Вторжение Аттилы в Галлию. Он отражен Аэцием и визиготами. Аттила вторгается в Италию и очищает ее. Смерть Аттилы, Аэция и Валентиниана III

Вторжение Аттилы в Галлию.

Он отражен Аэцием и визиготами. Аттила вторгается в Италию и очищает ее. Смерть Аттилы, Аэция и Валентиниана III

Аттила угрожает обеим империям и готовится к вторжению в Галлию (450 г.). – Характер Аэция и его управление (433—454 гг.). – Его сношения с гуннами и с аланами. – Визиготы в Галлии во время царствования Теодорида (419—451 гг.). – Готы осаждают Нарбонну и пр. (435—439 гг.). – Франки в Галлии под управлением королей Меровингов (420—451 гг.). – Приключения принцессы Гонории. – Аттила вторгается в Галлию и осаждает Орлеан (451 г.). – Союз римлян с визиготами. – Аттила отступает на равнины Шампани. – Битва при Шалоне. – Отступление Аттилы. – Аттила вторгается в Италию (452 г.). – Основание Венецианской республики. – Аттила дарует римлянам мир. – Смерть Аттилы (453 г.). – Распадение его владений. – Валентиниан убивает патриция Аэция и насилует жену Максима (454 г.). – Смерть Валентиниана (455 г.). – Признаки упадка и разрушения римского владычества.

Маркиан держался того мнения, что войн следует избегать, пока есть возможность сохранять надежный мир без унижения своего достоинства; но он вместе с тем был убежден, что мир не может быть ни почетным, ни прочным, если монарх обнаруживает малодушное отвращение к войне. Это сдержанное мужество и внушило ему ответ, данный на требования Аттилы, который нагло торопил его уплатой ежегодной дани. Император объявил варварам, что они впредь не должны оскорблять достоинство Рима употреблением слова «дань», что он готов с надлежащей щедростью награждать своих союзников за их преданность, но что, если они позволят себе нарушать общественное спокойствие, они узнают по опыту, что у него есть достаточно и войск, и оружия, и мужества, чтобы отразить их нападения. Таким же языком выражался, даже в лагере гуннов, его посол Аполлоний, смело отказавшийся от выдачи подарков, пока не будет допущен до личного свидания с Аттилой, и обнаруживший по этому случаю такое сознание своего достоинства и такое презрение к опасности, каких Аттила никак не мог ожидать от выродившихся римлян[62]. Аттила грозил, что накажет опрометчивого Феодосиева преемника, но колебался, на которую из двух империй прежде всего направить свои неотразимые удары. В то время как человечество с трепетом ожидало его решений, он отправил ко дворам равеннскому и константинопольскому послов, которые обратились к двум императорам с одним и тем же высокомерным заявлением: «И мой и твой повелитель Аттила приказывает тебе немедленно приготовить дворец для его приема»[63]. Но поскольку варварский монарх презирал, или делал вид, что презирает, восточных римлян, которых так часто побеждал, то он скоро объявил о своей решимости отложить легкое завоевание до тех пор, пока не доведет до конца более блестящего и более важного предприятия. Когда гунны вторгались в Галлию и в Италию, их естественным образом влекли туда богатство и плодородие тех провинций; но мотивы, вызвавшие нашествие Аттилы, можно объяснить лишь тем положением, в котором находилась Западная империя в царствование Валентиниана или, выражаясь с большей точностью, под управлением Аэция.[64]

После смерти своего соперника Бонифация Аэций из предосторожности удалился к гуннам и был обязан их помощи и своей личной безопасностью, и тем, что власть снова перешла в его руки. Вместо того чтобы выражаться умоляющим тоном преступного изгнанника, он стал просить помилования, став во главе шестидесяти тысяч варваров, а императрица Плацидия доказала слабостью своего сопротивления, что ее снисходительность должна быть приписана не милосердию, а ее бессилию и страху. Она отдала и себя, и своего сына Валентиниана, и всю Западную империю в руки дерзкого подданного и даже была не в состоянии оградить Бонифациева зятя, добродетельного и преданного ей Себастиана[65], от неумолимого преследования, которое заставило его переходить из одной провинции в другую до тех пор, пока он не лишился жизни на службе у вандалов. Счастливый Аэций, немедленно вслед за тем возведенный в звание патриция и три раза удостаивавшийся отличий консульского звания, был назначен главным начальником кавалерии и пехоты и сосредоточил в своих руках всю военную власть, а современные писатели иногда давали ему титул герцога или