«Ястреб революции»
«Ястреб революции»
Метаморфоза с Дзержинским произошла не моментально, скорее всего, на него подействовала сама атмосфера ожесточения 1919–1920 годов, крах первых радужных иллюзий победителей октября 1917 года. Романтические взгляды на будущее и на сам характер советской власти, покидающие тогда все партийное руководство и ряды чекистов, отошли в прошлое и у Феликса Эдмундовича. Как и многие искренние сторонники большевистской идеологии, а Дзержинский, безусловно, оставался таковым до самой своей смерти, он просто принял новые реалии. Светлое будущее оказалось намного дальше ожидаемого, борьба за него затягивалась и обещала быть очень кровавой, и ради самой идеи оставалось лишь принять новые правила игры и отринуть жалость. Особенно с учетом занимаемой Железным Феликсом должности главы службы безопасности этой власти и главного меча ее репрессий. Оставаясь очень сильной и цельной личностью, в эти кровавые годы он довольно быстро ожесточился. Еще, впрочем, не раз посещавший в первые советские годы Москву английский писатель Бернард Шоу сказал, что восхищаться сильной личностью издалека и оказаться у такой сильной личности под каблуком – это совершенно разные вещи.
Этому плавному переходу в «ястребы» могло быть много причин: близкое общество всеобщего процветания все далее отодвигалось, враги Октябрьской революции все яростнее сопротивлялись, Гражданская война ожесточала сердца. Говорят, что на Дзержинского тогда повлияли и некоторые личные причины, заставившие его стать жестоким и беспощадным к врагам. И устроенный ему Лениным разнос за ограбление автомобиля главы Советской России прямо на улице ночной Москвы в 1918 году. И убийство в 1917 году бандитами его родного брата Станислава Дзержинского (другой его родной брат Владислав Дзержинский в 1942 году будет расстрелян в оккупированной Польше немцами, но Феликс Эдмундович об этом уже не узнает). И расстрел в 1918 году в Сибири колчаковской контрразведкой близкого друга по дореволюционному польскому подполью Винцента Матушевского. Да мало ли какие еще удары могли нанести те безумные годы по Дзержинскому лично, хотя и есть вопросы к такой теории: может ли начальник мощной спецслужбы государства в своей политике руководствоваться такими личными мотивами?
В эти годы Гражданской войны мы видим другого Дзержинского. Романтика окончательно его покидает, остается та самая всегда хмурая фигура с застывшим взглядом фанатика в суровой шинели, которого и звали Железным Феликсом. Это в этот период своей жизни он подписывает расстрельные приговоры, пишет собственноручно подробные инструкции для чекистов по методике проведения арестов и обысков, используя свой тюремно-подпольный опыт, и как заклинание повторяет, как «безмерно важно сейчас для ЧК право упрощенной процедуры расстрела». В этот период в 1921 году его заместитель Уншлихт пишет в Архангельскую ЧК секретное послание о том, что высланных ввиду амнистии сдавшихся лидеров крестьянских повстанцев Тамбовщины нужно тайно расстрелять, «соблюдая конспирацию», то есть тайно нарушив данное советской властью им обещание прощения. Говорят, что Дзержинский мог об этой директиве Уншлихта не знать, но это уже явное лукавство.
К тому же из-под пера лично Феликса Эдмундовича в те годы выходит масса подобных планов. «Нужно арестованных перестрелять» – из указания Менжинскому после раскрытия в 1921 году в Петрограде антисоветского заговора, среди этих «перестрелянных» оказался тогда и поэт Гумилев. «Расстреляйте их, пока не подоспела какая-нибудь амнистия и не пришлось освобождать» – послание начальнику Украинской ЧК Манцеву в том же году об арестованных петлюровцах. «Мы должны быть сейчас жестоки к себе и к другим, если хотим победить» – из его же послания в ЦК, за требованием жестокости к себе не укроется то, с какой стати этот человек взял на себя право определять меру жестокости и к другим. Часто цитируемую фразу Дзержинского о жестокости к себе и другим он написал в своем гневном письме в ЦК партии от 17 февраля 1923 года, крайне недовольный тем, что карательная политика советской власти иногда проявляет лояльность к виновным только в силу их пролетарско-крестьянского происхождения. Дзержинский яростно протестовал против такой политики, требуя беспощадно карать любого выступившего против советской власти без учета его классового происхождения. Именно в этом послании он написал «наша карательная политика никуда не годится», «борьба должна вестись по методу коротких сокрушительных ударов» и «мы должны быть жестоки», не соглашаясь даже с небольшими либеральными послаблениями после Гражданской войны и в разгар объявленного Лениным НЭПа.
Эти и подобные ему послания за подписью Дзержинского из секретных ранее архивов в корне рушат легенду защитников Дзержинского в истории о том, что он был решительно беспощаден только к открытым врагам советской власти и белым, по-иному подходя к «простому» советскому человеку. Дзержинский собственноручно эту сказку о себе опровергает.
Защитникам лакированного образа кристально чистого чекиста и друга простого народа можно процитировать еще один приказ Железного Феликса по ВЧК из 1921 года: «Всем отделам губернских ЧК. В целях борьбы с хищениями кольев и щитов, устанавливаемых для борьбы со снежными заносами на железных дорогах, разъяснить меры борьбы с указанными хищениями: круговая порука жителей ближайших к ж/д станций и проживающих в полосе отчуждения железнодорожников, виновные в хищении передаются ревтрибуналу, так как все железные дороги Республики объявлены на военном положении».
