5. Немцы на распутье
5. Немцы на распутье
В повествовании Мосолова отчетливо выступили отличные позиции военного командования и дипломатии, и, таким образом, мы снова имеем яркий пример той двойственности, которой отмечена вся немецкая политика в России 18 г. Наиболее важным для нас будет, однако, свидетельство умного немецкого дипломата Гельфериха, попавшего на очень короткий срок в конце июля в Москву в качестве официального заместителя погибшего Мирбаха. Прибытие Гельфериха могло означать перемену в пробольшевистской позиции Берлина.
Гельферих говорит, что Мирбах неоднократно делал представления в центр о необходимости определенной политики в отношении советской власти, но министерство ин. д. всегда уклонялось от точных директив, отнюдь не поощряя, однако, развитие тех связей с враждебными большевикам общественными кругами, который намечались в частных московских беседах. Может быть, в недрах немецкой дипломатии уже намечалась тенденция, склонявшая весы в сторону большевиков, но выбор не был еще сделан, и назначение Гельфериха отнюдь не могло означать конца компромиссной политики и разрыва с антибольшевистскими элементами, как то склонны изобразить некоторые из современных тому времени свидетелей с русской стороны. «Гельферих не изъявил ни малейшего желания видеться с политическими деятелями старого порядка и уклонялся от свидания с ними», – заявлял, например, в своих показаниях Виноградский. Вероятно, так и было по отношению к представителям «правого центра», которые вели переговоры все же под ограниченным углом зрения реставрации старой монархии. Из воспоминаний самого Гельфериха приходится заключить, что в дни своего короткого пребывания в Москве он встречался с какими-то представителями той антибольшевистской общественности, которую он именует «демократической»: он непосредственно ссылается на отзывы этих своих собеседников о пагубности для самой Германии просоветской позиции берлинской дипломатии, которая отождествляет Россию с большевизмом. С русской стороны мы не имеем никаких указаний на эти разговоры. Логически можно было бы предположить, что одним из собеседников Гельфериха должен был бы сделаться бар. Нольде, приезжавший из Петербурга в Москву для ранних разговоров с бар. Ритцлером и лично хорошо знавший Гелфериха. Деникин, ссылаясь на «официальный обзор» сношений «правого центра» с немецкими дипломатами, говорит, что для более ответственных шагов центром были специально уполномочены бар. Нольде и кн. Гр. Трубецкой – последний (очевидно, в июне) выехал на юг для установления связей с Добровольческой армией, с Доном и Киевом, где, как предполагалось, «достаточно подготовлена почва для соглашения с немцами». Но Нольде в личной беседе со мной решительно отрицал такие полномочия и говорил, что его участие вообще ограничилось информационной беседой с Ритцлером на квартире кн. Оболенского. От Трубецкого Милюков узнал о московских настроениях, звучащих в унисон с его новой ориентацией, и настолько в ней закрепился, несмотря на киевский афронт, что в «записке» для московского «правого центра», помеченной 29 июля (11 августа), он уже определенно говорит, что «официальная» точка зрения немецкого правительства, представленная до сих пор дипломатией и Рейхстагом, а также самим Императором[367], с оставлением поста министра ин. д. Д. Кюльманом перестает быть официальной, и что «серьезные шансы сделаться официальным» имеет другое течение, число адептов которого возрастает среди влиятельных военных кругов и на левом фланге либералов и социалистов. Это течение склоняется к пересмотру Брестского договора. И Милюков спешит в записке 29 июля – 11 августа набросать «программу» действия будущего «национального» правительства, составленного по коалиционному принципу, но «с устранением сторонников самодержавия» и «сторонников ориентации левого центра» – правительства «по необходимости благожелательного относительно германцев». Милюков пришел к такому заключению в противоположность выводам московского посланца, который, напитавшись южной информацией, в докладе пославшим его от того же 29 июля писал, что «упорствовать дальше на комбинации неосуществимой невозможно». Но раньше, когда Трубецкой еще считал, что возможность соглашения с Германией является самым безболезненным решением проклятых вопросов современности, им была составлена анонимная записка, куда вошли «общие положения» Милюкова, которая была, как утверждает Деникин, отправлена немцам «с одобрения Милюкова и Кривошеина». Не была ли эта «записка» доведена до сведения Гельфериха? – он в доказательство изменения позиции русских либеральных кругов ссылается как раз на Милюкова[368].
