Mysterium paschale

Mysterium paschale

Сам не знаю, как мне удалось заметить на дверях базилики Святого Трофима этот листок бумаги — почти незаметное белое пятнышко на темной деревянной окованной железом поверхности. Но — заметил.

Я возвращался через площадь Республики, огибая группы туристов, лавируя между носящимися на скейтбордах подростками в наушниках, не слышащими ничего кроме гремящей в голове музыки, уклоняясь от разносимых ветром брызг, в которые превращались струйки воды, льющейся из четырех львиных пастей в восьмиугольный бассейн на цоколе римского обелиска.

Так же я не знаю, что заставило меня свернуть с дороги, подняться по ступеням собора и прочитать записку на листочке.

Пасха в тот год была ранняя, на редкость ранняя. Вся Страстная неделя выдалась дождливой и холодной, платаны на площади Форума едва успели подернуться зеленой дымкой. Северо-западный ветер терзал маркизы, норовил опрокинуть зонты на террасах кафе, сдувал со столиков скатерти, переворачивал бокалы, разбрасывал пластиковые стулья. Прохожие старались держаться поближе к домам, а те, что шли посреди тротуара, зацеплялись раскрытыми зонтиками. Небо, тучи, воздух — все было серым, пропитанным влагой. Клочья тумана окутывали колокольни церквей, башню ратуши, оседали на крышах домов. Казалось, весна стороной обошла город, оставив его на произвол дождя и ветра.

Арль напряженно ждал перемены погоды, затаив дыхание выслушивал метеосводки после вечерних новостей TV-Provence; время поджимало, фиеста на носу, а ненастье и не думало уступать. В город обычно съезжались десятки тысяч туристов, любителей и завсегдатаев фиесты, знатоков и страстных поклонников корриды. Уже начали прибывать знаменитые матадоры, каждый со своей командой — квадрильей (пикадоры, бандерильеро, пунтильеры и три пеших помощника — пеоны); в полдень они прогуливались по городу, словно кинозвезды, окруженные стайкой девушек в блестящих от влаги дождевиках, больших шляпах, с экстравагантной бижутерией. Уже на месте были организаторы представлений и агенты артистов, известные фотографы — участники престижной Недели фотографии; из Каталонии, Кастилии, Андалусии съезжались виртуозы-гитаристы, танцоры фламенко; уже прибыли фольклорные ансамбли из Апта, Кавайона, Форкалькье, мастера приготовления паэльи (ее будут готовить на уличных кухнях), шарманщики с обезьянками на плече или попугаями на жердочке, декламаторы поэзии, сказители, агитаторы, представляющие религиозные коммуны и никому не известные конфессии. По улицам, выстроившись колоннами по трое, пробегали, будто инопланетяне, перкуссионисты в черных костюмах и масках, которым предшествовали группы жонглеров, престидижитаторов и огнеглотателей. Весь город раскачивался в такт бубнов, тамбуринов и свирелей. На высоких ходулях расхаживали актеры уличных театров, мелькали арлекины и коломбины в костюмах из красно-оранжево-черных ромбов, на бульварах Лис и Жоржа Клемансо, зацепившись за голые ветки деревьев, плясали на ветру рекламные надувные шары, там и сям тянулись струйки разноцветного дыма, над мостовой, переливаясь всеми цветами радуги, плыли огромные мыльные пузыри. Вдоль городских стен, от Кавалерийских ворот до каменных львов разбомбленного союзниками летом 1944 года моста и даже дальше, вплоть до Quai du 8 mai 1945[28], царила лихорадочная суета: монтировались американские горки, устанавливались тиры, кривые зеркала, чертовы колеса, комнаты страха, автодромы, качели и карусели.

В верхней части города, вокруг Амфитеатра, суета не прекращалась даже ночью. Заканчивались приготовления к грандиозному зрелищу «Свет и звук». У входов устанавливали билетные кассы, ларьки для продажи вееров, соломенных шляп и шейных платков из Нима, арену посыпали свежим песком. Город колотило, словно от надвигающейся с пойм Камарга болотной лихорадки.

Пасхальная феерия, праздник безудержных страстей, неожиданных происшествий, крови, мужской бравады, театра, массовых развлечений воспроизводит (как утверждают специалисты по антропологии культуры) забытый римский праздник весеннего равноденствия — дня смерти и воскресения Митры[29]. Уже в первые века н. э., благодаря ловкой политике Церкви, этот праздник был поглощен Пасхальным триденствием — самым старым и самым важным христианским праздником Страстей Христовых, Смерти и Воскресения. Сегодня, в своей секуляризованной форме, он удовлетворяет потребность не только в обрядности, но и в безумствах, острых ощущениях, помогает снимать внутреннее напряжение; это своеобразный способ заклятия одиночества, отчужденности и страхов.