Когда-то нас заверяли, что методами круговой поруки и заложников в окрестных селах только немцы охраняли железные дороги от диверсий советских партизан, но вот схожий приказ председателя ВЧК из 1921 года. И направлен он не против белых шпионов или диверсий на железных дорогах идеологического характера, ведь ясно же, что таскали эти колья от снежных заносов наверняка местные прототипы чеховского «Злоумышленника» по своим хозяйствам для личных нужд. Это с ними ЧК боролась круговой порукой в придорожных селах и расстрельными приговорами ревтрибуналов. Антон Павлович Чехов со своим обличавшим тупость и жестокость царского суда «Злоумышленником» от приказа Дзержинского просто покрылся бы холодным потом ужаса, доживи он до 1921 года.
Вопрос, который никак нельзя обойти и вокруг которого очень много дебатов: личное участие Дзержинского в расстрелах. Советская история это предположение отвергала, критики Дзержинского сейчас на этом настаивают, но ни с одной из сторон нет четких документальных доказательств того, убивал ли в те годы «ястреб революции» кого-то лично, кроме того, что, бесспорно, росчерком своего пера сотни и тысячи людей отправил на расстрел заочно.
Негативно относящиеся к председателю ВЧК писатели и историки ссылаются обычно на устные воспоминания чекистов-ветеранов, что в эти горячие годы Феликс Эдмундович сам участвовал в расстрелах, приводят с их слов примеры таких казней. Среди белоэмиграции был устойчивый слух, что Дзержинский иногда лично брал на себя миссию расстрельщика, если нужно было исполнить приговор ранее высокопоставленному большевику либо даже бывшему сотруднику ЧК, если они преступлением замарали свою должность, а таких Феликс Эдмундович вроде бы истово ненавидел. Часто белоэмигранты в своей прессе и книгах ссылаются на рассказ некоего беженца из Советской России, которому вроде бы сотрудник ЧК рассказал: «Особых преступников Феликс Эдмундович казнил сам, тех коммунистов, кто совершил преступление против партии, или самих чекистов за это же, к такому человеку Дзержинский подходил, целовал его три раза, благодарил за прежние заслуги, а за измену тут же стрелял». Уже по слишком театральной и неправдоподобной процедуре таких странных расстрелов с поцелуями перед смертью в рассказе анонимного чекиста видно, что это вряд ли могло быть правдой.
К тому же тот самый неназванный чекист в эмигрантской прессе еще заочно рассказывал совсем уж странные вещи, что за Дзержинским ходили профессиональные расстрельщики из чекистов-китайцев, которым за каждого казненного официально полагались в награду по 100 рублей из кассы ВЧК и сапоги убитого. Нужно полагать, что, если сам Дзержинский действительно кого-то расстреливал лично, никаких подробностей об этом за стены Лубянки не просочилось, кроме слухов, обросших в рядах эмигрантов такими душераздирающими подробностями.
Считают, что если Дзержинский кого и расстрелял лично, то это действительно преступившие закон сами сотрудники ЧК. Часто приводят в пример случай личного убийства Дзержинским какого-то матроса из ЧК, явившегося пьяным к нему в кабинет и нахамившего главе ВЧК, этот случай без подкрепления документальными доказательствами в разных вариациях попадался мне в различных исследованиях о жизни и деятельности Дзержинского: «В 1918 году отряды чекистов состояли из матросов и латышей. Один такой матрос вошел в кабинет председателя пьяным. Тот сделал замечание, матрос в ответ обложил трехэтажным. Дзержинский выхватил револьвер и, уложив несколькими выстрелами матроса на месте, тут же сам упал в эпилептическом припадке».
В архивах я откопал протокол одного из первых заседаний ВЧК от 26 февраля 1918 года: «Слушали – о поступке т. Дзержинского. Постановили: ответственность за поступок несет сам и он один, Дзержинский. Впредь же все решения вопросов о расстрелах решаются в ВЧК, причем решения считаются положительными при половинном составе членов комиссии, а не персонально, как это имело место при поступке Дзержинского». Из текста постановления видно: Дзержинский расстреливал лично. Узнать имена расстрелянных мне не удалось и, видимо, уже никому не удастся, но ясно одно – в те времена это был поступок на уровне детской шалости».[12]
Кажется, в эти годы из Дзержинского ушла его своеобразная теплота даже к товарищам по партии, сохраненная поначалу, невзирая на долгие годы тюрьмы и лишений. В эти годы Дзержинский наиболее часто спорит с другими видными большевиками, становится сух с подчиненными и арестованными на допросах. Хотя, благодаря характеру и выработанной в тюрьме потрясающей выдержке, отмечаемой почти всеми знавшими его в те годы, никогда не срывается на откровенное хамство или желчь. Да и в ЧК не дает выхода накопившемуся в демонстративной жестокости, здесь ему можно отдать должное. Споры в руководстве партии и Советского государства, в которых активно участвует в 1919–1922 годах Дзержинский, касаются множества вопросов, но нас интересует плоскость госбезопасности.
А здесь Дзержинский предстает уже явным «ястребом», до последнего сопротивляясь любой попытке урезать огромные права и привилегии своей спецслужбы. Именно в эти годы он особенно отчаянно спорит с наркомом юстиции Курским, доказывая необходимость подчинения ВЧК только напрямую Совнаркому. Наркому юстиции Феликс Эдмундович написал однажды целую отповедь, что позиция Курского «есть буржуазная юстиция для богатых, а на суде говорит мошна, а если к ЧК нет доверия, то нас надо бы разогнать, поскольку мы держимся только на доверии партии, а отдача ВЧК под контроль Наркомюста роняет наш престиж и умаляет наш авторитет, дискредитирует ЧК».