Гельферих был известен как противник принципов, положенных в основу Брест-литовского мира. Целью его московской миссии в значительной степени являлось выяснение запутанного положения; он говорит, что в личных беседах новый министр иностранных дел ф. Гинце старался убедить его, что доклады членов московского посольства недостаточно объективно освещают положение в силу своей излишней нервозности. Какие же впечатления вынес Гельферих и какие выводы он сделал? Основное его заключение сводилось к тому, что советская власть стоит и политически и экономически на краю гибели, и что вся происходившая до сих пор после заключения мира работа германских экономических экспертов совершенно бесплодна, в силу чего отношения с Россией нельзя строить на сотрудничестве с большевиками. В подробных донесениях министру Гельферих настаивал на разрыве дипломатических сношений с советской властью и просил уполномочить его войти в связь с антибольшевистскими группами для выработки совместного плана действия (Гельферих подчеркивал объединение с Сибирью). По его мнению, со стороны немцев потребуется лишь военная демонстрация в направлении Петербурга, чтобы вызвать падение коммунистического правительства… создание нового национального русского правительства (явно, что Гельферих отнюдь не имел в виду восстановление старой монархии) привело бы к возрождению страны и дало бы, по мнению Гельфериха, возможность Германии использовать русские материальные средства для продолжения войны и освободило бы значительную часть находившихся в России дивизий для Западного фронта. Гельферих указывал Берлину, что это возможно только при пересмотре Брест-литовского мира и отклонении тех дополнительных соглашений, которые разрабатывались в Берлине и которые санкционировали территориальные захваты и расчленение.
5 августа новый московский посол телеграммой был вызван в Берлин. Ввиду смутного положения в Москве (убийство Мирбаха, выступленние лев. с. р., ярославское Савинковское восстание) и попыток новых покушений на германское посольство, Гельферих не успел даже передать кремлевскому правительству своих верительных грамот. Перед отъездом, согласно полученным ранее инструкциям, он заявил Чичерину, что немецкая миссия переводится в Петербург, как в более безопасное место, чем московская «мышеловка», в которой многочисленный посольский персонал мог оказаться в качестве заложников в случае разрыва дипломатических отношений – Петербург был ближе к немецкой военной зоне. Но… Гельферих со своими мыслями опоздал. Уже в момент его отъезда из Берлина по инициативе московского народного комиссариата по внешним делам вырабатывались «дополнительные соглашения» для проведения в жизнь вопросов, связанных с «похабным миром» – московское посольство в свое время даже не было ознакомлено с содержанием проекта соглашения: единственный экземпляр его привез с собой только Гельферих. Когда Гельферих вернулся в Берлин, проект дополнительного соглашения к Бресту – проект, который определял дальнейший путь германской политики в России и тем самым делал всю антибольшевистскую Россию непримиримым врагом Германии, получил уже оформление. Возражения Гельфериха перед министром ин. д. не имели успеха – по мнению Гинце, при создавшихся обстоятельствах ставка должна быть сделана на большевиков, ибо разрыв с ними обозначал воссоздание «восточного фронта». В этом отношении Гинце, быть может, был реалистичнее своего соперника[369]. Для того чтобы изменить психологию русской общественности (во всяком случае в значительном ее большинстве), новая политика Гельфериха также опоздала – слишком глубоко проникла в сознание большевистско-немецкая проблема в ее специфической облицовке, не говоря уже о национально-обостренном самолюбии от незаконченной войны, грубо оборванной брест-литовским предательством – особенно резко, естественно, это сказывалось в центре, где непосредственно приходилось быть свидетелем проявления немецко-большевицстского альянса. Недаром монархист Гурко основную причину, положившую конец переговорам с немцами, охарактеризовывает в таких словах: «Когда Германия убедилась, что она может иметь дело только с правыми русскими общественными кругами, что вся так называемая передовая общественность не желает иметь с ней дела, то, естественно, отказалась от мысли строить свои планы на восстановлении порядка в России».
