было действительно остроумно, заставить зачинщика саботажа выбирать одну из двух виселиц.
«Но, странное дело, после всего пережитого страха я не испытывал. Мы сидели в тот день рядком, прислонившись к проволочной в клетку ограде, и я думал: ну вот последний день для тебя светит солнце…»
Петр Ильич собирает в ладонь с подоконника лепестки вишен и показывает свои руки.
— Вот поглядите, эти ссадины — от нынешней постоянной возни с машиной. А эти рубцы на большом и указательном пальцах я приобрел в тот мучительный день…
Сидя спиной в ограде, Петр поначалу лишь машинально пытался сгибать-разгибать уходившую в гравий проволоку. «Она обжигала пальцы, и я подумал: а вдруг сломается?»
Вдали, в трех километрах от лагеря, за кустами забуревших ракит поблескивал Рейн. А за Рейном была Швейцария. На эту реку пленные поглядывали с того дня, как узнали, что по Рейну проходит граница. Но о побеге ни слова не было сказано — Рейн только что вскрылся, и даже здоровому, крепкому человеку переплыть его было бы не под силу.
«Но для меня теперь это был единственный шанс. И сердце от волнения бешено колотилось. Я сказал, что вечером попытаюсь бежать, одному из друзей и украдкой показал ему место в ограде — «давай вместе…». Но он вздохнул: «Я слабый, не переплыть». Он дал мне единственное свое достояние — небольшой мешок из брезента: «Сложишь одежду…»
Вечером пошел дождь, и очень рано стемнело. До момента, когда охранник придет на нарах посчитать пленных, было еще далеко.
«Я почему-то был очень спокоен. Вышел из барака. Проследил, когда шаги часового по гравию стихнут на дальнем конце ограды, и отогнул проволоку. Ориентиром к реке служили огни на другом берегу».
Позже Билан узнает: немцы требовали, чтобы Швейцария тоже делала затемнение — не хотели ориентиров для авиации. Но Швейцария, хотя и боялась соседа за Рейном, окна все-таки не затемняла.
«Я шел, натыкаясь в темноте на кусты, и сначала услышал течение воды, а потом увидел тускло белевшие льдины на берегу. Быстро раздевшись, я сунул намокшие свои лохмотья в мешок и босыми ногами ступил на лед. Помню мысль: кто увидел бы, испугался — скелет с бородой».
Петр Ильич очень любит Десну. Часто ездит на эту реку. Он говорит, что Рейн в районе Рейнфельдена примерно равен Десне при впадении в Днепр. Но в дождливую ночь 4 апреля 1942 года он не знал, широка ли река.
«Я вошел в воду, и ноги заломило от холода. Понимая, что отступать некуда, сделал быстрых три шага и почувствовал, как подхвачен течением… Если бы не мешок, державший меня наподобие поплавка, я пошел бы ко дну — ноги и руки сковала судорога. Но через какое-то время мешок намок и стал тянуть вниз. Я бросил его и кое-как плыл, почти теряя сознание…»
На берег беглец не вышел, а выполз на четвереньках. Через год он специально приедет на это место и обнаружит: его снесло по течению почти на два километра.
«Я почувствовал под ногами землю, попала под ноги даже жестянка из-под консервов. Но мне казалось: я окружен водой, шагну — вода отступает. Это были галлюцинации. Они прошли, как только поднялся выше на берег и увидел огни».
Он помнит, сколько времени то шел, то полз до крайнего дома, где, как потом оказалось, жил фермер. «На лай собаки и стук в окно вышел высокий полный мужчина. Увидев меня, он упал на колени и закричал: «Майн гот! Майн гот!» Это была ночь под Пасху, и набожный землепашец, увидев голого посиневшего человека со всклокоченной бородой, решил, что в дом пожаловал сам Христос. Я сказал несколько слов по-немецки, и крестьянин все понял. «Скорее штаны и рубаху!» — крикнул он в дом.