По мнению Дзержинского, Наркомат юстиции имеет общее право следить за законностью в стране и в государственном аппарате, во всех ведомствах, зачем же ему давать отдельные полномочия по проверкам ВЧК? Раздраженный Дзержинский предлагает в этом послании: «Тогда вообще не надо ВЧК, пусть всю борьбу с врагом берет на себя Наркомат юстиции и сам за нее отвечает».
Его полемику с верховным прокурором Советов Крыленко, также покусившимся на безбрежность прав ЧК и ее неподконтрольность органам юстиции, вынужден разбирать в ЦК сам Ленин. Наркома финансов Сокольникова он постоянно критикует за попытки урезать финансовые аппетиты ВЧК, доходя до обвинений главного ленинского финансиста в саботаже против революции.
У Дзержинского позиция была непреклонной, он уже был уверен, что его ЧК стала главным инструментом поддержки советской власти, что огромные полномочия и санкционированная властью жестокость в ее работе необходимы. Именно к этим годам относятся его постоянные воззвания о «необходимости права на бессудные репрессии для ВЧК», о необходимости продолжения «красного террора». В эти же годы он выступил против предложенной Лениным практики массовых высылок из Советской России не принявшей новой власти интеллигенции, предлагая продолжать репрессии и аресты взамен высылок, увеличивающих идейный потенциал российской эмиграции. Он даже примеры приводил в своем докладе на эту тему для ЦК партии в 1921 году: «Вот выпущенный нами поэт Бальмонт ведет против нас злобную кампанию, все эти наши слабости ведут к усилению врагов в эмиграции». Вскоре проведенная под началом Дзержинского советская паспортизация набросит на молодой СССР железный занавес, закрыв вопрос с высылками и вольноотпущенниками советской власти на Запад. На выезд из Советского Союза на долгие годы будет необходимо получить согласие госбезопасности, удостоверяющее благонадежность временно выезжаемого, и эта система сохранится почти на всю советскую эпоху.
Что более всего характеризует Дзержинского в эти годы как явного ястреба и ультрареволюционера, отошедшего от романтических взглядов на дело ВЧК 1918 года, так это его пренебрежение даже к советскому закону, немыслимое в 1918 году для него же. В 1919–1922 годах, по воспоминаниям разных лиц, Феликс Эдмундович в разговорах и документах часто напирал на необходимость полного подчинения ЧК линии партии и решениям ЦК, партийному подходу в рядах своей спецслужбы. «ВЧК должна быть органом ЦК, иначе она превратится в охранку и станет вредна, станет органом контрреволюции» – это его постоянный рефрен тех лет. Стоит пояснить, что Дзержинский имел в виду – без партийной идеологии, только как орган охраны государства, то есть менее политизированная спецслужба обязательно переродится в охранку и будет использована со временем как могильщик революции. О соответствии при этом требованиям закона он говорил нечасто или высказывался в этом отношении даже как правовой нигилист, отсюда и конфликты с руководителями советской юстиции Курским и Крыленко. Дзержинский до конца своих дней будет затем настаивать, что ВЧК не обычная спецслужба, а особый карательный орган для защиты революции.
Если кто-то посчитает это наветом на кристального чекиста, могут почитать массу высказываний Железного Феликса на эту тему даже из восхвалявшей его советской исторической литературы, здесь видно, насколько оригинально он временами понимал требование соответствия закону в работе ЧК. Даже в официозных и проникнутых легендой идеализированного Дзержинского книгах воспоминаний о нем советской эпохи («О Ф.Э. Дзержинском», «Рыцарь революции» и других, такой литературы о Дзержинском в СССР выпущено много томов) заметен этот мотив. Что уж говорить о работах постсоветского периода, когда обнародовали и закрытые ранее документы. Вот в том же изданном к полувековому юбилею Октября в 1967 году сборнике воспоминаний о Дзержинском «Рыцарь революции» собрано множество мемуаров о бывшем начальнике сотрудников ЧК – ГПУ. Честно говоря, кое-где они попахивают фальшивой легендой и преувеличением, как в рассказах Тихомолова – личного водителя Дзержинского в ВЧК в 1918–1926 годах, об их совместных поездках по местам скопления беспризорников и долгих беседах шефа с ними по душам. Или в душераздирающем рассказе избежавшего отстрела Большого террора ветерана первой дзержинской гвардии из коллегии ВЧК Сергея Уралова о том, как уже обезоруженный и скрученный восставшими эсерами в отряде Попова Феликс Эдмундович 6 июля 1918 года одним криком: «Мерзавец, сдай свой револьвер, я пущу тебе в лоб пулю за предательство!» – обращает в бегство опытного эсеровского боевика и экс-чекиста Попова. Вокруг сложной фигуры Дзержинского в те годы советский агитпроп нагородил столько упрощающих его бравых легенд, зачем уж верному дзержинцу Уралову понадобилось доводить дело до абсурда. Делать из знаменитого начальника еще и сказочного исполина, способного безоружным одним гортанным рыком разгонять эсеровскую нечистую силу, – это не очень понятно.