Через несколько лет историк как бы присоединится к выводам мемуариста. Милюков в «России на переломе» писал: «Потеряв надежду на единение (?) русских партий, германцы затем круто (курсив мой) переменили фронт, выдали большевикам военные дружины правого центра и настояли на аресте центрального комитета партии к. д., как военной организации, субсидируемой французами для создания авангарда союзного десанта: действия, противоречащие союзному договору». О «крутом» повороте можно было бы говорить в том случае, если действительно признать, как то утверждал Милюков со слов каких-то членов «правого центра», участников переговоров, имена которых он, однако, не называет, что в июне «германцы предлагали членам правого центра устроить в Москве переворот при содействии русских офицерских организаций» [370]. Милюков знал даже даты – 18 июня, когда решение это «внезапно» было отменено вследствие нового распоряжения из Берлина. Не совсем ясно – почему? «Потому ли, что германцы получили и без того возможность сосредоточить своих военнопленных в Москве, потому ли, что они поняли к этому времени, что “восточный фронт” не стал уже страшен, потому ли, наконец, что со стороны русских политических деятелей в решающий момент не было проявлено достаточной решимости пойти на условия, на которые пошел ген. Краснов. Приходилось дать обязательство противодействовать русским же силам, которые объявили себя на страже “союзнической ориентации” и “восточного фронта”»[371]. Мы видели, что никогда такого реального предложения никому немцы не делали, и что неофициальные разговоры деятелей правого центра с членами немецкого посольства и военными агентами не выходили за пределы взаимно не обязывающих частных бесед – новый германский военный агент в Москве майор Шуберт, по словам ген. Гофмана, всегда настаивал на решительном выступлении против большевиков. Шуберт считал, по мнению Гофмана, слишком оптимистично, что для установления в Москве нового правительства достаточно двух батальонов[372]. Если люди правого центра продолжали питать надежды на германскую помощь[373], то это была иллюзия[374].
«Крутым» поворотом было бы принятие плана Гельфериха. Но в сущности все перипетии, связанные с этим планом, являлись лишь эпизодом в закулисной борьбе разных течений в самой Германии. Гельферих должен был подать в отставку. Этой отставке предшествовала конфиденциальная нота ф. Гинце Чичерину, помеченная 23 августа. Эта нота, содержание которой должно было оставаться строго конфиденциальным, раскрывала некоторые скобки в дипломатическом соглашении по Брестскому миру и определяла дальнейшую политику Германии по отношению к советской власти после колебаний, которые могли означать признание агрессивных планов, с одной стороны, Гельфериха, с другой – ген. Гофмана. Советская власть стабилизировалась, и п. 5 ноты говорил, что «германское правительство ожидает, что Россия применит все силы, которыми она располагает, чтобы немедленно подавить восстание ген. Алексеева и чехословаков. С другой стороны, и Германия всеми имеющимися в ее распоряжении силами выступит против ген. Алексеева». Небезынтересные комментарии по этому пункту можно почерпнуть из воспоминаний Гельфериха. По сведениям Гельфериха, вопрос был поднят не Германией, а советским правительством, и здесь Гельферих видит доказательство катастрофического положения большевиков. Они для своего спасения просили о вооруженной интервенции, причем Чичерин формулировал так: активное выступление против Алексеева и никакой поддержки Краснову. «Интервенция» рисовалась в более широком масштабе, о котором говорил п. 3 ноты Гинце: «Присутствие в северных русских областях военных сил держав Согласия представляет настоящую и серьезную угрозу находящимся в Финляндии германским военным силам. Если поэтому… русские действия не достигли бы в скором времени цели, то Германия сочла бы себя вынужденной предпринять с своей стороны там действия, в случае нужды с привлечением финских войск…» И вновь текст гельфериховских воспоминаний дает комментарии с ударением в сторону советской власти. Гельферих рассказывает, что Чичерин 1 августа неожиданно сообщил ему. что советское правительство отказывается от своего предложения немецко-финского десанта на Мурманском побережье и что явный военный союз с Германией для большевиков невозможен, принимая во внимание настроения в стране, но нужно тайное соглашение и параллельные действия – таким параллелизмом было бы прикрытие Петербурга немецкими войсками.
Вооруженная «интервенция», предусматриваемая гинцевской нотой, должна была обострить отношение немцев к Добровольческой армии и ко всем тем великорусским тайным военным организациям, которые так или иначе было связаны с ней, хотя бы даже лишь общими целями. Но все же и в этом отношении не была того «крутого» поворота, о котором повествует Милюков, – прежняя территориальная двойственность, как сейчас увидим, осталась. И в отношении Москвы надо внести существенные оговорки. В данном случае Милюков сослался, между прочим, и на мое свидетельство. Но в моем свидетельстве не было той категоричности, которую придал историк моим словам, подтверждавшим заключение Деникина. Теперь я охотно ввел бы еще большие ограничения в свое изложение – и во всяком случае, должен решительно откинуть установление факта, что немцы выдали большевикам все военные организации, о которых они знали через сношения свои с монархистами. Дело было в другом. Двойственность заданий неизбежно на практике приводила с самого начала к вопиющим противоречиям: связь между немецкой и большевистской контрразведками[375], временно расширявшаяся в зависимости от событий, была на грани провокации по отношению к тем военным организациям, которые прямо или косвенно (иногда сами того не зная) за кулисами пользовались в великорусском центре немецким покровительством. В этой двойной политической бухгалтерии разобраться еще нет возможности. Гурко рассказывает, что офицерские организации, примыкавшие к «правому центру», до некоторой степени объединялись ген. Дрейером[376]. Когда начались аресты и расстрелы наиболее деятельных членов офицерских организаций (в момент объявления «красного террора»), циркулировали слухи, что виновником их был Дрейер. Наиболее распространенная версия сводилась к тому, что ген. Дрейер сообщил имена главных организаторов немцам, которые с своей стороны сообщили их большевикам. Впоследствии Дрейера судили полевым судом на юге и, по словам Деникина, оправдали «за недостатком улик». Вот эта «недостаточность улик» во всем объеме сохраняет силу и поныне при попытке разобраться в сложной паутине практики немецко-большевистского альянса летом 18 г.