Стихийность — несомненное наследие кельтов — безудержная, порой брутальная, неотъемлемо присуща Югу. Заблуждается тот, кто воображает, будто Юг — сама нежность, сладость и легкость бытия, что жизнь под голубым небесным сводом — нескончаемый карнавал, пляски солнечных бликов на мраморе, запах лаванды, красота мимозы. Стереотипы устойчивы. При более близком знакомстве, при повседневном общении обнаруживается, что Юг также — нечто твердое, безжалостное, ксенофобское, змеей обвивающееся вокруг самого себя, чувственное, грубое, дерзкое, мачистское…

Говоря о красоте солнечного Средиземноморья, о радостях тамошней жизни, часто забывают, что этот идиллический мир на протяжении сотен лет был ареной кровавых драм, жестокого насилия, трагедий, не уступающих Эсхиловым или Софокловым, актов террора, следы которых, будто ядовитый осадок, сохранились в коллективной памяти; что под немеркнущим солнцем, в чарующем пространстве, сотканном из света и голубизны неба и моря, рождается (быть может, легче, чем где бы то ни было еще) состояние своеобразной акедии[30] (в понимании Евагрия Понтийского и Иоанна Кассиана) — угнетенность, печаль чересчур утонченной культуры, которая, просуществовав слишком долго, исчерпала свои силы, — и ширится ощущение потерянности и страха перед чем-то неведомым и неизбежным, что приближается, что уже ante portas[31]; что светозарный Прованс насыщен тревогой и неуверенностью, скукой и апатией мира, чей конец близок.

Фиеста всегда собирала толпы — своих и чужих. Людские потоки катились по узким улочкам вокруг Амфитеатра, застревали на площади Форума, вскипали на маленьких площадях квартала Ля Рокет. По возникающим там и сям водоворотам, фотовспышкам, поднятой высоко над головами камере угадывалось присутствие известных личностей — людей искусства, политиков. Выловленные из толпы, они давали интервью, позволяли себя фотографировать — вечером на местном ТВ не было недостатка в подробных репортажах о том, как идет подготовка к празднеству.

Завсегдатаями фиесты и фанатами корриды (их называли los aficionados) были Эрнест Хемингуэй, Жан Кокто, Мишель Турнье и, разумеется, Пабло Пикассо, который свое восхищение корридой изливал на холсты уже в 1901 году. Арль он открыл в 1912-м, отправившись на поиски следов Ван Гога, которого считал величайшим художником эпохи. Во время одного из приездов Пикассо попал на арлезианскую фиесту и, зачарованный ее яркой стихийностью, стал приезжать каждый год, сам оставив немало следов — и не только в памяти. Рестораторы, владельцы кафе и баров с гордостью показывают рисунки на бумажных салфетках, которыми Пикассо расплачивался за пастис[32], за обеды и ужины с друзьями: нарисованные одним росчерком фантастические птицы, обнаженные фигуры, цветы ну и, разумеется, сцены корриды.

Популярность корриды значительно возросла в период между двумя мировыми войнами, а кульминации достигла в 50–60-е годы. В это время на аренах Испании и Прованса появились виртуозы мулеты и шпаги, выдающиеся матадоры, окруженные почетом и восхищением: Луис Мигель Домингин (женатый на знаменитой итальянской актрисе Лючии Бозе), Антонио Ордоньес (герой сборника рассказов Эрнеста Хемингуэя «Опасное лето»), Мануэль Лауреано Родригес Санчес (Манолете), Мануэль Бенитес Перес (Эль Кордобес). <…>

Винсента Ван Гога коррида не интересовала, однако трудно себе представить, чтобы, живя в Арле, он не участвовал — хотя бы как впечатлительный наблюдатель — в коллективном безумстве пасхальной фиесты, не видел самых неуправляемых ее спектаклей — поединков человека с грозным животным на желтом песке арены. Если же догадка верна, то демонстрация отваги, необычайное зрелище борьбы и смерти не могли пройти для него бесследно.

Предположим, что он видел такую сцену: взбудораженная публика, высоко оценив искусство матадора, вручает ему награду: ухо, два уха или, summa cum laude[33], два уха и хвост побежденного toro, — а победитель преподносит трофей даме сердца либо, если ее нет поблизости, одной из зрительниц. Трудно не помнить, что за два дня до Рождества 1888 года, после возвращения из Монпелье и ссоры с Полем Гогеном, Винсент в приступе болезни отрезал себе ухо и, завернув в газету, преподнес его красивой проститутке Рашели. Это событие описано в газете «Республиканский форум» от 30 декабря 1888 года в разделе «Местные новости»:

В прошлое воскресенье, в половине двенадцатого ночи, некий Винсент Ван Гог, художник, родом из Голландии, явился в дом терпимости № 1, спросил некую Рашель и вручил ей свое отрезанное ухо.

Психиатры по сей день, анализируя символическое значение этого жеста, пытаются установить, есть ли тут какая-либо связь с корридой.

(Любопытная деталь: corpus delicti[34] — завернутое в газету ухо — хозяйка заведения, maison de tolerance № 1[35] мадам Виржини сама отнесла в полицейский участок и вручила начальнику. Тот, растерявшись, отправил сверток в больницу «Отель-Дьё» доктору Рею, который положил ухо в баночку со спиртом; спустя несколько недель дежурный санитар, наводя порядок, выбросил его в мусорный бак.

Героиня происшествия, красотка Рашель, требовавшая называть себя Габи, прекрасно запомнила, как все было, и охотно, в подробностях, пересказывала даже за несколько месяцев до смерти в 1952 году. Умерла она в Арле в возрасте восьмидесяти лет.)

Во Франции коррида появилась намного позже, чем в Испании, где она была известна уже в XI веке. Впервые ее провели в 1701 году в Байонне по случаю проезда через город Филиппа V, короля Испании, внука Людовика XIV.

В Арле состязания человека с быком стали устраивать только по окончании реставрационных работ в Амфитеатре в 1825 году. Поначалу это были les courses camarguaises[36] — известная в Провансе с незапамятных времен демонстрация ловкости, когда на арене нужно было сорвать с рогов быка красную кокарду. Первая коррида в обновленном Амфитеатре прошла в 1853 году. Сегодня это часть провансальской народной культуры, важнейшее событие пасхальной фиесты.