Многие бывшие соратники Дзержинского своими славословиями и попыткой создать культ Дзержинского на Лубянке только оказали после его смерти медвежью услугу самому Феликсу Эдмундовичу. Как сотрудники Тульского отдела ГПУ, возложившие в день похорон Дзержинского к его могиле жуткий стальной венок из револьверов и шашечных клинков, – сейчас не любящие Дзержинского исследователи приводят это в качестве примера чекистской патологии садизма и культа орудий убийства. Разумеется, многие из вспоминающих о «рыцаре революции» традиционно повторяют, что закон для Железного Феликса был понятием святым. И тут же приводятся воспоминания заместителя Дзержинского в ВЧК и его наследника на посту председателя советского ГПУ Менжинского о том, что главным для Дзержинского в работе ВЧК были только указания руководства партии. Что «наказание он в принципе отметал, как буржуазный метод, а на репрессии смотрел лишь как на метод борьбы, необходимый для развития революции». Когда человек во главе спецслужбы отметает принцип наказания за преступление, желая лишь репрессий для физического устранения врагов революции, – разве здесь не правовой нигилизм в чистом виде? В тех же мемуарах Менжинского о бывшем начальнике записано, что на определение приговора Дзержинский смотрел не через юридическую призму вины или ее доказательств, а с точки зрения необходимости для текущего момента и задач советской власти. Иногда за одно и то же преступление в разные периоды он мог приказать расстрелять или даже не давал указаний об аресте. Эти пассажи о полном правовом нигилизме Дзержинского в годы Гражданской войны из мемуаров Менжинского в поздние советские времена все же вымарали, сообразив, как они дискредитируют образ благородного рыцаря революции, вернув слова Менжинского в текст только в перестроечные годы.
А через несколько страниц после мемуаров Менжинского в том же юбилейном «Рыцаре революции» рассказ ветерана ЧК Яна Буйкиса, дурачившего в свое время Локкарта с мифическим заговором среди латышских стрелков. Как и многие бойцы первого призыва ВЧК, Буйкис в Большой террор арестован и прошел через лагеря, о чем, разумеется, в «Рыцаре революции» не упоминают, давая ветерану замолвить слово о легендарном своем начальнике. И Буйкис спокойно вспоминает, как Дзержинский отправляет его в командировку по линии ЧК на Волгу в 1919 году, и на вопрос Буйкиса: «А если я в чем-то ошибусь или превышу свои полномочия?» – Феликс Эдмундович в своем стиле невозмутимо отвечает: «Если вы ошибетесь в пользу государства – то будет хорошо, мы вам спасибо скажем, но если превысите полномочия в личных целях – то сами знаете, что с вами будет».
В этом все отношение Дзержинского тех лет к закону и превышению полномочий сотрудниками ЧК, нужно ли пояснять, что Дзержинский в беседе с Буйкисом не шутил. Он, впрочем, почти никогда не шутил. Хотя в том же, ставшем квинтэссенцией слепленного образа идеализированного Дзержинского «Рыцаре революции» многие соратники Железного Феликса пытаются оспорить легенду о его угрюмости, утверждая, что часто видели Дзержинского шутившим или смеющимся удачной шутке. Но реальных примеров его веселья в этой же книге можно найти лишь два. Его родной сын Ян Феликсович Дзержинский описывает искренний смех отца, застрелившего на охоте птицу и лезущего за своим трофеем на дерево, а начальник контрразведки ГПУ Артузов помнит шефа задорно хохочущим при рассказе, как чекисты ловко заманили в ловушку кого-то из белых эмигрантов. В обоих случаях это специфический смех охотника над поверженной дичью, других же примеров особой веселости Дзержинского не видно, да и его судьба и служба во главе ВЧК к этому не располагали. Что же касается воспоминаний Буйкиса о наставлениях Дзержинского перед командировкой, то уж если в советском официозе встречаются такие свидетельства, можно представить, что Дзержинский мог говорить своим подчиненным чекистам не для печати.
Кстати, спокойно напечатав все это к юбилею своей революции, а такие книги проходили все сито цензорской проверки партийных идеологов, советская власть и в 1967 году косвенно признавала, что считала такой подход правильным. И никаких комментариев в «Рыцаре революции», почему у многих мемуаристов год смерти указан один – 1937. И бесстрастно приводятся воспоминания одного из таких репрессированных в Большой террор большевистских функционеров Валерия Межлаука о том, как задерживавших зарплату своим рабочим в 1918 году предпринимателей он с отрядом красногвардейцев по поручению Дзержинского приводил к нему в ЧК, и после «доверительной беседы» зарплата быстро выплачивалась. И такой метод управления экономикой издателей «Рыцаря революции» полвека спустя не смущал. Впрочем, вернемся пока к Дзержинскому в годы его личного ожесточения.
Неуступчивость Дзержинского в защите полномочий ЧК – ГПУ и в пропаганде ультралевых взглядов в партии закончится почти официальным осуждением ее руководством партии. Выльется это осуждение в официальную отповедь руководства страны главе ГПУ, вложенную в уста редактора «Правды» и главного идеолога ЦК партии Николая Бухарина: «Давайте, милый Феликс Эдмундович, побыстрее переходить к либеральной форме советской власти, меньше репрессий, больше законности и самоуправления. Мы против таких широких прав ГПУ, хотя лично к Вам я отношусь очень тепло и крепко жму Вашу руку». После этого одергивания с самого верха Дзержинский сдался, смирился с незначительным урезанием прав ГПУ по сравнению с всесильной и безжалостной ЧК. А на переданном своему заместителю Менжинскому этом бухаринском послании начертал, как мне кажется, бессильно стиснув зубы от этого поражения: «Такие настроения в верхах партии нам надо учесть и призадуматься». Возможно, как положено старому солдату партии, предпочел не обсуждать прямой приказ с самого верха советской власти. А возможно, понял, что время безнаказанных дискуссий внутри партии и внутрипартийных оппозиций ушло, все-таки послание Бухарина поставило точку в споре о полномочиях ГПУ уже в 1924 году, тогда многие вчерашние спорщики с самим Лениным начали осознавать, что мнение верхов нужно «учесть и призадуматься».