Допустим, что в этой смутной практике имели место случаи выдачи (вольно или невольно) немецкой разведкой большевикам офицеров союзнической ориентации. Но вместе с тем несомненным является и тот факт, что в Москве при непосредственном участии, напр., майора Шуберта, нового военного представителя все той же немецкой миссии в Денежном пер., происходила вербовка и отправка офицеров-монархистов «немецкой ориентации» в организующуюся на Украине так называемую Южную Армию. т.е. в армию антибольшевицстскую.
Самая наличность Южной Армии или создание позднее русско-немецкой армии фон дер Гольца представляет собой такое же противоречие. Гурко склонен думать, что июньский проект (не существовавший) был ликвидирован потому, что к этому времени произошло у немцев «перемещение ролей» – тут уже «германское верховное командование, наткнувшееся на крайнюю неприязнь Добровольческой армии и осведомленное об усиленной тяге русских офицеров в Сибирь, на Урал для образования там нового, враждебного им фронта, решительно заявило, что ни о каком восстановлении России не может быть и речи, что, наоборот, необходимо разваливать Россию и в этих видах поддерживать большевистскую власть». Этой радикальной перемены точки зрения немецкого военного командования в действительности установить нельзя. Агрессивная антибольшевистская тенденция ген. Гофмана, шедшая до известной степени рука об руку с планом Гельфериха, сохраняла свою силу, как это видно хотя бы из сообщения Шейдемана 12 сентября в парламентской фракции с. д. при обсуждении дополнительных к Брестскому миру соглашений. Из воспоминаний Гельфериха определенно вытекает, что, хотя автору мемуаров не удалось отстоять в главной квартире своей точки зрения, тем не менее ген. Людендорф с категоричностью заявил, что высшее командование ее заинтересовано в проведении дополнительных соглашений. По-старому знакомый нам ротмистр Розенберг от имени гвардейской офицерской организации и монархической группы Маркова продолжал вести в июле – августе переговоры с представителями немецкого командования в Пскове о сближении с Германией, о создании добровольческой армии под начальством Юденича в оккупированных немцами русских губерниях, о созыве монархического съезда для выделения из своего состава временного правительства и т.д. [377].
Организация Южной Армии (конец июля – начало августа) как раз совпадает с тем временем, когда, в изображении Гурко, немецкие военные власти из опасения восстановления Восточного фронта якобы пошли по линии поддержки советской власти. Главный организатор Южной Армии и посредник с немецким главным командованием герцог Лейхтенбергский передал чрезвычайно характерную подробность из своего предварительного разговора с главным командованием в Киеве. Выразив принципиальное сочувствие созданию армии в зоне «нейтральной» (Богучарский у. Воронежской губ.), которую донской атаман предоставил в виде базы для русской монархической армии, соглашаясь помочь деньгами и оружием и не мешать вербовке на Украине[378], оно просило «не говорить об этом нашим дипломатическим представителям и все это дело вести только с нами и тайно».