Традиционная коррида (corrida de toro), заканчивающаяся смертью быка (la mise ? morte), — зрелище и обряд. Начинается она (всегда в пять пополудни) по сигналу (взмах белым платком) президента корриды, мэра или почетного гостя города, сидящего в разукрашенной ложе на затененной стороне арены (которая называется sombra — тень). Под звуки «Арлезианки» или оркестровой версии арии тореадора из «Кармен» на сцену выезжают верхом на лошадях распорядители — альгвасилы (полицейские в черных костюмах времен Филиппа II), за которыми следуют матадоры во всегда одинаковых, обшитых блестками нарядах (traje de luces) со своими квадрильями; в состав команды входят пикадоры, бандерильеро и многочисленные помощники: ассистенты (monosabios) в красных рубашках, чья задача — отвлекать быка от упавшего с лошади пикадора или (а такое случается очень часто) от раненного быком матадора; areneros, которые разравнивают изрытый копытами песок арены; mulilleros, которые с помощью нескольких мулов вытаскивают с арены тушу убитого быка. Все они приветствуют президента и публику и отходят к барьеру. Два альгвасила, двигаясь навстречу друг другу, объезжают арену и встречаются под центральной ложей, где президент вручает им (а чаще бросает сверху в шляпу) ключ от вольера (toril). Когда ворота вольера открываются и на арену вбегает первый бык, публика встает со своих мест и мужчины снимают шляпы, воздавая почести «идущим на смерть».

Коррида состоит из трех частей (шесть поединков с участием трех матадоров). В последней части, которая называется «терция смерти», после эффектного показа обманных движений мулетой (faena de la muleta[37]), когда матадор старается с помощью одной лишь мулеты подчинить себе быка, навязать ему свою волю, наступает «момент истины».

В испанском барочном искусстве одним из самых популярных мотивов был танец человека со скелетом — danse macabre, пляска смерти. Матадор на арене исполняет именно такой танец, состоящий из ряда фигур, каждая из которых имеет свое название (например, faro, natural, mariposa) и особый символический смысл. Кульминационный момент «литургии» — жертвоприношение. Матадор — верховный жрец — убивает быка одним ударом шпаги в определенное место величиной с монету между лопатками.

В символическом пространстве этого спектакля-обряда человек одерживает победу над своим предназначением, убивая, отдаляет собственную смерть.

Случается, хотя и чрезвычайно редко, что публика, очарованная красотой, дерзостью, отвагой быка, требует его помиловать. Право помилования принадлежит президенту, но пользуются им только в исключительных случаях.

В Арле коллективное безумие, связанное с корридой, обычно начинается за несколько недель до ее начала и продолжается еще столько же после окончания. Город живет корридой, следит за подготовкой к ней, присматривается к главным действующим лицам еще до их появления на арене, вникает в каждую деталь программы. О корриде говорят на улице, в барах, бодегах, на работе и дома. Каждый вечер в каталонском баре «La Cueva» собираются горячие головы, ведутся бурные споры, за бокалом «Рибера-дель-Дуэро» обсуждаются достоинства и недостатки участников, их шансы и возможно грозящие им опасности. Атмосфера накаляется еще больше, если в корриде должен выступить матадор из Арля. (Так было, когда на арене Амфитеатра вместе с Хосе Марией Мансанаресом и Эль Хули появился Тома Жубер «Томасито», 21-летний арлезианец. К сожалению, его выступление закончилось печально: раненного в бедро Томасито унесли с арены при тягостном молчании публики.) Лихорадка корриды охватывает не только мужчин — женщины переживают не меньше. Еще до того как на арене зазвучат первые такты «Арлезианки», до того как откроются ворота вольера, публика уже знает всех наперечет: toros с именами и родословными, их владельцев и животноводов, звезд корриды — матадоров — и членов их команд до последнего из пеонов.

По окончании корриды, когда все уже увидено и пережито, наступает время анализа и дискуссий. Ни одна мелочь не ускользает от внимания, разбирается каждый шаг. Дольше и горячее всего, как правило, обсуждается последняя терция (la faena de muleta) и ее заключительный этап — la estocada[38]. Подробно, словно кадр за кадром, воспроизводится поведение быков, а также каждый шаг, каждый жест, каждое движение тела матадора. Живое участие в дискуссиях принимает пресса. Важные общественные и политические новости оттесняются на последние страницы. На первых полосах — подробнейший анализ и пространные комментарии. Накал споров выше, чем во время гонки «Тур де Франс» или матча «Олимпик Марсель» — ФК «Барселона».

Тем не менее, несмотря на энтузиазм сотен тысяч… нет, миллионов поклонников корриды, со дня на день растет число ее противников. Защитники прав животных, экологические организации, наконец, простые граждане протестуют против зрелища, самый яркий момент которого — убийство животного. В Мадриде, Брюсселе, Париже организуются эффектные демонстрации: сотни обнаженных, истекающих поддельной кровью юношей и девушек с вонзенными в тело бандерильями перед зданием кортесов, Европарламентом, Эйфелевой башней, перед Музеем современного искусства в Бильбао. Уже не первый год моральную поддержку им оказывает далай-лама XIV. Недавно проект полного запрета корриды в Провансе представили 60 депутатов Национального собрания Франции. Парламент Каталонии, в ответ на требование 180 тысяч граждан, одобрил закон о запрете боя быков в Барселоне и перестройке арены (plaza de toros) в торговый центр. Испанское телевидение прекратило прямые трансляции с корриды. Важный аргумент противников корриды, исповедующих католическую веру, — булла папы Пия V от 1 ноября 1567 года «De salutis gregis dominici»[39], под угрозой отлучения от Церкви запрещавшая посещать корриду. Хотя авторитет Церкви пошатнулся, хотя ее голос все менее слышен, в Испании к нему еще прислушиваются…

Сейчас трудно угадать, до каких пор будут сохранять свою силу наркотические чары корриды, долго ли еще смерть будет притягивать нуждающуюся в возбудителях толпу, а жертвенная кровь toro — пропитывать песок арены. Хотя кажется, что, несмотря на сопротивление тех, для кого коррида — обряд, и тех, для кого она всего лишь спектакль, дни ее сочтены.