К тому же Дзержинский в этот момент в очередной раз лечился от обострившихся болезней, поэтому в том же послании Бухарин жесткий приказ партии остыть в своем радикализме кроме пожатий руки и реверансов лично Дзержинскому завуалировал еще и пожеланием скорейшего выздоровления. Правда, из той же резолюции Менжинскому видно, что Железный Феликс не сдался до конца и пытается маневрировать на своих позициях. Поскольку он призывает «ГПУ стать потише и скромнее, а аресты проводить с большими доказательствами вины», но тут же предлагает «втягивать партию в эти дела», чтобы понемногу устранить такие настроения в верхах, повязав кровавой ответственностью.
Стоит отметить, что в эти же годы Гражданской войны Дзержинский, кроме руководства ЧК, оставался видным членом ЦК партии и совмещал руководство госбезопасностью Советской России с другими государственными должностями. Сначала он параллельно ВЧК возглавлял Наркомат путей сообщения, затем по совмещению был направлен на пост наркома внутренних дел. Правда, нам долго не рассказывали, что именно деятельностью Дзержинского на посту наркома транспорта в 1921–1924 годах Ленин явно был недоволен, что порядок в путейском деле Дзержинский так и не сумел навести даже чекистскими методами и расстрелами «саботажников», что как глава советского транспорта он по сути провалился и заслужил тем от Ленина не самую высокую оценку своих хозяйственных способностей.
Кроме того, Дзержинский заседал по поручению партии в массе различных государственных комиссий, как отдаленно связанных с работой ВЧК – ГПУ (комиссия по искоренению взяточничества), так и совсем далеких от этой сферы (Комитет по трудовой повинности, Общество друзей советского кино и так далее). Сейчас такое совмещение покажется странным: Наркомат внутренних дел еще куда ни шло – смежная структура, но чтобы начальник спецслужбы был одновременно министром транспорта? Тогда же такой эксперимент представлялся нормальным, традиции начальников тайного сыска в Российской империи такое с виду странное совместительство поощряли. Граф Толстой одновременно с Тайной канцелярией заседал в Сенате и Коммерц-коллегии, граф Шувалов на той же должности чуть позже был обер-гофмейстером царского двора (своего рода главой администрации и завхозом при царской семье).
А еще Дзержинский без лишения его главной должности председателя ВЧК часто направлялся партией в командировки из столицы. То на Восточный фронт в 1919 году для расследования обстоятельств сдачи белым Перми и оргвыводов к виновным в этом, где ему пришлось арестами и расстрелами восстанавливать порядок в Красной армии. То на Юго-Западный фронт Гражданской войны в 1920 году для предупреждения объединения вырвавшегося из Крыма войска Врангеля с поляками, разгрома армии Махно и устройства Украинской ЧК. Здесь весной 1920 года Дзержинский лично выезжал в Кременчуг, где в полевом штабе ЧК курировал карательную операцию по разгрому крестьянско-партизанского «зеленого» движения, проводимой карательными отрядами ЧОН и сотрудниками ЧК с таким же кровавым размахом, как годом позднее в Тамбовской губернии против антоновских повстанцев. Это к вопросу об утверждениях некоторых особо рьяных защитников рыцарского образа Дзержинского, утверждающих, что к тамбовской мясорубке Феликс Эдмундович отношения не имел, а истребляли тамбовских мужиков исключительно авантюрист Троцкий или садист Тухачевский.
То Дзержинский командирован в Белосток для создания вместе с Варским и Мархлевским правительства социалистической Польши в том же году, это начинание прервало поражение Красной армии в походе на Варшаву. А не то ко всем бесчисленным постам Феликс Эдмундович мог бы побывать и главой независимого государства, первым в истории из руководителей спецслужб нашей страны, поскольку именно он был назначен при наступлении на Польшу главой польского ВРК (Военно-революционного комитета), он уже и из своих подчиненных поляков в ЧК подобрал на роль главы будущей Польской ЧК Романа Лонгву.
Эти поездки вырывают Дзержинского из обстановки кабинетной работы, поэтому в них его наступившее озлобление особенно заметно для исследователей. И во время инспекции в Харьков, и в начале 1920 года при руководстве подавлением крестьянскими выступлениями в Кременчуге, и раньше при расследовании обстоятельств сдачи белым Перми. В пермскую командировку в январе 1919 года Дзержинский выезжал вместе со Сталиным. Нам о его работе по поиску виновных в сдаче Перми известно по рассказу красного коменданта Перми – Окулова, его сделали тогда главным обвиняемым в позорной сдаче города, и Феликс Эдмундович лично допрашивал арестованного Окулова в своем вагоне на станции Глазов. Затем с него Дзержинским со Сталиным обвинения были сняты, председатель ВЧК лично вернул с извинениями Окулову отобранный чекистами при аресте револьвер. Этот восторженный рассказ большевика Окулова о справедливом Феликсе Дзержинском лег в основу очерка Аркадия Гайдара «Встречи в бурю», прославляющего мудрость и простоту главы ВЧК. Правда, там фигурируют арестованные вместе с Окуловым за сдачу Перми военспецы из царских офицеров, и об их дальнейшей участи Окулов и Гайдар ничего не сообщают, а мы можем догадаться. Во всяком случае, расстрелы по делу о сдаче Перми врагу после работы комиссии Дзержинского – Сталина были. Хотя никакой особо умышленной измены даже со стороны военспецов в сдаче Перми тогда не было. Город был забит красными войсками и штабами, но поспешному бегству способствовала больше общая паника и разлад в командовании вкупе с очень удачными действиями бравшей город белой дивизии генерала Пепеляева: колчаковцы совершили отчаянный бросок через зимние заснеженные горы Урала и под стенами Перми появились совершенно неожиданно.
