Древнерусские или скандинавские корни?
Древнерусские или скандинавские корни?
Фольклорно-литературные корни летописного повествования об Ольгиной мести историки и филологи обнаружили еще в первой половине XIX в., и норманнисты, разумеется, поспешили отнести их к заимствованиям из скандинавского эпоса. Например, по поводу сожжения Ольгой «древлянских» послов в бане Ф.И. Буслаев, вслед за Шлецером и Погодиным[197], заметил, что эта «казнь очень обыкновенная в северных скандинавских сагах»[198]. Указывали также на скандинавские и германские параллели сюжета о взятии города при помощи птиц.
Но ведь для того, чтобы говорить о заимствованиях, мало одного факта сожжения (людей или города) — необходимо также совпадение обстоятельств и причин событий. Между тем этого-то и не видно. Например, Е.А. Рыдзевская сопоставляла сожжение послов Ольгой в бане с рассказом саг о том, как шведская королева Сигрид Сторрада (Суровая) сожгла двух своих женихов: «А она посчитала себя униженной тем, что к ней посватались мелкие конунги, а их самоуверенными, поскольку они посмели мечтать о такой королеве, и поэтому сожгла она тогда их обоих в доме одной ночью»[199].
Сближение обоих сюжетов, на мой взгляд, ничем не оправдано. Ольгу тоже коробит сватовство Мала, но мстит она прежде всего за убийство мужа, а не за свое оскорбленное величие. Сигрид из саги похожа не на Ольгу-мстительницу, а на сказочную царевну Змеевну, которая сжигала посватавшихся к ней добрых молодцев в печи. Невесты из русских сказок — как правило, существа двуликие. «Те, кто представляют себе царевну сказки только как „душу — красну девицу", „неоцененную красу", что „ни в сказке сказать, ни пером описать", ошибаются, — замечает В.Я. Пропп. — С одной стороны, она, правда, верная невеста, она ждет своего суженого, она отказывает всем, кто домогается ее руки в отсутствие жениха. С другой стороны, она существо коварное, мстительное и злое, она всегда готова убить, утопить, искалечить, обокрасть своего жениха, и главная задача героя, дошедшего или почти дошедшего до ее обладания, — это укротить ее... Иногда царевна изображена богатыркой, воительницей, она искусна в стрельбе и беге, ездит на коне, и вражда к жениху может принять формы открытого состязания с героем»[200].
В древнерусском фольклоре Ольга также приобрела этот сказочный ореол невесты-губительницы. П.И. Якушкин записал устное предание, бытовавшее в Псковской земле, о том, как к Ольге сватался некий князь Всеволод. Этому жениху его дерзость, правда, сошла с рук — рассказчик закончил свою повесть тем, что Всеволод «отстал от Ольги», но добавил: «много она князей перевела: которого загубит, которого посадит в такое место... говорят тебе, горазд хитра была»[201]. Замечательно, что один «восточный» конунг из Аустрвега, который сватался к Сигрид и был ею сожжен, тоже носит в саге имя Всеволода (Виссвальд). Так, при ближайшем рассмотрении оказывается, что скандинавское сказание о королеве Сигрид на самом деле формировалось не без влияния древнерусского фольклора.
С.А. Гедеонов выказал гораздо больше критического чутья, когда писал о совершенно обратном направлении заимствования различных сюжетов и эпизодов «Ольгиного эпоса» — от славян к скандинавам. По его словам, между русским сказанием о мести Ольги и скандинавскими сагами «есть все отличие оригинальных проявлений народного духа от сухого, искусственного подражания неискусных литературных промышленников... Сказание об Ольгиной мести — народная поэма о покорении Древлянской земли. Как в Илиаде гнев Ахиллеса и разрушение Трои, так в русской поэме мщение Игоревой вдовы и сожжение Коростеня являют все поэтические условия народных преданий и глубоко связаны с народною жизнию. Скандинавских сказочников поразило одно — военная хитрость; они пользуются ею при рассказе о взятии всевозможных городов, даже таких, которых не знают по имени; одного только не могли они придумать: средства к получению из осажденного города голубей и воробьев. Фридлев ловит ласточек под Дублином; Гаральд смолит целый лес под стенами неизвестного сицилийского города»[202].
Весьма показателен в этом отношении фрагмент из «Датской истории» Саксона Грамматика: «Хадинг [шведский конунг] пошел войной на Хандвана, царя Геллеспонта[203], к городу Дюна, обнесенному неприступными стенами... Поскольку стены являли непреодолимое препятствие, он приказал опытным птицеловам наловить различных птиц, обитающих в жилищах этого вражеского народа, и прикрепить к их перьям зажженные фитили. Птицы, возвращаясь в свои гнезда, зажгли город. Горожане, бросившиеся тушить пожар, оставили ворота без защиты. Внезапным нападением Хадинг захватил Хандвана».
Легко увидеть, что в русском сказании сюжету о «птичьей дани» придан характер естественности — «древляне» сами выдают Ольге гнездящихся в их домах птиц, тогда как у Саксона «опытные птицеловы» каким-то образом вылавливают их «в жилищах» еще не взятого города — трудно представить, как такое вообще возможно.