Сразу же сделали теплую ванну, но и после нее меня всего колотило. Крестьянин глядел на меня как на чудо. Он принес кусок мела и попросил написать на двери мое имя. Я написал: Петр. Он чуть ниже написал: Ганс. И сели за стол. Я выпил стакан какой-то наливки, ел сало, яйца, кулич. За последние восемь месяцев жизни первый раз ел нормальную человеческую еду. И первый раз лег в постель с простынями».
Проспал беглец из-за Рейна почти полсуток. Когда проснулся, увидел накрытый стол, хозяина и доктора за столом. А на пороге сидел полицейский. Доктор был весел, приветлив, хозяин и хозяйка чувствовали себя счастливыми. А полицейский вежливо кивнул и терпеливо ждал, пока шел обед, пока доктор смазывал беглецу кровоподтеки и ссадины. После этого Петр Билан поступил в распоряжение вежливого, предупредительного полицейского.
В 1942 году нейтральная Швейцария не хотела каких-нибудь осложнений с подмявшим под себя всю Европу соседом, и беглеца до решения, как с ним быть, посадили в тюрьму.
«Это была чистая, со столом и нормальной постелью, но все же тюрьма. В окно через решетку был виден аккуратный маленький город, за ним кудрявился берег реки. Что там сейчас, на той стороне?»
Позже Петр увидит несколько человек, тоже сумевших бежать через реку. Они изумятся — немцы сделали вид, что поймали бежавшего, доставили в лагерь гроб с чьим-то изуродованным телом и заставили его закопать. Так, мол, будет со всеми, кто попробует убежать…
«Я весил в те дни пятьдесят с небольшим килограммов. Но жаждал не только еды. Жаждал новостей — что сейчас на Востоке? Новости приходили через окошко, глядевшее в тюремный коридор. Скупые, отрывочные и очень горькие. Это ведь было начало лета 42-го. Москва, я уже знал, устояла. А что с Одессой? Что с Мелитополем? Что» с братьями? Как отец? Как Нина? Я стал поправляться, но потерял сон…»
Немцы требовали выдать бежавшего. И пока шли переговоры, Петра перевезли от границы подальше, в город Аарау. Но поместили опять в тюрьме. Городок был тихий и сонный. Война и все, что она принесла миллионам людей в Европе, Аарау никак не коснулось. Появление пленного русского сделалось тут событием.
«Шеф полиции относился ко мне хорошо и, кажется, наживал популярность тем, что пускал городских чиновников и просто знакомых поглядеть на «русского из-за Рейна». В окошко я видел разные лица: старушек, парней, военных, иногда заглядывали даже дети. Случалось, возникал короткий вежливый разговор. Но чаще пошепчутся, оставят пакет с бутербродами и уйдут. По некоторым вопросам я чувствовал: представления о нашей стране никакого».
Однажды шеф полиции привел в камеру своего брата: «Знакомьтесь, я думаю, вы понравитесь друг другу».
«Карл мне понравился сразу. Веселый. Открытый. Знающий. Любознательный. Он смог ответить на множество волновавших меня вопросов. И сам насел на меня».
Молодого швейцарца-преподавателя интересовал не только сам человек, преодолевший фашистские лагеря смерти. Карла интересовала страна, из которой таким драматичным путем попал в Аарау двадцатилетний парень. Каким было у него детство? Как этот сын деревенского плотника мог стать художником? Сколько надо платить за учебу? Как живут учителя? Какая зима в России? А лето? Что едят? Как пашут землю? Какой человек Сталин? Нарисуй украинский дом… Большой ли город Одесса? Играют в России на скрипке?
«С Карлом было всегда интересно. Я чувствовал, что и он в своем маленьком городке нашел по душе человека. Он приходил ежедневно. Появлялась в окошке его голова, и начинались беседы…
Немецкий я знал плоховато. Но, странное дело, мы всегда понимали друг друга. Иногда к словам приходилось прибавить рисунок, и Карл был вне себя от радости, узнавая слова незнакомого для него языка. Так же радовался он и моим успехам».
Петр Ильич поднимается из-за стола, идет в рабочую комнату и приносит незапечатанный конверт с письмом.