военачальника западных римлян. Скорее из благоразумия, чем из сознания своего долга он оставил порфиру на плечах Феодосиева внука, так что Валентиниан мог наслаждаться в Италии спокойствием и роскошью, в то время как патриций выдвигался вперед во всем блеске героя и патриота, в течение почти двадцати лет поддерживавшего развалины Западной империи. Готский историк простодушно утверждает, что Аэций был рожден для спасения Римской республики[66], а следующий портрет хотя и нарисован самыми привлекательными красками, тем не менее содержит в себе более правды, чем лести. «Его мать была богатой и знатной итальянкой, а его отец Гауденций, занимавший выдающееся место в скифской провинции, мало-помалу возвысился из звания военного слуги до должности начальника кавалерии. Их сын, почти с самого детства зачисленный в гвардию, был отдан в качестве заложника сначала Алариху, а потом гуннам и мало-помалу достиг при дворе гражданских и военных отличий, на которые ему давали право его высокие личные достоинства. Обладая приятной наружностью, Аэций был небольшого роста, но его сложение вполне отвечало требованиям физической силы, красоты и ловкости, и он отличался особенным искусством в воинских упражнениях – в верховой езде, стрельбе из лука и метании дротика. Он мог терпеливо выносить лишение пищи и сна, и как его ум, так и его тело были одинаково способны к самым напряженным усилиям. Он был одарен тем неподдельным мужеством, которое способно презирать не только опасности, но и обиды, а непоколебимую честность его души нельзя было ни подкупить, ни ввести в заблуждение, ни застращать»[67]. Варвары, поселившиеся в западных провинциях на постоянное жительство, мало-помалу привыкли уважать добросовестность и мужество патриция Аэция. Он укрощал их страсти, применялся к их предрассудкам, взвешивал их интересы и сдерживал честолюбие. Своевременно заключенный им с Гензерихом мирный договор предохранил Италию от нашествия вандалов; независимые британцы молили его о помощи и сознавали всю цену оказанного им покровительства; в Галлии и в Испании императорская власть была восстановлена, и он заставил побежденных им на поле брани франков и свевов сделаться полезными союзниками республики. И из личных интересов, и из признательности он старательно поддерживал дружеские сношения с гуннами. В то время как он жил в их палатках в качестве заложника и в качестве изгнанника, он был в близких отношениях с племянником своего благодетеля самим Аттилой; эти два знаменитых антагониста, как кажется, были связаны узами личной дружбы и военного товарищества, которые были впоследствии скреплены обоюдными подарками, частыми посольствами и тем, что сын Аэция Карпилион воспитывался в лагере Аттилы. Изъявлениями своей признательности и искренней привязанности патриций старался прикрывать опасения, которые внушал ему скифский завоеватель, угрожавший обеим империям своими бесчисленными армиями. Требования Аттилы Аэций или удовлетворял, или устранял под благовидными предлогами. Когда тот заявил свои притязания на добычу завоеванного города, – на какие-то золотые сосуды, захваченные обманным образом, – гражданский и военный губернаторы Норика были немедленно командированы с поручением удовлетворить его желания[68], а из разговора, происходившего у них в царской деревне с Максимином и Приском, видно, что ни мужество, ни благоразумие Аэция не спасли западных римлян от позорной необходимости уплачивать дань. Впрочем, изворотливая политика Аэция продлила пользование выгодами мира, а многочисленная армия гуннов и аланов, которым он успел внушить личную к себе привязанность, помогала ему в обороне Галлии. Две колонии этих варваров он предусмотрительно поселил на территориях Валенсии и Орлеана[69], а их ловкая кавалерия оберегала важные переправы через Рону и Луару. Правда, эти варварские союзники были не менее страшны для подданных Рима, чем для его врагов. Они расширяли свои первоначальные поселения путем необузданных насилий, а провинции, через которые они проходили, терпели все бедствия неприятельского нашествия[70]. Не имея ничего общего ни с императором, ни с республикой, поселившиеся в Галлии аланы были преданы лишь честолюбивому Аэцию, и, хотя он мог опасаться, что в случае борьбы с самим Аттилой они снова станут под знамя своего национального повелителя, патриций старался не разжигать, а сдерживать их ненависть к готам, бургундам и франкам.