Заканчивается тысячелетняя история зрелища, чьи корни уходят во тьму истории, в незапамятные времена. С такой традицией нелегко порвать. В Испании, Португалии, Провансе коррида стала частью национального наследия, обросла мифами, ритуалами, обычаями. Все это нельзя отбросить одним махом или заменить иным «культовым» зрелищем, не менее впечатляющим. В европейской культуре миф о Тесее и Минотавре всегда был укоренен глубже, чем миф о святом Георгии и драконе. Дионисийская сила корриды проистекает из ее прочной связи с эротикой и смертью, с символикой жертвы и искупления, то есть касается сферы sacrum.

Первое упоминание о сакральном характере корриды можно найти уже в «Тимее» Платона:

Каждый из десяти царей [Атлантиды] в своей области и в своем государстве имел власть над людьми и над большей частью законов, <…> но их отношения друг к другу в деле правления устроялись сообразно с Посейдоновыми предписаниями, как велел закон, записанный первыми царями на орихалковой стеле <…> внутри храма Посейдона. В этом храме они собирались <…>, чтобы совещаться об общих заботах, разбирать, не допустил ли кто-нибудь из них какого-либо нарушения, и творить суд. Перед тем как приступить к суду, они всякий раз приносили друг другу вот какую присягу: в роще при святилище Посейдона на воле разгуливали быки; и вот десять царей, оставшись одни и вознесши богу молитву, чтобы он сам избрал для себя угодную жертву, приступали к ловле, но без применения железа, вооруженные только палками и арканами, а быка, которого удалось изловить, заводили на стелу и закалывали на ее вершине так, чтобы кровь стекала на письмена. На упомянутой стеле помимо законов было еще и заклятие, призывавшее великие беды на головы тех, кто их нарушит. Принеся жертву по своим уставам и предав сожжению все члены быка, они разводили в чаше вино и бросали в него каждый по сгустку бычьей крови, а все оставшееся клали в огонь и тщательно очищали стелу. После этого, зачерпнув из чаши влагу золотыми фиалами и сотворив над огнем возлияние, они приносили клятву, что будут чинить суд по записанным на стеле законам…[40]

Кровавое жертвоприношение — от Каина и Исаака до Иисуса Христа — вызывало страх и ужас, но одновременно завораживало магической силой обряда очищения кровью. Наверняка есть связь между корридой и митраистской тавроктонией[41] — обновляющей мир ритуальной жертвой (Митра убил быка после долгой и трудной за ним погони), а также между корридой и тавроболием[42] — крещением в бычьей крови. Можно предположить, что тавромахия родилась именно из практик митраизма, которые принесли на Иберийский полуостров и в Прованс римские легионеры и которые местные жители у них переняли. Культ быка был известен и другим культурам. В индуизме бык Нанди (ездовой бык и верный спутник бога Шивы, из волос которого вытекает Ганг) отождествлялся с ведийским богом-громовержцем Индрой, известным древним майя как бог бури и ветра Хуракан (Уракан).

Коррида — еще одна символическая и очень тонкая, на грани разрыва, нить, связывающая наш до боли рациональный дивный новый мир с миром мифов, обрядов и волшебства. Это реликт уходящей цивилизации, которой для существования необходимы области тени, недоступные свету тайники в глубине души и которая принуждает нас задаваться неудобными вопросами. <…>

Я не поклонник корриды. Она интересна мне как обряд, а не как спектакль. Кроме того, я на стороне toro. Скажу больше: коррида пробуждает во мне страх, я ощущаю в ней не имеющую названия силу, которой не способен противостоять. Как будто из темноты доносится призыв, который мне не хочется понимать, на который не хочется отвечать; он обращен к той части моего «я», о которой я ничего не желаю знать.

На вырванном из тетради в клетку листочке, приколотом четырьмя кнопками к дверям базилики, каллиграфическим почерком было написано, что сегодня, в Великую пятницу, на кладбище Алискамп в полночь состоится пасхальная мистерия. Сообщение предназначалось прихожанам собора Святого Трофима и всем верующим, которые хотели бы принять в ней участие.

Я вошел в храм, ожидая увидеть опустевшую дарохранительницу, поломанные свечи, почетный караул около Гроба Господня, приготовления к обряду освящения огня и воды. Но внутри было тихо и пусто, бледный призрачный свет, просачиваясь через небольшие окна в глубоких проемах в верхней части боковых нефов скользил по голым каменным стенам, по краям пустых алтарей и надгробным плитам с гербовым картушем или фигурой лежащего рыцаря. Собор, погруженный, будто в толщу воды, в графитовый сумрак, был холоден и суров.

Романские соборы Франции сохранили что-то не только от архитектонического совершенства, но и от холода языческих капищ. Чтобы в этом убедиться, достаточно в расположенном неподалеку Ниме осмотреть Мезон Карре — храм, возведенный в конце I века до н. э. в честь членов семьи императора Октавиана Августа.