— Карлу… Написано, видите, по-немецки. Очень хочется его порадовать — уроки в Аарау не позабыты!
Однако не только знанием языка, не только теплотой неожиданной дружбы обязан Петр Билан Карлу Келлеру. Всегда веселый, швейцарец умело скрывал тревожные для беглеца из Германии вести. И только однажды, явившись к окошку, сразу сказал: «Все в порядке. Мы победили. Тебя переведут в горы на ферму. Но будь и там осторожен — у фашистов длинные руки».
«Позже и не от Карла я узнал: немцы очень настойчиво добивались выдачи, объявили меня даже преступником рейха. И власти Швейцарии, опасаясь гнева фашистов (не забудем — шел 42-й!), были готовы выдать меня. Но Карл поднял на ноги своих друзей-интеллигентов. В правительство пошли письма и телеграммы протеста… Вам он этого не рассказал, и я узнаю еще одну прекрасную черту человека — скромность.
Небольшая деревня в Альпах имела название Шафисгайм («Овечий дом»). Меня определили работать к фермеру Дублеру. И я прожил в каморке рядом с хозяйским домом лето, зиму и начало другого лета».
У него было положение батрака, которого хорошо тут кормили, но работать надо было с рассвета и до заката. Петр косил сено, убирал кукурузу, картошку, на нем была забота о десяти коровах, паре лошадей и паре свиней.
«Я не ленился. И мое умение работать хозяина восхищало. Наблюдая, как я управляюсь с шестипудовым мешком кукурузы, он подзывал своего тестя: «Вот как надо работать, фатер!»
«Фатер» до этого был хозяином фермы. Но потом продал ее зятю и попал к нему в батраки. Родственных отношений между людьми не было. Зять все время покрикивал: «Фатер, фатер, дело не ждет!» Петр садился за стол с хозяином вместе, «фатер» же готовил еду в своей каморке. И ни дочь, ни внуки ни разу не приласкали старого человека — он был только работником, к тому же слабым, и стариком помыкали.
«Это меня коробило. Я попытался сочувственно говорить со стариком, но понял: таков закон здешнего общежития».
Любопытные — «повидаться с русским» — стали приезжать и на ферму. Расчетливый хозяин брал за это с них плату — «работник простаивает». И это никого не удивляло — платили и говорили. Особенный интерес к русскому появился зимой, когда в Альпы с Востока дошло слово «Сталинград».
«Я чувствовал: швейцарцы повеселели. Угрозе вторжения фашистов в республику был положен конец. И — парадоксы жизни! — благодарность за это тут, в тихом, не знавшем горя уголке Альп, люди хотели выразить мне. Я должен был рассказать о Сталинграде, хотя в этом городе не был ни разу. Со мной хотели выпить бутылку пива, сыграть в шахматы. Я понимал, что по мне тут судят о моей Родине, и старался даже в мелочах не уронить себя».
Однажды в «Овечий дом» приехала машина с пятью военными. Хозяин, чистивший хлев, растерялся и стал навытяжку с вилами, приложив к шапке руку. Оказалось, военные приехали повидать русского, и привело их любопытство, вызванное событиями на Востоке.
«Один спросил: «Петер, что такое у вас катуша?» Я сказал, что это очень известная песня. Все пятеро расхохотались: «Ну, молодец, солдат, умеешь хранить военную тайну. Мы слышали, это у вас такое оружие: пф… пф… пф….» Я сказал: «Не знаю…» Я и вправду не мог тогда знать, что есть у нас такое замечательное оружие — «катюша».
Стали приезжать на ферму русские эмигранты. Однажды хозяин позвал Петра с сеновала: «Там к тебе какой-то старик…»
«Старик был похож на высокий высохший гриб и назвался князем Волконским. Он заплатил хозяину. И два дня мы сидели в моей каморке. Старик плакал, слушая рассказ о том, что я пережил и видел в Германии, и говорил: «Сукины сыны… Сукины сыны…» Он расспрашивал обо всем, что было у нас в стране до войны, просил говорить о казавшихся мне тогда нелепыми подробностях. «Ну а как кричат петухи?.. Много ли снегу в полях?.. С каких лет детей водят в школу?» Он клал на колено мне руку: «Ты говори, говори, мне все интересно…» Когда прощались, старик опять заплакал. «Ты вернешься и, я уверен, будешь счастливым! А я… Пешком, на четвереньках пошел бы. Поздно!» Эта встреча со стариком будет у меня в памяти до конца дней. Я тогда особенно остро почувствовал: нет горя большего, чем остаться без Родины».