Королевство, основанное визиготами в южных провинциях Галлии, мало-помалу окрепло и упрочилось, а поведение этих честолюбивых варваров как в мирное, так и военное время требовало постоянной бдительности со стороны Аэция. После смерти Валлии готский скипетр перешел к сыну великого Алариха[71] Теодориду, а благополучное, продолжавшееся более тридцати лет царствование Теодорида над буйным народом может быть принято за доказательство того, что его благоразумие опиралось на необычайную энергию, и умственную и физическую. Не довольствуясь тесными пределами своих владений, Теодорид пожелал присоединить к ним богатый центр управления и торговли – Арль, но этот город был спасен благодаря благовременному приближению Аэция; а после того как готский царь был вынужден снять осаду не без потерь и не без позора, его убедили принять приличную субсидию с тем условием, что он направит воинственный пыл своих подданных на войну в Испании. Тем не менее Теодорид выжидал благоприятную минуту для возобновления своей попытки и, лишь только она представилась, немедленно ею воспользовался. Готы осадили Нарбонну, меж тем как бельгийские провинции подверглись нападению бургундов, и можно было подумать, что враги Рима сговорились одновременно напасть на империю со всех сторон. Но деятельность Аэция и его скифской кавалерии оказала со всех сторон мужественное и успешное сопротивление. Двадцать тысяч бургундов легли на поле сражения, и остатки этой нации смиренно согласились поселиться среди гор Савойи в зависимости от императорского правительства[72]. Стены Нарбонны сильно пострадали от осадных машин и жители уже были доведены голодом до последней крайности, когда граф Литорий неожиданно подошел к городу и, приказав каждому кавалеристу привязать к седлу по два мешка муки, пробился сквозь укрепления осаждающих. Готы немедленно сняли осаду и лишились восьми тысяч человек в более решительном сражении, успех которого приписывался личным распоряжениям самого Аэция. Но в отсутствие патриция, торопливо отозванного в Италию какими-то общественными или личными интересами, главное начальство перешло к графу Литорию; его самоуверенность скоро доказала, что для ведения важных военных действий требуются совершенно иные дарования, чем для командования кавалерийским отрядом. Во главе армии гуннов он опрометчиво приблизился к воротам Тулузы с беспечным пренебрежением к такому противнику, который научился в несчастьях осмотрительности и находился в таком положении, что был доведен до отчаяния. Предсказания авгуров внушили Литорию нечестивую уверенность, что он с триумфом вступит в столицу готов, а доверие к его языческим союзникам побудило его отвергнуть выгодные мирные условия, которые были неоднократно предложены ему епископами от имени Теодорида. Король готов, напротив того, выказал в этом бедственном положении христианское благочестие и умеренность и только для того, чтобы готовиться к бою, отложил в сторону свою власяницу и пепел, которым посыпал свою голову. Его солдаты, воодушевившись и воинственным и религиозным энтузиазмом, напали на лагерь Литория. Борьба была упорна, и потери были значительны с обеих сторон. После полного поражения, которое могло быть приписано только его неспособности и опрометчивости, римский генерал действительно прошел по улицам Тулузы, но не победителем, а побежденным, а бедствия, испытанные им во время продолжительного нахождения в позорном плену, возбуждали сострадание даже в варварах[73]. В стране, давно уже истощившей и свое мужество, и свои финансы, было нелегко загладить такую потерю, и готы, в свою очередь воодушевившиеся честолюбием и жаждой мщения, водрузили бы свои победоносные знамена на берегах Роны, если бы присутствие Аэция не ободрило римлян и не восстановило среди них дисциплину[74]. Обе армии ожидали сигнала к решительной битве, но каждый из главнокомандующих сознавал силу своего противника и не был уверен в своем собственном превосходстве; поэтому они благоразумно вложили свои мечи в ножны на самом поле сражения, и их примирение было прочным и искренним. Король визиготов Теодорид, как кажется, был достоин любви своих подданных, доверия своих союзников и уважения человеческого рода. Его трон был окружен шестью храбрыми сыновьями, с одинаковыми старанием изучавшими и упражнения варварского лагеря, и то, что преподавалось в галльских школах: изучение римской юриспруденции познакомило их по меньшей мере с теорией законодательства и отправления правосудия, а чтение гармоничных стихов Вергилия смягчило врожденную суровость их нравов[75]. Две дочери готского короля были выданы замуж за старших сыновей тех королей свевов и вандалов, которые царствовали в Испании и в Африке, но эти блестящие браки привели лишь к преступлениям и к раздорам. Королеве свевов пришлось оплакивать смерть мужа, безжалостно убитого ее братом. Вандальская принцесса сделалась жертвой недоверчивого тирана, которого она называла своим отцом. Жестокосердый Гензерих заподозрил жену своего сына в намерении отравить его; за это воображаемое преступление она была наказана тем, что у нее отрезали нос и уши, и несчастная дочь Теодорида была с позором отправлена назад в Тулузу в этом безобразном виде. Этот бесчеловечный поступок, который показался бы неправдоподобным в цивилизованном веке, вызывал слезы из глаз каждого зрителя, но Теодорид и как отец и как царь захотел отомстить за такое непоправимое зло. Императорские министры, всегда радовавшиеся раздорам между варварами, охотно снабдили бы готов оружием, кораблями и деньгами для африканской войны, и жестокосердие Гензериха могло бы оказаться гибельным для него самого, если бы хитрый вандал не привлек на свою сторону грозные силы гуннов. Его богатые подарки и настоятельные просьбы разожгли честолюбие Аттилы, и вторжение в Галлию помешало Аэцию и Теодориду привести в исполнение их намерения.[76]