Словом, вторичность соответствующих эпизодов скандинавских саг по отношению к русскому преданию вполне очевидна, хотя следует заметить, что сам сюжет о взятии города при помощи птиц (или животных), будучи типологическим, не является достоянием какого-то одного народа. Так, в одной корейской легенде ласточек используют, чтобы освободить от японцев город Чечжу[204]. Монголы сложили похожий рассказ о том, как Чингисхан овладел кочевым станом непокорного племени Джуршид. Монгольский предводитель «потребовал у осажденных в кочевье небольшую дань: 10 000 ласточек и 1000 кошек. Каждой ласточке и каждой кошке на хвост привязали по клочку хлопка, зажгли, ласточки полетели в свои гнезда, кошки бросились на свои крыши, и все запылало»[205]. Как видим, самобытная народная фантазия и здесь обошлась без «опытных птицеловов».
Сюжетный мотив мести вообще можно считать характерным для древнерусского эпоса и литературы. Чуть ли не в каждой былине русские богатыри мстят ворогам за какую-нибудь обиду — иногда личную, иногда нанесенную князю или всей Русской земле, так что справедливое воздаяние становится кульминационным моментом произведения. Способы возмездия тоже впечатляют: Волх Всеславьевич «ухватывает» «индейского царя» и, ударив о «кирпищетый» пол, расшибает его «в крохи говенные»; Добрыня «проучивает» свою неверную жену Марию Игнатьевну, отсекая ей руки, ноги, губы, нос и язык; Илья Муромец надвое разрывает «удалую поляницу» (кстати, свою дочь), наступив ей на правую ногу и дернув за левую, и т. д.
Впрочем, литературные параллели не столь уж и важны. Главное то, что сказание об Ольгиной мести обнаруживает органичное родство с духовно-нравственным строем древнерусской жизни. «При тогдашней неразвитости общественных отношений, — пишет С.М. Соловьев, — месть за родича была подвигом по преимуществу; вот почему рассказ о таком подвиге возбуждал всеобщее живое внимание и потому так свежо и украшенно сохранился в памяти народной»[206].
И в самом деле, Русская Правда возводит месть в нравственный закон: «Убьет муж мужа, то мстить брату брата, или сынови отца, любо отцю сына» и т. д. И это тот редкий случай, когда нравственный закон безраздельно торжествует в жизни. Владимир мстит Рогнеде за отказ выйти за него, насилуя ее на глазах у родителей, а она, в свою очередь, замышляет его убийство в отместку за свою поруганную честь. Не забывшие этой обиды Рогволожичи поколение за поколением подымают меч «противу Ярославлим внуком».
Покушение на жизнь русского князя никому не сходит так просто с рук. В 1079 г. половцы по совету «козар» убили «красного Романа Святославича», после того как «створили» с ним мир. Спустя четыре года брат Романа князь Олег Святославич сполна отомстил за это предательское убийство: «приде Олег из Грек [к] Тмутороканю и исече Козары, иже беша светницы [советники] на убиение брата его...» Автор Слова о полку Игореве призывает отмстить «поганым» за «раны Игоревы», и месть падает на всю Половецкую землю, завершаясь казнью вождя половцев: «грозный» князь Святослав со своими полками «наступи на землю половецкую, притопта холмы и яруги [овраги], взмути реки и озеры; иссуши потоки и болота. А поганого Кобяка из луку моря, от железных великих полков половецких, яко вихр, выторже [исторг, вырвал]: и падеся Кобяк в граде Киеве, в гриднице Святославли».
Массовое истребление врагов без различия пола и возраста не только не являлось чем-то необыкновенным и неслыханным в Древней Руси, но, напротив, было чрезвычайно характерно для «русского» обычая ведения войны. «Высадившись в стране какого-нибудь народа, — пишет Ибн Русте, — они [русы] не уходят, пока не истребят своих противников, не изнасилуют их жен и не обратят оставшихся в рабство». Зарубежные источники и наши летописи пестрят подобными сообщениями. Патриарх Фотий, вспоминая набег русов на Константинополь в 860 г., говорит: «Он [народ «рос»] разоряет и губит все: нивы, пажити, стада, женщин, детей, старцев, юношей, всех сражая мечом, никого не милуя, ничего не щадя...» «Им [русам] было чуждо какое-либо чувство пощады к самым близким», — ужасается автор «Записки греческого топарха», ставший свидетелем усмирения русами подвластного населения Северного Причерноморья в конце X в., когда «они [русы] постановили не прекращать убийств» и опустошать земли непокорных народов даже «во зло и ущерб себе». Можно вспомнить также о расправе русов над жителями Бердаа.
А вот достопамятный приказ былинного Волха Всеславьевича своей дружине, как будто списанный с этих исторических сообщений:
Гой еси вы, дружина хоробрая! Ходите по царству Индейскому, Рубите старого, малого, Не оставьте в царстве на семена, Оставьте только мы по выбору Не много не мало — семь тысячей Душечки красны девицы!
Так зачем же ходить далеко, выискивая заморские влияния на самобытное произведение нашего фольклора? Закон русский и самая русская жизнь X в. — вот подлинные источники сказания о мести Ольги, а вовсе не германский эпос.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.