Светлыми днями на ферме были воскресные дни, когда приезжал Карл. Тридцать километров на велосипеде были для него пустяком. Уже у калитки он кричал: «Петр!», и друзья обнимались. Каждый раз Карл привозил новости, среди которых на первом месте стояли вести с Востока. Он говорил с восхищением: «Ну молодцы ваши! Ну молодцы!».
«Однажды Карл привез кисти и ящик с красками. Я мог теперь каждый свободный час отдавать делу, по которому очень соскучился. С Карлом мы уходили в горы. Я ставил раму с холстом на самодельный мольберт, а Карл садился на валун сзади. Я писал. И целый день мы могли говорить».
Хорошо продвинулись дела с языком. Петр уже сносно говорил по-немецки. Карл к своему французскому, итальянскому, испанскому и немецкому тоже накопил хороший запас русских слов. «Имена существительные мы осилили быстро — помогали рисунки, а когда дело дошло до глаголов, было много смешного. Никак не удавалось объяснить, например, что значит по-русски плавать в переносном смысле. «Преподавателю» пришлось лечь на земле и показать. Карл, когда понял, стал хохотать. И с того дня, принимаясь за русский, он говорил: «Ну, Петр, давай плавать…»
«Судьбой написанных в Альпах этюдов я не интересовался. Карл увозил их какому-то парикмахеру, и тот присылал мне краски, кисти и холст. Портреты обычно дарил тем, с кого их писал, — мне важен был процесс рисования и письма, я учился… Успех на выставках в Женеве и Берне? Не помню. Возможно, что позже Карл или тот парикмахер послали на выставку то, что у них задержалось…»
Писались картины не только с натуры. Пищу воображению давали воспоминания. По памяти Петр писал украинские хаты в садах, гусей на лугу, одесскую пристань. Однажды написал проселочный шлях и поле подсолнухов. «Этот пейзаж я заключил в самодельную раму и повез подарить Гансу, тому, что увидел меня на пороге голого после Рейна. С волнением постучал я в знакомый домик из серого камня. Но вышла только жена хозяина. Увидев меня, она заплакала: «Ганс умер. Сердце…»
В тот день я сходил на берег, к месту, где выплыл. Постоял с велосипедом у самой воды и подивился: как же мог переплыть? Рейн в этом месте широкий и неспокойный».
Очередная новость, привезенная Карлом в «Овечий дом», сразу же взволновала Петра: «Организован лагерь для русских, бежавших из Германии». «Я попросил Карла возможно скорее узнать все подробности, и, когда он снова приехал, я сказал: «Карл, мое место там!»
В мае 1943 года Петр Билан перебрался в этот лагерь и узнал, что он не единственный, кто переплыл Рейн. В Швейцарию из фашистского плена бежали вплавь через реку, на бревнах по Женевскому озеру, по железной дороге с военными грузами, шедшими из Франции. Спаслись, однако, лишь немногие из бежавших. «Тут, в лагере, встретил я несколько человек, с кем мысленно попрощался апрельским дождливым вечером. Они бежали из лагеря целой группой. Бежали под пулеметным огнем. И для многих Рейн стал могилой».
В русском лагере интернированных собралось девяносто человек. Это были люди, прошедшие ад лагерей смерти, выжившие и несломленные. «У нас были особые счеты с фашистами. И все мы хотели тогда одного: скорее к своим — и на фронт».