Франки, до тех пор еще не успевшие расширить пределы своей монархии далее окрестностей Нижнего Рейна, имели благоразумие упрочить за знатным родом Меровингов[77] наследственное право на престол. Этих монархов поднимали на щите, который был символом военачальства[78], а обыкновение носить длинные волосы было отличительным признаком их знатного происхождения и звания. Их тщательно расчесанные белокурые локоны развевались над спиной и плечами, меж тем как все их подданные были обязаны, в силу или закона или обычая, выбривать свои затылки, зачесывать волосы наперед и довольствоваться ношением небольших усиков[79]. Высокий рост франков и их голубые глаза обнаруживали их германское происхождение; их узкое платье обрисовывало формы их тела; они носили тяжелый меч, висевший на широкой перевязи, и прикрывали себя большим щитом; эти воинственные варвары с ранней молодости учились бегать, прыгать и плавать, учились с удивительной меткостью владеть дротиком или боевой секирой, не колеблясь нападать на более многочисленного неприятеля и, даже умирая, поддерживать воинскую репутацию своих предков[80]. Первый из их длинноволосых королей Клодион, имя и подвиги которого имеют историческую достоверность, постоянно жил в Диспаргуме[81] – деревне или крепости, находившейся, по всей вероятности, между Лувеном и Брюсселем. От своих шпионов король франков узнал, что Бельгия Вторая, при своем беззащитном положении, будет не в состоянии отразить самое слабое нападение его храбрых подданных. Он отважно проник сквозь чащу и болота Карбонарийского леса[82], занял Дорник и Камбрэ – единственные города, существовавшие там в пятом столетии, и распространил свои завоевания до реки Соммы, над безлюдной местностью, которая только в более позднее время была возделана и населена[83]. В то время как Клодион стоял лагерем на равнинах Артуа[84] и праздновал с тщеславной беззаботностью чье-то бракосочетание, – быть может, бракосочетание своего сына, – свадебное пиршество было прервано неожиданным и неуместным появлением Аэция, перешедшего через Сомму во главе своей легкой кавалерии. Столы, расставленные под прикрытием холма вдоль берегов живописной речки, были опрокинуты; франки были смяты прежде, чем успели взяться за оружие и выстроиться для битвы, и их бесполезная храбрость оказалась гибельной лишь для них самих. Следовавший за ними обоз доставил победителю богатую добычу, а случайности войны отдали невесту и окружавших ее девушек в руки новых любовников. Этот успех, достигнутый Аэцием благодаря его искусству и предприимчивости, мог бы набросить некоторую тень на воинскую предусмотрительность Клодиона, но король франков скоро восстановил свои силы и свою репутацию и удержал за собой обладание галльским королевством от берегов Рейна до берегов Соммы[85]. В его царствование, по всей вероятности, вследствие неусидчивого характера его подданных, три столицы – Майнц, Трир и Кёльн – испытали на себе вражеское жестокосердие и алчность. Бедственное положение Кёльна продолжалось довольно долго вследствие того, что он оставался под властью тех самых варваров, которые удалились из разрушенного Трира, а Трир, в течение сорока лет подвергшийся четыре раза осаде и разграблению, старался заглушить воспоминание о пережитых бедствиях пустыми развлечениями цирка[86]. После смерти Клодиона, царствовавшего двадцать лет, его королевство сделалось театром раздоров и честолюбия двух его сыновей. Младший из них, Меровей[87], стал искать покровительства Рима; он был принят при императорском дворе как союзник Валентиниана и как приемный сын патриция Аэция и возвратился на родину с великолепными подарками и с самыми горячими уверениями в дружбе и в готовности оказать ему помощь. Его старший брат, в его отсутствие, искал с таким же рвением помощи Аттилы, и царь гуннов охотно вступил в союз, облегчавший ему переправу через Рейн и доставлявший ему благовидный предлог для вторжения в Галлию.[88]

Когда Аттила объявил о своей готовности вступиться за своих союзников вандалов и франков, этот варварский монарх, увлекаясь чем-то вроде романтического рыцарства, в то же время выступил в качестве любовника и витязя принцессы Гонории. Сестра Валентиниана воспитывалась в равеннском дворце, а поскольку ее вступление в брак могло в некоторой мере грозить опасностью для государства, то ей был дан титул «августа»[89] для того, чтобы никто из подданных не осмеливался заявлять притязания на ее сердце. Но едва успела прекрасная Гонория достигнуть пятнадцати лет, как ей стало невыносимо докучливое величие, навсегда лишавшее ее наслаждений искренней сердечной привязанности. Гонория томилась тоской среди тщеславной и не удовлетворявшей ее роскоши и наконец, отдавшись своим естественным влечениям, бросилась в объятия своего камергера Евгения. Признаки беременности скоро обнаружили тайну ее вины и позора (такова нелепая манера выражаться, усвоенная деспотизмом мужчин), но бесчестие императорского семейства сделалось всем известным вследствие непредусмотрительности императрицы Плацидии, которая подвергла свою дочь строгому и постыдному затворничеству, а затем отправила ее в ссылку в Константинополь. Несчастная принцесса провела лет двенадцать или четырнадцать в скучном обществе сестер Феодосия и их избранных подруг, не имея никакого права на украшавший их венец целомудрия и неохотно подражая монашескому усердию, с которым они молились, постились и присутствовали на всенощных бдениях. Соскучившись таким продолжительным и безвыходным безбрачием, она решилась на странный и отчаянный поступок. Имя Аттилы было всем хорошо знакомо в Константинополе и на всех наводило страх, а часто приезжавшие гуннские послы постоянно поддерживали отношения между его лагерем и императорским двором. Своим любовным