Внутри провансальских церквей нет ничего от интимной атмосферы храмов Центральной Европы, их стильного беспорядка, золота, помпезного богатства; я уж не говорю о православных церквях с множеством святых в пурпуре и золоте, коврами на плитах пола, почти домашним теплом. В монументальном интерьере романской или готической церкви легче встретить прячущихся среди листьев аканта страшных чудищ из мифического бестиария, чем дружелюбных эльфов — ангелов, которые, утомленные полетом, присаживаются на угол алтаря.

К тому времени, когда я вышел из собора, дождь прекратился, но на горизонте клубились темные тучи, грозя обрушиться на землю ливнем. Я не собирался участвовать в Mysterium paschale и, опять-таки сам не знаю как, около полуночи оказался на пустом бульваре Лис. По мостовой катились сорвавшиеся с привязи воздушные шары, ветер трепал края больших афиш с программой воскресной корриды. В этот час никаких других предвестников приближающейся фиесты на безлюдных улицах не было. Стук моих шагов возвращался, отразившись от темных фасадов, и это был единственный звук в бездонной глубине ночи. Бульвар Лис упирался в перекресток Круазьер; тут дорога сворачивала направо, на короткую, обсаженную старыми платанами авеню Алискамп, круто спускающуюся к мостику на канале Крапонны. Отсюда узкая дорожка по берегу живописного канала XV века, соединяющего Арль и равнину Кро, вела прямиком к воротам некрополя. Алискамп — самый большой и самый знаменитый некрополь античности. К сожалению, из-за громадных разрушений, произведенных во имя прогресса в середине XIX века, уцелела лишь его небольшая часть.

Красоту этого места оценил Поль Гоген: во время своего короткого, драматически закончившегося пребывания в Арле он написал здесь прекрасный пейзаж. Сейчас, в ночной темноте, разглядеть можно было немного: смутно маячившие светлые пятна на стволах вековых платанов да отражения далеких огней на воде. И еще с тропинки виден был где-то над деревьями тусклый свет «Фонаря мертвых», восьмиугольной башни церкви Святого Гонората.

Ворота некрополя были открыты, но возле них никого не было. Двигаясь чуть ли не ощупью, я прошел мимо едва заметных остатков романской церкви Сен-Сезер-ле-Вьё, построенной на месте заложенного в начале VI века епископом Арля святым Цезарием женского монастыря — одного из старейших в этой части Европы. Сразу за ней начинается длинная, густо обсаженная деревьями L?Alle? des Tombeaux[43], с обеих сторон которой тянутся ряды каменных саркофагов; в основном они датируются III и IV веками, однако чудесная эта аллея появилась не в палеохристианские времена: ее создали в XVIII веке монахи из ордена Братьев меньших, которые расставили там — по большей части уже ограбленные и разрушенные — саркофаги. В XIX веке аллея служила жителям Арля местом романтических прогулок и свиданий. Конечно, ее не мог не обнаружить, бродя по городу, Винсент Ван Гог.

Поздней осенью 1888 года он писал брату Тео:

Думаю, что ты одобришь написанный мною листопад. Лиловые стволы тополей перерезаны рамой как раз там, где начинается листва. Эти деревья, как колонны, окаймляют аллею, по обеим сторонам которой выстроились лилово-голубые римские гробницы. Земля уже устлана плотным ковром оранжевых и желтых опавших листьев, а новые все падают, словно хлопья снега.

Сейчас, среди ночи, аллея казалась черной бездной, коридором, ведущим во мрак, в царство теней.

Почти все обряды инициации, независимо от их особенностей и места проведения, содержат один и тот же элемент: проход по темному коридору как символический путь, через смерть и воскресение ведущий к свету и жизни. Когда я стоял один в темной аллее, между глыбами саркофагов, мне казалось, что вот-вот из мрака вынырнет вереница духов этой земли, которые обступят меня и поведут в освященное кровью место, чтобы я мог удостоиться милости очищения. А когда увидел в конце аллеи, словно в перевернутом бинокле, пляшущие огоньки и мечущиеся тени, образ темного коридора стал еще более реальным.

Как загипнотизированный, я пошел вперед, туда, откуда слышались невнятные голоса, обрывочное пение, где виднелись люди с непокрытыми, несмотря на моросящий дождь, головами. Внезапно справа от меня из густой тени под деревом вынырнул какой-то человек и протянул мне незажженный факел:

— Salve, amice! — тихо, едва ли не заговорщицки произнес он.

На маленькой площади перед сохранившейся частью церкви Святого Гонората толпились люди с горящими факелами. Их было немного — человек восемьдесят, от силы сто; кто-то молился, преклонив колени. Посередине, в кругу факелов, будто в обрамлении висящих в воздухе капелек света, стоял высокий худой молодой человек с бородой и светлыми падающими на лицо волосами, в черных брюках и растянутом свитере до колен; обмотанный вокруг шеи черный шарф свисал почти до земли. На голове у него был настоящий терновый венец, на спине — тяжелый крест из неоструганного дерева. Согнувшийся под тяжестью креста, он поразительно напоминал фигуру с брейгелевского «Несения креста» (1651) в Музее истории искусств в Вене. На бледном отрешенном лице рисовалось подлинное — не театральное — страдание. Две струйки крови, проложив себе путь между каплями пота на лбу, текли по щеке, исчезая в густых зарослях белокурой бороды. Я сразу его узнал. Он был учитель; мы встречались на улице неподалеку от городской гимназии. Видел я его и на первомайских демонстрациях: обычно он шел один, неся красный флаг с эмблемой ВКТ (Всеобщая конфедерация труда), устремив прямо перед собой невидящий взгляд.