В ожидании часа, когда можно будет покинуть Швейцарию, русские в лагере жили боевой группой с воинской дисциплиной и армейским порядком. Тут скрытно действовала партийная организация (секретарем ее был Владимир Зайцев), был налажен контакт со швейцарскими коммунистами (связным был Владимир Савченко, переплывший Рейн сорока днями позже Билана — «чтобы не окоченеть, я смазался солидолом»). Командиром группы был сильный, волевой человек старший лейтенант Николай Рогачев.
«У Рогачева я стал чем-то вроде чапаевского Петьки. Выполнял много его поручений. И в первую очередь из красного полотна сделал знамя с серпом и молотом. Знамя повесили над фронтоном барака. Не могу без волнения вспоминать, как много значил тогда для нас в швейцарском лесу этот лоскут материи. Мои способности рисовальщика годились и для других важных дел. По памяти я нарисовал портреты Ленина и Сталина. Мы повесили их в столовой. Там же повесили и рисованную карту, на которой каждый день по тайно полученным сводкам отмечалась линия фронта».
Два раза на своем велосипеде навещал Петра в лагере Карл. «Охрана была не слишком строгой, и мы, как прежде, могли прогуляться, «поплавать» в море немецких и русских слов. Чувствуя скорое расставание, я написал несколько небольших холстов и подарил их Карлу на память».
В начале 1944 года интернированные в Швейцарии русские поездом (власти сделали вид, что не заметили побега) двинулись через Женеву в Марсель. «Где-то во Франции я бросил в почтовый ящик открытку: «Карл, я еду на Родину!.. Нашей дружбы я не забуду».
— И я ее не забыл. Писем не писал. Жизнь — штука сложная… Да и много ли все мы пишем друг другу писем, хотя и клялись когда-то в окопах писать непременно? А теперь вот, прочтя ваш очерк в газете о встрече с Карлом, я понял, что обязательно должен был ему написать. Ведь он что угодно мог подумать о моей судьбе…
Конец у этой маленькой повести о драматических днях человеческой жизни хороший. В 1944 году пароходом из Марселя отряд Рогачева прибыл в Одессу. «На пристани, прислонив к перилам листок бумаги, я написал: «Нина, я здесь, в Одессе!» И написал адрес, который хранил три года в памяти как спасительный талисман: «Карла Маркса, 2». Одному из мальчишек, с любопытством глядевших на нашу выгрузку, я положил в карман горсть итальянских конфет и дал записку: «Мчись что есть мочи!» В эту минуту я не знал еще, что меня ожидает. Одесса только-только была освобождена. Жива ли Нина? Что с ней? И тут ли она?
Нина Викторовна заботливо подливает нам чаю и в этом месте рассказа подносит к глазам платок:
— Из Одессы я была эвакуирована за несколько дней до занятия ее немцами. Жила в Подмосковье. Работала в колхозе под Харьковом. Потом — Урал, Сибирь… Вернулась в Одессу, как только ее освободили… В тот день я прилегла чуть вздремнуть. Работала на заводе художником и ночь просидела над юбилейным адресом нашему знаменитому глазному врачу Филатову. Вдруг стук… Запыхавшийся мальчишка… Записка… Я побежала. Я думала, сердце у меня разорвется…
Они шли от пристани строем, и я сразу узнала Петра, в четвертой шеренге. Я побежала рядом и говорила одно только слово: «Петенька… Петенька… Петенька…»
«Как и все, я сразу попросился на фронт. Но был оставлен в Одесском округе. А когда война кончилась, мы с Ниной поехали доучиваться. Поступали в Ленинградскую академию. Она прошла сразу, а мне пришлось два года работать и поступать потом в Киевский художественный институт…»
И вот позади долгая послевоенная жизнь. Она у Петра Ильича и Нины Викторовны сложилась хорошо, как и должна была сложиться у хороших, честных, трудолюбивых, небесталанных людей.
— Хлеб добываем любимым делом. А это уже — половина счастья, — говорит Петр Ильич, показывая мне рисунки Нины Викторовны в книжках для малышей и репродукции своих картин в журналах и в книгах ио искусству. — Мы еще хоть куда! Но, конечно, теперь уже «с ярмарки едем». А вот Галя с Игорем — на пороге всего. Способные ребята! И я жду от них больше, чем ждал от себя. Дети должны идти дальше отцов.