влечениям или, вернее, своей жажде мщения дочь Плацидии принесла в жертву и свои обязанности, и свои предубеждения; она предложила отдаться в руки варвара, который говорил на незнакомом ей языке, у которого была почти нечеловеческая наружность и к религии и нравам которого она питала отвращение. Через одного преданного ей евнуха она переслала Аттиле кольцо в залог своей искренности и настоятельно убеждала его предъявить на нее свои права как на свою законную невесту, с которой он втайне помолвлен. Однако эти непристойные заискивания были приняты холодно и с пренебрежением, и царь гуннов не переставал увеличивать число своих жен до тех пор, пока более сильные страсти – честолюбие и корыстолюбие – не внушили ему любовного влечения к Гонории. Формальное требование руки принцессы Гонории и полагающейся ей доли из императорских владений предшествовало вторжению в Галлию и послужило для него оправданием. Предшественники Аттилы, древние танжу, нередко обращались с такими же высокомерными притязаниями к китайским принцессам, а требования царя гуннов были не менее оскорбительны для римского величия. Его послам было решительно отказано, но в мягкой форме. Хотя в пользу наследственных прав женщин и можно было бы сослаться на недавние примеры Плацидии и Пульхерии, эти права были решительно отвергнуты, и на притязания скифского любовника ответили, что Гонория уже связана такими узами, которые не могут быть расторгнуты[90]. Когда ее тайные сношения с царем гуннов сделались известны, преступная принцесса была выслана из Константинополя в Италию, как такая личность, которая может возбуждать лишь отвращение; ее жизнь пощадили, но, после совершения брачного обряда с каким-то незнатным и номинальным супругом, она была навсегда заключена в тюрьму, чтобы оплакивать там те преступления и несчастья, которых она избежала бы, если бы не родилась дочерью императора.[91]

Галльский уроженец и современник этих событий ученый и красноречивый Сидоний, бывший впоследствии клермонским епископом, обещал одному из своих друзей написать подробную историю войны, предпринятой Аттилой. Если бы скромность Сидония не отняла у него смелости продолжать этот интересный труд[92], историк описал бы нам с безыскусной правдивостью те достопамятные события, на которые поэт лишь вкратце намекал в своих неясных и двусмысленных метафорах[93].Цари и народы Германии и Скифии от берегов Волги и, быть может, до берегов Дуная отозвались на воинственный призыв Аттилы. Из царской деревни, лежавшей на равнинах Венгрии, его знамя стало передвигаться к Западу, и, пройдя миль семьсот или восемьсот, он достиг слияния Рейна с Неккером, где к нему присоединились те франки, которые признавали над собой власть его союзника, старшего из сыновей Клодиона. Легкий отряд варваров, бродя в поисках добычи, мог бы дождаться зимы, чтобы перейти реку по льду, но для бесчисленной кавалерии гуннов требовалось такое громадное количество фуража и провизии, которое можно было добыть только в более мягком климате; Герцинский лес доставил материалы для сооружения плавучего моста, и мириады варваров разлились с непреодолимой стремительностью по бельгийским провинциям[94]. Всю Галлию объял ужас, а традиция прикрасила разнообразные бедствия, постигшие ее города, рассказами о мучениках и чудесах[95]. Труа был обязан своим спасением заслугам св. Люпуса, св. Серваций переселился в другой мир для того, чтобы не быть свидетелем разрушения Тонгра, а молитвы св. Женевьевы отклонили наступление Аттилы от окрестностей Парижа. Но поскольку в галльских городах почти не было ни святых, ни солдат, то гунны осаждали их и брали приступом, а на примере Меца[96] они доказали, что придерживались своих обычных правил войны. Они убивали без разбору и священников у подножия алтарей, и детей, которых епископ спешил окрестить ввиду приближавшейся опасности; цветущий город был предан пламени, и одинокая капелла в честь св. Стефана обозначила то место, где он в ту пору находился. От берегов Рейна и Мозеля Аттила проник в глубь Галлии, перешел Сену подле Оксера и, после продолжительного и трудного похода, раскинул свой лагерь под стенами Орлеана. Он желал обеспечить свои завоевания приобретением выгодного поста, господствующего над переправой через Луару, и полагался на тайное приглашение короля аланов Сангибана, обещавшего изменой выдать ему город и перейти под его знамя. Но этот заговор был открыт и не удался; вокруг Орлеана были возведены новые укрепления, и приступы гуннов были с энергией отражены храбрыми солдатами и гражданами, защищавшими город. Пастырское усердие епископа Аниана, отличавшегося первобытной святостью и необыкновенным благоразумием, истощило все ухищрения религиозной политики на то, чтобы поддержать в них мужество до прибытия ожидаемой помощи. После упорной осады городские стены стали разрушаться от действия метательных машин; гунны уже заняли предместья, а те из жителей, которые были не способны носить оружие, проводили время в молитвах. Аниан, тревожно считавший дни и часы, отправил на городской вал надежного гонца с приказанием посмотреть, не виднеется ли что-нибудь вдали. Гонец возвращался два раза, не принося никаких известий, которые могли бы внушить надежду или доставить утешение, но в своем третьем донесении он упомянул о небольшом облачке, которое виднелось на краю горизонта. «Это помощь Божия!» – воскликнул епископ тоном благочестивой уверенности, и все присутствовавшие повторили вслед за ним: «Это помощь Божия!» Отдаленный предмет, на который были устремлены все взоры, принимал с каждой минутой более широкие размеры и становился более ясным; зрители стали мало-помалу различать римские и готские знамена, а благоприятный ветер, отнеся в сторону пыль, раскрыл густые ряды эскадронов Аэция и Теодорида, спешивших на помощь к Орлеану.