Торжественная процессия уже началась. Ее возглавлял священник в литургическом облачении, читая молитвы по латыни и напевая гимны из провансальского песенника. Станции Крестного пути, вернее, их номера, были размещены по краям треугольной площади перед церковью. Проводящиеся там последние пару лет археологические раскопки открыли несколько слоев римских и раннехристианских надгробий, могильных плит и простых каменных гробов без надписей и украшений. Вся площадь, за исключением узкого прохода, по которому двигалась процессия, походила на террасами спускающуюся вниз расселину, в которой, словно на сцене фантасмагорического театра смерти, горели лампады.

Я смотрел на сосредоточенные лица молящихся, на коленопреклоненные фигуры на мокром гравии, и вдруг мне почудилось, что я присутствую на тайном собрании общины первых христиан. Казалось, сейчас сюда с обнаженными мечами, с криком и проклятьями, ворвутся солдаты Септимия Севера или Диоклетиана, поднимется паника, среди грозных окриков и воплей ужаса люди бросятся врассыпную, ища спасения в темных аллеях среди стел, и я стану свидетелем одной из сцен мученичества либо чуда, описанных Иаковом Ворагинским[44] в «Золотой легенде».

Возбужденное воображение подсказывало сцены, вероятно, не сильно отличающиеся от реальности. Ведь это здесь, на elissi campi, собирались по ночам первые христиане, здесь они молились, искали спасения от преследователей, здесь тайно хоронили умерших. Здесь августовской ночью 303 года был погребен святой Генезий, мученик, обезглавленный по приказу римлян под тутовым деревом в Тренкетае, на противоположном берегу Родана. Он был казнен за отказ переписать эдикт, обрекающий на смерть христиан, которые не отрекутся от своей веры.

После миланского эдикта 313 года[45] место его погребения стало центром паломничества, куда стекались горячие почитатели Генезия со всей Галлии. Благочестивой мечтой каждого христианина было обеспечить себе — еще при жизни — место вечного упокоения как можно ближе к могиле святого. Результат я увидел, стоя над археологическим раскопом: сотни, тысячи, а то и десятки тысяч каменных гробов, один над другим, слоями, рядом с предполагаемой могилой святого мученика. Когда не хватало места, из гробов выбрасывали останки похороненных здесь ранее язычников. Из городов в верховьях Роны покойников сплавляли в бочках или на лодках, привязав им на шею мешочек с оплатой расходов на погребение. Мертвецов вылавливали, порой с риском для жизни, члены светского погребального общества из рыбацкого предместья Ля Рокет, забирая себе часть денег. Злоупотреблений никогда не случалось — по крайней мере, городские судебные хроники об этом умалчивают. Лишь один-единственный раз…

Вот случай, описанный свидетелем — Гервасием Тильберийским [46], маршалом Арльского королевства:

Это было в Бокере, во время ярмарки. Несколько молодых людей, матросы, завидев плывущий вниз по реке гроб, пожелали его остановить, забрать находящиеся в нем деньги и пойти развлекаться. Однако — кто б мог подумать! — гроб ни в какую не хотел продолжить свой путь. Несмотря на все усилия оттолкнуть его на середину реки, гроб упрямо крутился на месте, будто попав в водоворот, и отказывался отдаться течению. В конце концов, представители правосудия раскрыли преступление и строго наказали распутников, а смертные деньги им было велено положить обратно в гроб. Едва лишь деньги были возвращены, гроб сам отдалился от берега, спокойно поплыл вниз по течению и достиг Арля, представ перед глазами поджидавших его в порту людей, которые криками возвестили о чуде и возблагодарили Господа[47].

С Алискампом связано множество фантастических рассказов и легенд. Одна из легенд гласит, будто в ночь накануне Дня Всех Святых, когда лагуны и луга выбелены лунным светом, сам Иисус Христос спускается с неба, чтобы у алтаря, возведенного рядом с Фонарем мертвых, в полночь отслужить мессу вместе со святым Трофимом.

Фредерик Мистраль, без устали разыскивавший произведения провансальского фольклора и часто вплетавший в свои стихи народные предания о чудесах, пишет об этом в «Причастии святых»:

А поутру своим домашним,

Недетской радостью полна,

О сновидении вчерашнем,

Смеясь, поведала она —

На праздник в Алискампе ночью

Приморский бриз ее принес.

Там видела она воочью,

Как мессу отслужил Христос[48].

Я стоял на краю рва, держа в руке незажженный факел. В какой-то момент слева от меня мрак будто сгустился; по слабому запаху намокшей шерсти я угадал чье-то присутствие рядом.

— Смотрите на последних христиан? Немного их осталось. Здесь почти вся арльская община, не считая стариков, больных и детей, которые сидят дома… ну, может, еще несколько таких, как вы, любопытствующих, либо таких, как я, наблюдателей истории. Mysterium paschale — прекрасное зрелище, но не надо обманываться. Драматическое представление страданий и смерти двухтысячелетней давности никого уже не волнует и даже не наводит на серьезные размышления нравственного характера, ибо тому миру, хотим мы или не хотим, на наших глазах приходит конец. И не с громом, а со всхлипом — как говорит поэт [49].