Семья Биланов живет и работает дружной артелью. Есть у них хорошая мастерская. На видавшей виды старенькой «Волге» летом они уезжают писать этюды — бывают в колхозах, непременно ставят шалаш у Десны, они влюблены в Киев, как только могут быть влюблены в этот город киевляне-художники.
–
Все у нас хорошо. А эти вести от Карла сделали нашу семью просто счастливой. В письме я приглашаю Карла приехать. Все подробно ему изложил. — Петр Ильич читает вслух выдержки из письма. После «PS» в нем все уточняющая приписка: «Карл! Купи билет в Киев и приезжай. Об остальном позаботимся мы, Биланы». Разговор окончен, и мы с Петром Ильичом сидим у окна, за которым в пахучих волнах черемухи, вишен и яблонь сходит с ума соловей.
— Странное дело, соловей у меня каждый год почему-то вызывает тревогу. Вспоминаю тот июнь у границы — вот так же не давал заснуть соловей. И взрывы. А он поет… Так и осталось в памяти. Июнь каждый год пробуждает тревогу — одолевают воспоминания…
Нас всех в июне одолевают воспоминания.
Карл в гостях у Петра
Я специально прилетел в Киев, чтобы увидеть момент их встречи.
Самолет из Цюриха припоздал, и Петр Ильич от волнения прикуривал сигареты одну от другой… Но вот по трапу резво сбегают туристы, чинно плывут дипломаты, деловые дамы и господа… Наконец-то! В проеме двери — белая голова. И сразу вверх две руки и возглас, как у мальчишки: «Петр!!!» А снизу у трапа — «Карл!!!» И вот уже два человека тискают друг друга, хлопают по спине, смеясь и плача от радости, дергают друг друга за щеки, теребят волосы,
Потом у двери аэропорта еще волна чувств. Карл, обнимая встречающих, говорит: «Ниночка!.. Галя!.. Игорь!..» По письмам он уже знает семью Биланов и безошибочно всех узнает.
Потом, спохватившись, тщательно подбирая слова, почти торжественно Карл говорит: «Петр, я очень счастливый, что мой ноги стоит в Киев на твой земле».
Никогда еще давнего выпуска «Волга» семьи Биланов не ехала так рискованно, как в этот вечер. За рулем был привычный ее хозяин, но волнение и желание обратить внимание гостя на мост через Днепр, на сиявшие в синеве купола, на многое другое, чем законно гордится любой старожил-киевлянин, да еще почти непрерывные «помнишь?» делали в этот момент Петра Ильича шофером весьма ненадежным.
В переулок Бастионный мы все же добрались благополучно. И сразу попали за стол. Два десятка художников, друзей Петра Ильича, пожелавших оказать Карлу «широкое гостеприимство», без промедленья взялись за дело…
Закончилось все по моему посредническому настоянию («пощадите, братцы, человеку 69!») где-то часа в два ночи. Все было в тот вечер: приветствия, воспоминания о войне, речи о человеческой дружбе, о мире, объятия, целованье, и, конечно, не обошлось без песен. Пели дружно и хорошо. Счастливый Петр говорил Карлу то по-русски, то по-немецки. «Ну что? Что я тебе говорил!» Карл, бывший за этим столом центром внимания, раза три держал речь и расплакался под конец: «Это счастливый день моей жизни. Спасибо!»
Среди песен «Катюшу» он принял как давнюю свою знакомую. А когда грянули «Стеньку Разина», гость вдруг вскочил и радостно стал подпевать. Позже выяснилось, на этот русский мотив поют в Швейцарии игривую песню: «Тот, кто придумал расставанья, тот не подумал о любви». Оказалось, именно эти слова по-немецки пел гость, когда хор бородатых и безбородых художников выводил: «И за борт ее бросает в набежавшую волну…» Расходились все нехотя, желая виновникам торжества спокойной ночи и поздравляя обоих со встречей. «Надо же! Тридцать восемь лет не виделись. Молодцы, мужики!»