Легкость, с которой Аттила проник в глубь Галлии, может быть приписана столько же его вкрадчивой политике, сколько страху, который наводили его военные силы. Свои публичные заявления он искусно смягчал приватными заверениями и попеременно то успокаивал римлян и готов, то грозил им; а дворы равеннский и тулузский, относившиеся один к другому с недоверием, смотрели с беспечным равнодушием на приближение их общего врага. Аэций был единственным охранителем общественной безопасности, но самые благоразумные из его распоряжений встречали помеху со стороны партии, господствовавшей в императорском дворце до смерти Плацидии; итальянская молодежь трепетала от страха при звуке военных труб, а варвары, склонявшиеся из страха или из сочувствия на сторону Аттилы, ожидали исхода войны с сомнительной преданностью, всегда готовой продать себя за деньги. Патриций перешел через Альпы во главе войск, которые по своей силе и по своему числу едва ли заслуживали названия армии[97]. Но когда он прибыл в Арль или в Лион, его смутило известие, что визиготы, отказавшись от участия в обороне Галлии, решили ожидать на своей собственной территории грозного завоевателя, к которому они выказывали притворное презрение. Сенатор Авит, удалившийся в свои имения в Овернь после того, как с отличием исполнял обязанности преторианского префекта, согласился взять на себя важную роль посла, которую исполнил с искусством и с успехом. Он поставил Теодориду на вид, что стремившийся к всемирному владычеству честолюбивый завоеватель может быть остановлен только при энергичном и единодушном противодействии со стороны тех государей, которых он замышлял низвергнуть. Полное огня красноречие Авита воспламенило готских воинов описанием оскорблений, вынесенных их предками от гуннов, которые до сих пор с неукротимой яростью преследовали их от берегов Дуная до подножия Пиренеев. Он настоятельно доказывал, что на каждом христианине лежит обязанность охранять церкви Божьи и мощи святых от нечестивых посягательств и что в интересах каждого из поселившихся в Галлии варваров оберегать возделанные ими для своего пользования поля и виноградники от опустошения со стороны скифских пастухов. Теодорит преклонился перед очевидной основательностью этих доводов, принял те меры, которые казались ему самыми благоразумными и согласными с его достоинством, и объявил, что в качестве верного союзника Аэция и римлян он готов рисковать и своей жизнью, и своими владениями ради безопасности всей Галлии[98]. Визиготы, находившиеся в ту пору на вершине своей славы и своего могущества, охотно отозвались на первый сигнал к войне, приготовили свое оружие и коней и собрались под знаменем своего престарелого царя, который решил лично стать во главе своих многочисленных и храбрых подданных вместе со своими двумя старшими сыновьями Торисмундом и Теодорихом. Примеру готов последовали некоторые другие племена или народы, сначала, по-видимому, колебавшиеся в выборе между готами и римлянами. Неутомимая деятельность патриция мало-помалу собрала под одно знамя воинов галльских и германских, которые когда-то признавали себя подданными или солдатами республики, а теперь требовали награды за добровольную службу и ранга независимых союзников; то были леты, арморицианы, брионы, саксы, бургундцы, сарматы или аланы, рипуарии и те из франков, которые признавали Меровея своим законным государем. Таков был разнохарактерный состав армии, которая, под предводительством Аэция и Теодорида, подвигалась вперед форсированным маршем для выручки Орлеана и для вступления в бой с бесчисленными полчищами Аттилы.[99]

При ее приближении царь гуннов немедленно снял осаду и подал сигнал к отступлению для того, чтобы отозвать свои передовые войска, грабившие город, в который они уже успели проникнуть[100]. Мужеством Аттилы всегда руководило его благоразумие, а так как он предвидел пагубные последствия поражения в самом центре Галлии, то он обратно перешел через Сену и стал ожидать неприятеля на равнинах Шалона, которые, благодаря своей гладкой и плоской поверхности, были удобны для операций его скифской кавалерии. Но во время этого беспорядочного отступления авангард римлян и их союзников постоянно теснил поставленные Аттилой в арьергарде войска, а временами и