Объем полномочий Дзержинского в эти годы и количество поручаемых ему задач поражают воображение. Сейчас мы понимаем, что даже для руководства махиной ВЧК необходимо было круглые сутки заниматься только вопросами госбезопасности, какие уж здесь командировки на фронт или общества кинолюбителей, но тогда подход к делу революционной работы был другим. Разумеется, Дзержинский при таких нагрузках не мог разорваться. Он из своей долгой командировки 1920 года в Харьков для налаживания работы Украинской ЧК и стабилизации здесь махновского и врангелевского фронта пишет в Москву оставшемуся там исполнять обязанности главы ВЧК Ксенофонтову о том, как он смертельно устал в этой затянувшейся командировке и как надеется скорее вернуться в столицу.
В эти годы Дзержинский заработал себе славу откровенного фанатика и жестокого вдохновителя «красного террора». Если его апологеты пытаются отчасти еще романтика в чекистской шинели из 1918 года распространить на весь образ Дзержинского как главы советской спецслужбы, то его противники, напротив, этого жестокого догматика из 1920–1923 годов считают истинным лицом Железного Феликса. Лицом жестокого палача и карателя, внешним спокойствием прикрывающего свою изуверскую сущность. Почти маньяка, способного выбросить в мусор испеченные для него родной сестрой пирожки, узнав, что мука для них куплена на черном рынке у спекулянтов, словно не его же родная власть с ее военным коммунизмом сделала покупки только на черном рынке для хозяйки единственной возможностью накормить гостя. Полубезумца, которому чуждо что-либо человеческое, который уже на посту председателя ВЧК написал в письме к своей сестре Альдоне Дзержинской: «Как бы я мечтал, чтобы никто в мире меня не любил, чтобы никто не пожалел бы о моей смерти, тогда бы я мог распоряжаться полностью своей жизнью для революции». Законченного фанатика, обижающего земляка-поляка и друга по революционному подполью Лещинского отказом от принесенных в подарок на Лубянку пирожных под предлогом, что «дети сейчас голодают». Выговаривающего подчиненным из Азербайджанской ЧК, приславшим из Баку в подарок ему банку икры и шесть бутылок сухого вина: «Вашу посылку я отдал в санитарный отдел для больных, а вам должен напомнить, что коммунист никому не должен посылать такие подарки». Так он со сдержанным недовольством написал пославшему подарок начальнику бакинских чекистов Хаулапову.
Внешне в дни перебоев с продуктами это выглядит принципиально и благородно, а некоторых именно этот возведенный в абсолют аскетизм и ужасает. И ведь наверняка он действительно отдал подарок бакинских чекистов раненым, ведь сам он к алкоголю был абсолютно равнодушен, и иногда это тоже ставят ему в упрек – мол, совсем человек не умел радоваться жизни, лучше бы пил, чем угрюмо и трезво руководить палачами.
Хотя уж в искренности этому аскетизму Дзержинскому не отказать. Пьянство он просто ненавидел и яростно призывал с ним в ВЧК – ГПУ бороться. Еще в 1918 году он пишет члену коллегии ВЧК Евсееву, что уличенного в пьяном ночном безобразии сотрудника ЧК Полякова нужно немедленно изгнать из рядов чекистов – тот спьяну стрелял на улице из табельного оружия и ранил случайно извозчика. В том же году Дзержинский приказал изгнать из ВЧК занимавшего там заметный пост Пузыревского, когда тот в командировке напился и беспричинно выстрелил из револьвера в потолок.
Когда с 1921 года проявились все родовые признаки НЭПа, аскета Дзержинского они раздражали особенно. Сохранилось несколько его негодующих записок о существовании в Москве казино, где он требует выяснить по линии ВЧК, кто содержит их и кто туда заходит играть, особенно он интересуется у своих кадровиков: нет ли среди сотрудников ЧК играющих в казино или на тотализаторе? Разврат Дзержинского тоже приводил в ярость, он требовал искоренять в городах проституцию и сводничество. В годы НЭПа проституция по городам сразу расцвела, многие из видных большевиков типа Коллонтай или Радека еще призывали к новой «свободной любви» и не видели в том беды. Но вот Дзержинский вслед за столь же в этом вопросе консервативным Лениным просто негодовал и бесновался, требуя по отношению к девицам легкого поведения и сутенерам едва ли не нового «красного террора». В 1922 году он написал Наркомюсту протест по слишком легкому осуждению содержательницы подпольного московского борделя Комаровой: «Этот приговор весьма мягкий для столь позорной профессии, давайте каленым железом вытравлять это наследие капитализма – жить с эксплуатации женского тела, иначе НЭП победит наш суд!» Хотя особое раздражение Дзержинского в деле содержательницы притона Комаровой вызвала не столько эта барышня и слишком мягкий приговор ей (уж не хотел ли Дзержинский ее за содержание борделя расстрелять?), а тот факт, что из-под обвинения вывели несколько работников Рабоче-крестьянской милиции НКВД, прикрывавших бизнес Комаровой и служивших ему «милицейской крышей» – читатель может найти в истории 1922 года из нэпмановской России зримые параллели с сегодняшним днем, о чем часто пишут в современной криминальной хронике.