Утром, когда освежались чаем и два старых друга шутили, вспоминая забавные случаи из былого, Карл дотронулся вилкой до бутерброда с красной икрой: «А что это есть?» Оказалось, за вчерашним застольем он принял икру за варенье и был озадачен — «варенье почему-то было несладким и пахло рыбой». Столь же занятное недоразумение произошло с жевательной резинкой, которую Карл, послушавшись чьих-то советов — «русские это любят», — привез гостинцем в изрядном количестве, чем очень развеселил друга. Карл, оказалось, тоже не знает, в чем прелесть жеванья резины… Было приятно видеть: два человека сохранили дух молодости, говорили с прежним доверием, с пониманием, с шутками, как будто и не было тридцати семи лет без вестей друг о друге.
Среди привезенных гостинцев пакет цветных фотографий был главным. Перед отъездом Карл объехал места, знакомые его другу, и теперь все утро рассказывал.
«Это Рейн. Вот тут ты его переплыл… Тюрьма в Аарау. Помнишь, я заглядывал в это окошко… Старик и старуха — хозяева фермы, где ты батрачил.
Передавали тебе привет. Помнят: на сенокосе ты выливал пот из сандалий… А это место, где был когда-то лагерь военнопленных…»
Дольше всего ходила по рукам фотография старой женщины. Она стояла у дома, куда апрельской ночью 42-го на огонек от Рейна дополз беглец. «После той ночи Амалия Мерке и ее муж не гасили свет в одном из окошек. Их дом, ты помнишь, крайний в селении Шафисгайм. И к ним летом и осенью постучалось более сорока бежавших из плена. До сих пор Амалию Мерке в этих местах зовут «Русская мама». Она сильно разволновалась, когда узнала, что скоро я буду в Советском Союзе. Петр, она хорошо тебя помнит и просила обнять».
Бережно Карл разложил на столе реликвии давней дружбы — пожелтевшие письма Петра из альпийской деревни, листки, по которым они учились русскому и немецкому языкам, снимки картин, написанных в 42-м.
В заключение Карл рассказал о себе. Шестой год он на пенсии. Живет в деревушке Мондах с двумя незамужними сестрами. Сохранил прежнюю страсть к языкам. Знает французский, немецкий, итальянский, испанский. «Учился у Петра русскому. Теперь с жадностью слушаю вашу речь. И вот тетрадка — буду записывать. У меня норма: запомнить пятнадцать-двадцать слов в день».
В деревеньке Мондах 301 житель. «Многие знали, что я отправлюсь в Советский Союз. Местечко у нас глухое, и провожали меня почти как в космос. Многие завидовали. И правда, путешествие для меня — едва ли не главное событие в жизни».
Такой была встреча и первый разговор за столом, когда волнения улеглись. Я расстался с друзьями в момент обсуждения плана на «ближайшие три недели». «Ну, обживем как следует Киев, — говорил Петр Ильич. — Съездим в Канев, потом — Москва, Ленинград. А вернемся на Украину — поставим палатку где-нибудь у воды и будем кормить комаров…»
У палатки возле днепровских разливов я и застал именинников. Они приходили в себя после немалой нагрузки, но были, как сказал Карл по-русски, «совсем молодцы». Закатав штаны, они стояли в воде с удочками. Рыба, как водится, не ловилась. Обстоятельство это весьма удручало парня из местного рыбнадзора. Узнав, что за люди разбили палатку, а также что Карл первый раз в жизни держал в руках удочку, парень считал рыбий клев делом престижа всей Украины. Рыба, однако, в сатанинские жаркие дни клевать не хотела. И парень в доказательство, что она в Днепре еще водится, привез ведерко лещей, пойманных не на удочку.
Была в тот вечер уха. И был разговор у костра. «Старики» вспоминали. Вперемежку вспоминали Швейцарию, лето 42-го года и только что завершенное странствие. Я спросил Карла о впечатлениях, о том, что скажет он сестрам, когда вернется в Мондах?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.