вступал с ними в борьбу; среди ночной темноты колонны двух противников, вероятно, нечаянно сталкивались одна с другой вследствие сбивчивости дорог, а кровопролитное столкновение между франками и гепидами, в котором лишились жизни пятнадцать тысяч[101] варваров, послужило прелюдией для более общего и более решительного сражения. Окружавшие Шалон Каталаунские поля[102], простиравшиеся, по приблизительному вычислению Иордана, на сто пятьдесят миль в длину и на сто миль в ширину, обнимали всю провинцию, носящую в настоящее время название Шампань[103]. Впрочем, на этой обширной равнине встречались местами неровности, и оба военачальника поняли важность одного возвышения, господствовавшего над лагерем Аттилы, и оспаривали друг у друга обладание им. Юный и отважный Торисмунд первый занял его; готы устремились с непреодолимой силой на гуннов, старавшихся взобраться на него с противоположной стороны, и обладание этой выгодной позицией воодушевило и войска, и их вождя уверенностью в победе. Встревоженный Аттила обратился за советом к своим гаруспикам. Рассказывают, будто гаруспики, рассмотрев внутренности жертв и соскоблив их кости, предсказали ему, в таинственных выражениях, его поражение и смерть его главного противника и что этот варвар, узнав, какое его ожидает вознаграждение, невольно выразил свое уважение к высоким личным достоинствам Аэция. Но обнаружившийся среди гуннов необыкновенный упадок духа заставил Аттилу прибегнуть к столь обычному у древних полководцев средству – к попытке воодушевить свою армию воинственной речью, и он обратился к ней с такими словами, какие были уместны в устах царя, так часто сражавшегося во главе ее и так часто одерживавшего победы[104]. Он напомнил своим воинам об их прежних славных подвигах, об опасностях их настоящего положения и об их надеждах в будущем. Та же самая фортуна, говорил он, которая очистила перед их безоружным мужеством путь к степям и болотам Скифии и заставила столько воинственных народов преклониться пред их могуществом, приберегла радости этого достопамятного дня для довершения их торжества. Осторожные шаги и тесный союз их врагов, равно как занятие выгодных позиций, он выдавал за результат не предусмотрительности, а страха. Одни визиготы составляют настоящую силу неприятельской армии, и гунны могут быть уверены в победе над выродившимися римлянами, которые обнаруживают свой страх, смыкаясь в густые и плотные ряды, и не способны выносить ни опасностей, ни трудностей войны. Царь гуннов старательно проповедовал столь благоприятную для воинских доблестей теорию предопределения, уверяя своих подданных, что воины, которым покровительствуют Небеса, остаются невредимыми среди неприятельских стрел, но что непогрешимая судьба поражает своих жертв среди бесславного спокойствия. «Я сам, – продолжал Аттила, – брошу первый дротик, а всякий негодяй, который не захочет подражать примеру своего государя, обречет себя на неизбежную смерть». Присутствие, голос и пример неустрашимого вождя ободрили варваров, и Аттила, уступая их нетерпеливым требованиям, немедленно выстроил их в боевом порядке. Во главе своих храбрых и лично ему преданных гуннов он занял центр боевой линии. Подвластные ему народы – ругии, герулы, туринги, франки и бургунды – разместились по обеим сторонам на обширных Каталаунских полях; правым крылом командовал царь гепидов Ардарих, а царствовавшие над остготами три храбрых брата поместились на левом крыле напротив родственного им племени визиготов. Союзники при распределении своих военных сил руководствовались иным принципом. Вероломный царь аланов Сангибан был поставлен в центре, так как там можно было строго следить за всеми его движениями и немедленно наказать его в случае измены. Аэций принял главное начальство над левым крылом, а Теодорид – над правым, меж тем как Торисмунд по-прежнему занимал высоты, как кажется, тянувшиеся вдоль фланга скифской армии и, может быть, охватывавшие ее арьергард. Все народы от берегов Волги до Атлантического океана собрались на Шалонской равнине, но многие из этих народов были разъединены духом партий, завоеваниями и переселениями, и внешний вид одинакового оружия и одинаковых знамен у людей, готовых вступить между собой в борьбу, представлял картину междоусобицы.