Приглядитесь хорошенько к участникам обряда: за торжественными жестами в патетической обстановке вы увидите страх, отчаяние, неуверенность — беспомощную суету обитателей дома, заметивших на горизонте зарево пожаров, предвестие надвигающейся катастрофы: всякая живая душа бросается упаковывать фамильное серебро и бижутерию, закапывает под помеченным деревом ценности и памятные реликвии, как было в Риме накануне того дня, когда в стены города ворвались варвары Алариха.

Открою вам секрет: они приходят сюда, чтобы укрепиться в вере, тут нет сомнений, но и чтобы сосчитать, сколько их — ведь с каждым годом их все меньше и меньше, усиливается ощущение одиночества, боязнь утратить общинную идентичность. Здесь они чувствуют себя увереннее, поскольку под ногами — десятки тысяч своих мертвецов с их нерушимой верой в наступление Царства Света. Мистическое присутствие мертвых поднимает дух: легче поверить, что накопившаяся энергия может изменить будущее. Но это — иллюзия. Энергия веры — вопреки всеобщему закону сохранения — подвергается распаду, расходуется, слабеет и сегодня уже ничего не способна изменить. Она мертва, как светильник в этрусской гробнице. То, что некогда наделяло харизмой апостолов, умеряло властолюбие и разнузданность владык, несло надежду порабощенным народам, сейчас не может уже ни зажечь, ни обратить в свою веру.

Помните, что сказано в «Эпиграммах» Марка Валерия Марциала: «Нигде нет бога, и небеса пусты». Да, да, небеса пусты, человек остался на земле наедине со своей жаждой абсолюта, со своей драмой существования, ненужным никакому богу.

Вот так-то. Требуется немалая отвага, чтобы взглянуть в лицо правде, даже если она прячется под какой-нибудь из своих многочисленных масок. С некоторых, как в античном театре, не сходит язвительная усмешка шута.

Вы верите в математическую логику? В законы статистики? Они жестоки, поскольку приводят к неопровержимому выводу: потомки этих людей — если сохранят потребность в вере — будут на закате солнца раскладывать молитвенные коврики и бить о землю челом, славя Аллаха.

Вы не зажигаете факел? Я тоже предпочел остаться в тени, но сейчас зажгу. После нападения крестоносцев Монфора, pendant l’horreur d’une profonde nuit[50] — как говорит Расин в «Аталии» — здесь собирались оставшиеся в живых катары[51]; последние perfecti в последний раз даровали своим последним единоверцам последнее consolamentum[52]. Факелов не зажигали — если бы с городских стен заметили свет, еретики были бы схвачены, а это означало пытки и смерть на костре. Сейчас нам грозит только одно: если, встретившись на улице, узнаешь «своего», придется раскланяться.

Пение смолкло. Во внезапно наступившей тишине слышно было только потрескивание факелов. Где-то очень далеко шумел город, в кронах деревьев чирикали разбуженные птицы.

Наступил главный момент обряда: la mise ? mort[53]. К лежащему на земле кресту толстой веревкой привязали человека в черном растянутом свитере и терновом венце. Дождь прекратился, пахло сырой землей и молодыми листьями. Колеблющиеся огоньки лампад на надгробных плитах придавали сцене распятия какой-то театральный пафос. Крест подняли, нижний конец укрепили в гнезде, вырубленном в скале; опутанное веревкой тело безвольно свисало с перекладины. Вдруг, в больно давящей на уши тишине, где-то на горизонте среди темных клубящихся туч ночное небо разодрала молния. Все замерло, застыло, будто земля на бегу столкнулась с невидимой преградой и резко остановилась. Продолжалось это не дольше минуты, а может, всего несколько секунд, но давно копившееся напряжение разом схлынуло — меня будто ударило током.

И тотчас же земля возобновила свой бег. Крест был положен на землю, молодого человека поспешно от него отвязали, и теперь, бледный, безмолвный, он стоял в окружении участников обряда напротив освещенного изнутри свечами входа в церковь Святого Гонората. Возглавлявший процессию священник запел гимн на провансальском языке; к нему присоединились почти все собравшиеся — видимо, многие знали этот язык. Торжественная мелодия, неторопливо отдаляясь, исчезала в темной аллее, окаймленной саркофагами римских сановников и визиготских вождей. Факелы гасли один за другим; несмотря на огоньки продолжающих гореть в раскопе лампад становилось все темнее. Mysterium paschale заканчивалась.

Опять я увидел рядом с собой тень и услышал уже знакомый хрипловатый шепот:

— Вечная потребность в искуплении путем жертвоприношения… Как же глубоко это в нас засело… эта жажда экспиации[54]! Ни одна религия никогда не преуменьшала роли чувства вины и никогда не отказывалась… как бы лучше сказать? — от неких утонченных форм шантажа, именуемого грехом. Если вы заметили, даже здесь, когда жертва всего лишь символ, театральный жест, по истечении минуты экстаза у всех какой-то смущенный вид, люди не смотрят друг другу в глаза, словно только что позволили совершиться преступлению. Нет ничего интимнее смерти. Недостойно устраивать из нее спектакль. Я это ненавижу!

Вы собираетесь в воскресенье на корриду? В конце концов, это тоже своего рода обряд, и, когда не остается ничего иного, нужно его сплести, хотя бы из пустоты, и вдохнуть в него жизнь. Мне иногда кажется — пускай это и звучит кощунственно, — что смерть замученного человека и смерть замученного животного встречаются в одном и том же метафизическом пространстве. Смерть уготована всем, но животному — якобы потому, что у него нет души, — не обещано ни воскресения, ни вечной жизни.