Есть в архивах его записка своему заместителю по ГПУ Ягоде от 1924 года: «Почему по городу ездят иностранные автомобили? Нужно расследовать, во сколько это обошлось нам и кто дал на такую покупку разрешение. Между прочим, и в Коминтерне есть заграничная машина, и ездит на ней Мирович, со слов Мархлевского». Даже казенный иностранный автомобиль на московской улице показался ему роскошью и идеологической уступкой загранице. Хотя сейчас есть тенденция и этот едва ли не последний козырь у защитников Дзержинского выбить, поставив и его аскетизм под сомнение. Есть мнение, что заношенная шинель и морковный чай – тоже порождение коммунистической фальшивой истории, основанное только на льстивых воспоминаниях подчиненных Дзержинского в ЧК, а в действительности – постоянные поездки по советским санаториям, кремлевское меню с «белым мясом, лососиной свежей, супом из спаржи, стерлядкой паровой, шампиньонами и икрой», а также подготавливаемая ежедневно сотрудницей ЧК Григорьевой особая хвойная ванна для поправки сердечного здоровья. Хотя, если уж заострять внимание на жестокости и расстрелах, так ли важно, искренним ли был аскетизм палача или показным.
Альтернативный образ Дзержинского как мрачного фанатика и палача – это обычная история похмелья после стольких лет идеологической ретуши. Многим, даже самым нелепым слухам по развенчанию имиджа бывших советских легенд от Павлика Морозова до «Молодой гвардии» больше всего их жертвы обязаны яростному и зачастую фальшивому восхвалению их советской пропагандой, навязывавшей обществу «вычищенные» легенды. Та же участь постигла и Дзержинского, своему зализанному услужливым агитпропом образу «чекиста без страха и упрека» он обязан появившемуся в 90-х годах контробразу безумного «палача с застывшими, немигающими глазами». За это же он заплатил ничем не подтверждаемыми версиями ненавидящих его исследователей о том, что в юные годы якобы застрелил случайно одну из младших своих сестренок, был отчаянным кокаинистом, расстрелял в припадке в своем кабинете какого-то матроса или что в 20-х годах хранил в чекистском сейфе чью-то отрезанную голову.
Даже то, что должно было располагать к Дзержинскому, у его оппонентов превратилось в предмет осуждения или насмешек, как все та же пресловутая забота о бездомных детях. Еще в 20-х годах в эмиграции главный русский сатирик начала ХХ века Аркадий Аверченко написал злой и едкий фельетон «Феликс Дзержинский», где председатель ВЧК мило сюсюкает со «свежими сиротками», пока не выясняется, что их родителей он сам же вчера приказал расстрелять.
Хотя справедливости ради необходимо сказать, что и в начале 20-х годов при общем своем ожесточении Дзержинский часть своих прежних принципов сохранял и в откровенное маньячество, подобно Лацису, Петерсу, Эйдуку и иным своим подчиненным, все же не скатился. Так в 1920 году, узнав, что за его ведомством числится в тюрьме Иркутска любимая женщина уже расстрелянного адмирала Колчака Анна Тимирева и сидит она у чекистов только за любовную связь с Колчаком, немедленно отдал приказ о ее освобождении с характерной припиской на полях: «Мы за любовь не сажаем!» Феликс Эдмундович этой ремаркой на полях в период окончания Гражданской войны словно дает нам понять, что не от всех старых моральных принципов он отказался даже за эти кровавые годы, это словно арьергардный бой былого принципиальнейшего революционера, затягиваемого в палаческо-бюрократическое болото неуклонным ходом советской истории.
Дзержинский в 1924 году пишет своему подчиненному в ГПУ Фельдману запрос, узнав, что в тюрьме умер арестованный ГПУ как меньшевик некий рабочий Москалев: «Какие доказательства, хотя бы косвенные, что Москалев был меньшевиком и принимал участие в распространении листовок, проверено ли это агентурное утверждение? Видно, для нашего следователя нет различия, сидит у него рабочий или белый офицер!» Так что в отдельных случаях он не разучился вникать в конкретное дело арестованного в случае возникновения у него сомнений в ходе следствия, пусть даже и основанного на классовом подходе к этому умершему рабочему.
Симпатизирующие Дзержинскому авторы и в эти годы находят примеры принципиального и гуманного отношения председателя ВЧК к отдельным арестованным его ведомством гражданам. Он лично взял под контроль сомнительное дело по обвинению некоего Арзамасцева, которого в Царицынской губернской ЧК приговорили к расстрелу за контрреволюцию в начале 1922 года, само дело по Арзамасцеву по его требованию направлено в Москву на Лубянку. Посланный распоряжением Дзержинского в Царицын член коллегии ВЧК Эйдук в деле разобрался, приговор отменил и дело в отношении Арзамасцева вообще прекратил. Дзержинский написал тогда Эйдуку и Фельдману, отвечавшему в ВЧК за кадровый вопрос: «Полагаю, что смертный приговор Арзамасцеву не может быть оставлен без наказания, доложите об этом товарищу Уншлихту, необходимо кого-нибудь послать в Царицын для разбирательства и принятия репрессивных мер к виновным с исключением их из рядов чекистов навсегда». Хотя здесь Дзержинского возмутила явная ошибка, недоработка его подчиненных в Царицынской ЧК. В мае 1921 года Дзержинский уже слегка по другому поводу пишет Менжинскому: «Я помню, мы обещали, что Бориса Чернова в ссылку в Нарым не пошлем, между тем он туда и послан. Меня, конечно, сейчас не он интересует, а невыполнение нашего обещания, которое нас дискредитирует. Хотя Уншлихт считает, что нет никакой дискредитации ВЧК при этом». Здесь тоже говорит принципиальность Дзержинского: дело не в самом высланном человеке, а в нарушенном слове чекиста, хотя его заместитель в ВЧК Иосиф Уншлихт так не считает: дали слово, нарушили – это все внутреннее дело ВЧК.