В готовности содействовать организации Южной Армии нельзя видеть, конечно, только тактическое стремление разъединить офицеров[379] и противодействовать «восточному фронту». Когда опасность «восточного фронта» ослабела, германцы охладели к Южной Армии и в августе – сентябре, говорит Милюков, перестали давать на нее средства. Здесь прежде всего сделана существенная хронологическая ошибка. Затем из записок Лейхтенбергского явствует, что «на охлаждение повлияло прежде всего то, что Южная Армия оказалась почти пустым местом, и то, что военная немецкая власть должна была при изменившихся условиях обращаться с секретными военными докладами очень осторожно». Симпатии к Южной Армии, вероятно, надо объяснить отчасти психологией военных – как бы органическим тяготением их к силам антибольшевистским, сознанием ненормальности союза императорской Германии с элементами, представлявшими социалистический интернационал. Лейхтенбергский так и объясняет поражавшую его легкость, с которой немцы закрывали глаза на переправу офицеров, явно им враждебных, в Добровольческую армию, – объясняет убеждением военной среды, с которой у него установились «хорошие отношения», что Добр. армия монархична по своему существу, что с «монархической Россией им (немцам) легче сговориться» в будущем, чем с большевиками, органически противными им самым существом своим. Эта психологическая черта должна была повседневно сказываться в работе местных агентов власти, менее осведомленных о закулисных ходах политической игры. Как характерен в этом отношении эпизод, происшедший в Ярославле при ликвидации восстания, организованного военными силами, выступившими под политическим водительством Савинкова, непосредственно ориентировавшегося на Антанту. На этот эпизод и мне приходилось ссылаться в виде иллюстрации к совместной деятельности большевиков и немцев (см. «Красный Террор»). В свете того, что выяснило теперь историческое обозрение недавнего прошлого, думаю, что ярославский эпизод свидетельствует скорее противоположное. 21 июля штаб ярославского отряда северной Добр. армии, находившейся «с германской империей в состоянии войны», – как гласило оповещение лейт. Балка, председателя германской комиссии № 4 о военнопленных, существовавшей на основании Брестского договора и занявшей положение «вооруженного нейтралитета» в боевые дни восстания, – сдался комиссии в плен; «комиссия, – объявляет Балк, – передаст штаб в качестве военнопленных германской империи своему непосредственному начальству в Москве, где дано будет все дальнейшее». Конечно, это была попытка спасти жизнь 57 «белых» офицеров. Но лейтенант Балк не мог быть надежным бестом. Балку был предъявлен ультиматум о выдаче, и военнопленные были разоружены – этим в смутные дни, последовавшие за убийством Мирбаха, решилась судьба сдавшихся офицеров.
Но, может быть, еще показательнее протест, который был заявлен в сентябре немецким консулом в Петербурге, т.е. представителем ведомства ф. Гинце, по поводу начавшегося большевистского «красного террора» после убийства Урицкого и покушения на Ленина, – ясно, что это было сделано без внушения со стороны Берлина, за несколько дней перед тем отправившего через Иоффе в Москву свою конфиденциальную ноту 27 августа. Формально немецкий консул присоединился к протесту дипломатов нейтральных стран против ареста иностранцев, последовавшего в Москве и Петербурге после известного инцидента в английском посольстве, когда был убит лейтенант Кроми, и ареста английского консула Локарта, обвиненного в участии в заговоре против советской власти. Из донесения голландского посланника, переданного по телеграфу в Лондон Бальфуру (см. «Белая книга»), вытекает, что именно немецкий консул (это было неожиданно для представителей нейтральных стран) в энергичных выражениях во имя начал морали и гуманности протестовал против образа действия большевиков по поводу происшедшей накануне расправы и в присутствии Зиновьева напомнил его последнюю кровавую речь.
Как и во время Гельфериха, местные оценки в данном случае разошлись с «информацией» центра. Деникин приводит телеграмму украинского посла в Берлине бар. Штейнгеля (28 сент.), передающую ответ ф. Гинце по поводу протеста гетманского правительства против большевистского террора. Имперский министр ин. д. полагал, что происходящее в России «не может быть квалифицировано как террор» – это лишь борьба с «безответственными элементами», которые «провоцируют беспорядок и анархию». В силу подобных соображений императорское правительство отказывалось принимать «репрессивные меры» против советской власти…
И еще один заключительный штрих. Политика «соглашения», проводимая канцлером гр. Гертлингом, не могла быть твердой и долговечной. Предупреждения Гельфериха о сомнительной лояльности советской власти и та опасность, которая реально повисла над Германией в смысле проникновения «большевистского яда», отнюдь не были иллюзорны и не базировались на «сплетнях». Очень скоро обнаружилось, что экстерриториальное советское посольство в Берлине сделалось агитационным центром и штаб-квартирой спартаковцев. Иоффе был выслан из Берлина, и германское правительство фактически прервало дипломатические отношения с советской властью. Состоя при донском атамане, майор Кохенхауз «весьма секретно» сообщал 24 октября, что «в ближайшие дни германские войска, стоящие на Украине, начнут военные действия». Но было уже поздно менять политику…
Для полноты и точности нужных справок мы вышли далеко за хронологические пределы поставленной темы. Однако такой исторический экскурс, быть может, отчетливее обрисует теперь роль, которую играли и могли играть немцы в судьбе царской семьи.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.