В Фонаре мертвых у церкви Святого Гонората погас свет. Я шел вместе со всеми к выходу мимо позднесредневековой усыпальницы патрицианской семьи Порселе с изображением поросенка[55] на гербовом щите, мимо монументального мавзолея консулов Арля. Толпа шагала молча, никто не разговаривал, слышен был только хруст гравия и шум ветра в листве.

Под ритмичное шарканье подошв анонимных участников ночного марша откуда-то издалека, словно из другой жизни, возвращались воспоминания о школьном чтении «Энеиды», восторг и страх, сопутствовавшие первым соприкосновениям с поэзией; на фотопластинке памяти, в результате таинственного алхимического процесса, всплывали слова:

Шли вслепую они под сенью ночи безлюдной,

В царстве бесплотных теней,

                                      в пустынной обители Дита, —

Так по лесам при луне, при неверном свете зловещем,

Путник бредет…[56]

Около церкви Святого Цезария кто-то забирал у выходящих погашенные факелы.

Улицы города были еще пустыми и темными, но в некоторых окнах уже горел свет. Там, где на ночь не закрывали деревянных ставен, за шторами можно было увидеть движущиеся силуэты. Вероятно тем, кто работал в первую смену, готовили завтрак. Тротуары и мостовые подсохли; в воздухе ощущалась весенняя влага, запах мокрых камней и земли. На остановке на бульваре Клемансо стояла, поджидая краснооранжевый автобус сети «Картрез», группа молодых арабов в рабочих комбинезонах; они громко переговаривались, курили, зевали, перебрасывались шутками с девушками в джинсах и закрывающих пол-лица платках; гортанные звуки мужских голосов далеко разносились по улице. Близилось время, когда уходящая ночь размывает контуры предметов и смешивает свет, отражающийся в лужах на асфальте, со светом уличных фонарей, когда больные просыпаются в холодном поту от кошмарного сна, утомленные любовники только еще засыпают, а приговоренных выводят на казнь. Такую пору в отличие от entre chien et loup[57] называют entre loup et chien.

Я присел передохнуть на ступеньки городского театра на углу улицы Гамбетты и бульвара Клемансо. До моего скромного жилья на четвертом этаже бывшей монастырской больницы (Странноприимного дома) было уже недалеко. Отупевший, сонный, я сидел не в силах даже пошевелиться, как вдруг услышал шаги в той стороне, где на бульваре Лис был круглосуточный магазин при автозаправке, и еще издалека узнал худую фигуру в черном растянутом свитере. Молодой человек шел как сомнамбула, глядя вперед невидящими глазами. Когда он приблизился, в скользнувшем по лицу свете фонаря я увидел не то страдальческую гримасу, не то полуулыбку, а на щеке — ту самую, уже засохшую, струйку крови.

— Quo vadis, Domine?[58] — не вставая спросил я.

Он приостановился, посмотрел на меня, сделал неопределенный жест рукой, будто на что-то указывая, и без единого слова пошел дальше. Я следил, как он исчезает в перспективе темной улицы, растворяется в неуютном предрассветном сумраке — черная одинокая фигура, на короткое время извлеченная из небытия, дабы сыграть в одном из самых трагических эпизодов истории нашего, обреченного на гибель мира.

Рассвет пасхального воскресенья занимался румяный и свежий, будто пожаловал из иного времени, из райских садов Месопотамии, где мир еще оставался невинным и чистым и все еще было впереди. Колокольный звон плыл в воздухе, оседал на чешую черепичных крыш, на опушенные дымкой новых листочков ветки деревьев, на зеленую травку в саду монастыря Святого Трофима, на теплые камни Ля Рокет, чернильные водовороты и оборки пены в изножье каменных львов в излучине Роны. Солнце искрилось в каплях росы на фиолетовых кистях глицинии, радужно переливалось в золотых брызгах фонтана, а легкий воздух пах так, как пахнет только пасхальное утро в воспоминаниях детства.

После напряженной недели Арль с облегчением вздохнул. День обещал быть погожим. На площади Республики, стоя в открытой настежь porte-fen?tre[59] кабинета на втором этаже, мэр города Эрве Скьяветти (ФКП[60]) приветствовал народ. Минуту спустя он выйдет из сводчатых сеней (одно из чудес камнерезательного искусства, обязательный этап и объект изучения приверженцев Compagnonnage du Tour de France[61]) на залитую солнцем площадь, чтобы под звуки «Coupo Santo»[62] на слова Фредерика Мистраля объявить об открытии фиесты, а в пять часов пополудни, стоя в своей парадной ложе, взмахнет белым платком — по этому сигналу раскроются ворота вольера и на арену римского амфитеатра выбежит первый toro. Тридцать тысяч зрителей встанут со своих мест, и мужчины снимут шляпы, чтобы минутой молчания почтить «идущих на смерть». А затем сидящие на трибунах, затаив дыхание, дрожа от волнения, будут следить за каждым движением матадора, каждой атакой быка, каждым этапом борьбы не на жизнь, а на смерть — осознавая или не осознавая сакральный характер зрелища. Они не знают — либо не хотят знать, — что на задах амфитеатра, возле недоступных для глаз туристов и любителей корриды ворот, выстроилась вереница огромных грузовиков мясокомбината в Шаторенаре.

«Таков ход мира, и лишь хорошее могу сказать о нем», — писал в эпической поэме «Анабасис» великий поэт Юга, Мари Рене Алексис Леже, известный всему миру как Сен-Жон Перс.