Дзержинский и в этот период иногда подходит к судьбе арестованного либерально. В частности, его приказ привел к освобождению из ЧК Виталия Бианки, сохранив писателю жизнь для нашей литературы, поскольку детский писатель тогда еще занимался не детскими делами – состоял в партии эсеров и успел послужить в белой армии Колчака. Хотя об освобождении Бианки ходатайствовала сама Надежда Крупская, а супругу Ленина Дзержинский не раз уважал при таких просьбах. По личной просьбе самого Ленина он прекратил в ВЧК дело и по арестованному бывшему ленинскому секретарю в Совнаркоме Сидоренко из балтийских матросов, нахулиганившего спьяну.
В то же время однажды Дзержинский бурно и искренне отреагировал на абсурдный приказ Московского горкома РКП(б) всем коммунистам сдать золотые обручальные кольца в фонд помощи советской власти: «Это не просто золотые украшения, у людей это память о светлом в их жизни, с таким подходом мы из партии превратимся в секту». Считается, что Дзержинский один из немногих в большевистской верхушке тех первых послереволюционных лет сохранял в душе некоторую человечность, хотя при изучении его действий и вышедших из-под его пера документов это совсем не очевидно.
Указывают на то, что Дзержинский в 1923 году при первом серьезном аресте патриарха Тихона осмелился оспорить уже вынесенный главе Русской православной церкви смертный приговор за контрреволюционную агитацию, лично по телефону приказав своим чекистам отпустить Тихона из камеры, дав тому умереть двумя годами позднее своей смертью. Хотя и здесь есть сомнения, не помогли ли те же чекисты патриарху скорее покинуть мир земной. Приходилось слышать даже суждения, что Тихона Феликс Эдмундович помиловал из тайного сожаления о расправе большевистской власти над церковью и что Дзержинский якобы все эти годы оставался в глубине души набожным человеком, так как вырос в религиозной среде и в детстве часто ходил в храм. Но Дзержинский, во-первых, все же рос в католической среде поляков, не слишком расположенных к православной церкви, а во-вторых, из его поступков по отношению к церкви на посту председателя ВЧК никак не вытекает какая-то скрытая набожность. Да и вообще такой аргумент малоубедителен, мало ли кто кем был и чему клялся в туманной юности. Вот молодой баварский паренек Генрих Гиммлер в таком же возрасте был столь набожным католиком, что дал клятву никогда не бросать католическую церковь, даже если она сама оставит его, а годы спустя в национал-социализме Гиммлер нашел свою новую религию и о той юношеской клятве особо не вспоминал.
Дзержинский же не был ни католиком, ни православным, не был вообще верующим, как не ощущал в полной мере своей принадлежности к польской нации, он был коммунист и убежденный атеист, да и человек без особых национальных корней – в нем и польского очень мало в смысле менталитета. Приводят в доказательство его глубоко запрятанной религиозности лишь недавно опубликованные полностью его личные письма к сестре Альдоне Дзержинской, но там впрямую о Боге или церкви Дзержинский не пишет, а пространные рассуждения о добре и зле и в русло коммунистических воззрений автора писем вполне укладываются. Да и случай с патриархом Тихоном, на освобождении которого Дзержинский действительно настаивал и спорил на эту тему с товарищами по партии, свидетельствует больше о политическом расчете: Дзержинский и не скрывал, что расстрел в ЧК сделает Тихона мучеником веры и вызовет всплеск сочувствия к порушенной церкви, да и в 1923 году пора было притормозить с расстрелами, Кремль искал на Западе понимания и признания своей власти мировым сообществом. Похоже, что и здесь Феликс Эдмундович больше всего думал о своей религии: марксистской революции в России и во всем остальном мире в ближайшем будущем.
Советская история совершенно серьезно считала доказательством преданности Дзержинского революции вырвавшуюся у того в кабинете Свердлова фразу после освобождения 7 июля 1918 года из заложников у эсеров: «Почему они меня не расстреляли? Жаль, что не расстреляли! Это было бы для хода революции даже полезно!» Естественно, что, когда коммунистические цензорские оковы с нашей истории упали, эта фраза стала подаваться как доказательство фанатичного безумия Дзержинского – человек сам себя жаждет использовать поленом в топке мировой революции. То, что у советских историков красило Дзержинского как святого революционера-бессребреника (его аскетизм, презрение к роскоши, старая шинель, обеды в общей столовой, пресловутый морковный чай в кабинете и так далее) со временем стало для противоположной школы истории доказательствами его почти маньяческого безумия, выводившими его за грань нормальных людей. А он просто менялся за эти годы, пересматривая собственные взгляды на место и задачи спецслужбы при советской власти. И в конце жизни Дзержинского мы видим еще один довольно необычный для его биографии образ – образ смертельно уставшего человека в депрессии.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.