Военная дисциплина и тактика греков и римлян составляли интересную часть их национальных нравов. Внимательное изучение военных операций Ксенофонта, Цезаря и Фридриха Великого, когда эти операции описаны теми же гениальными людьми, которые их задумали и приводили в исполнение, могло бы способствовать усовершенствованию (если только желательно такое усовершенствование) искусства истреблять человеческий род. Но битва при Шалоне может возбуждать наше любопытство только своим важным значением, так как ее исход был решен смелым натиском варваров, а описывали ее пристрастные писатели, которые по своим профессиям принадлежали к разряду гражданских или церковных должностных лиц и потому вовсе не были знакомы с военным искусством. Впрочем, Кассиодор дружески беседовал со многими из участвовавших в этой достопамятной битве готских воинов; она была, по их словам, «ужасна, долго нерешительна, упорно кровопролитна и вообще такова, что другой подобной не было ни в те времена, ни в прошлые века». Число убитых доходило до ста шестидесяти двух тысяч, а по сведениям из другого источника, до трехсот тысяч[105]; эти неправдоподобные преувеличения были, вероятно, вызваны действительно громадными потерями людей, оправдывавшими замечание одного историка, что безрассудство царей может стирать с лица земли целые поколения в течение одного часа. После того как обе стороны неоднократно осыпали одна другую метательными снарядами, где скифские стрелки из лука могли выказать свою необыкновенную ловкость, кавалерия и пехота обеих армий вступили между собой в яростный рукопашный бой. Сражавшиеся на глазах своего царя гунны пробились сквозь слабый и не вполне надежный центр союзников, отрезали их оба крыла одно от другого и, быстро повернув влево, направили все свои силы на визиготов. В то время как Теодорид проезжал вдоль рядов, стараясь воодушевить свои войска, он был поражен насмерть дротиком знатного остгота Андага и свалился с лошади. Раненого царя сдавили со всех сторон среди общего сметения; его собственная кавалерия топтала его ногами своих коней, и смерть этого знатного противника оправдала двусмысленное предсказание гаруспиков. Аттила уже ликовал в уверенности, что победа на его стороне, когда храбрый Торисмунд спустился с высот и осуществил остальную часть предсказания. Визиготы, приведенные в расстройство бегством или изменой аланов, мало-помалу снова выстроились в боевом порядке, и гунны, бесспорно, были побеждены, так как Аттила был вынужден отступить. Он подвергал свою жизнь опасности с опрометчивой отвагой простого солдата, но его неустрашимые войска, занимавшие центр, проникли за пределы боевой линии; их нападение было слабо поддержано, их фланги не были защищены, и завоеватели Скифии и Германии спаслись от полного поражения только благодаря наступлению ночи. Они укрылись позади повозок, служивших укреплениями для их лагеря, и смешавшиеся экскадроны приготовились к такому способу обороны, к которому не были приспособлены ни их оружие, ни их привычки. Исход борьбы был сомнителен, но Аттила приберег для себя последнее и не унизительное для его достоинства средство спасения. Мужественный варвар приказал устроить погребальный костер из богатой конской сбруи и решил – в случае, если бы его укрепленный лагерь был взят приступом, – броситься в пламя и там лишить своих врагов той славы, которую они приобрели бы умерщвлением Аттилы или взятием его в плен.[106]

Но его противники провели ночь в таком же беспорядке и в тревоге. Увлекшись порывом отчаянной храбрости, Торисмунд продолжал преследование неприятеля до тех пор, пока не очутился в сопровождении немногих приверженцев посреди скифских повозок. Среди суматохи ночного боя готский принц был сброшен с лошади и погиб бы, подобно своему отцу, если бы не был выведен из этого опасного положения своей юношеской энергией и неустрашимой преданностью сотоварищей. Слева от боевой линии сам Аэций, находившийся вдалеке от своих союзников, ничего не знавший об одержанной ими победе и тревожившийся об их участии, точно таким же образом натолкнулся на рассеянные по Шалонской равнине неприятельские войска; спасшись от них, он наконец добрался до лагеря готов и постарался укрепить его до рассвета лишь легким валом из сложенных щитов. Императорский главнокомандующий скоро убедился в поражении Аттилы, не выходившего из-за своих укреплений, а когда он обозрел поле сражения, он с тайным удовольствием заметил, что самые тяжелые потери понесены варварами. Покрытый ранами труп Теодорида был найден под грудой убитых; его подданные оплакивали смерть своего царя и отца, но их слезы перемешивались с песнями и радостными возгласами, а его погребение было совершено на глазах у побежденного врага. Готы, бряцая своим оружием, подняли на щите его старшего сына Торисмунда, которому основательно приписывали честь победы, и новый царь принял на себя обязанность отмщения как священную долю отцовского наследства. Тем не менее сами готы были поражены тем, что их грозный соперник все еще казался бодрым и неустрашимым, а их историк сравнил Аттилу с львом, который, лежа в своей берлоге, готовится с удвоенной яростью напасть на окруживших его охотников. Цари и народы, которые могли бы покинуть его знамена в минуту несчастья, были проникнуты сознанием, что гнев их повелителя был бы для них самой страшной и неизбежной опасностью. Его лагерь непрестанно оглашали воинственные звуки, как будто вызывавшие врагов на бой, а передовые войска Аэция, пытавшиеся взять лагерь приступом, были или остановлены, или истреблены градом стрел, со всех сторон летевших на них из-за укреплений. На военном совете было решено осадить царя гуннов в его лагере, не допускать подвоза провианта и принудить его или заключить постыдный для него мирный договор, или возобновить неравный бой. Но нетерпение варваров было не в состоянии долго подчиняться осторожным и мешкотным военным операциям, а здравые политические соображения внушили Аэцию опасение, что после совершенного истребления гуннов республике придется страдать от высокомерия и могущества готской нации. Поэтому патриций употребил влияние своего авторитета и своего ума на то, чтобы смягчить гневное раздражение, которое сын Теодорида считал своим долгом; с притворным доброжелательством и с непритворной правдивостью он поставил Торисмунду на вид, как было бы опасно его продолжительное отсутствие, и убедил его разрушить своим быстрым возвращением честолюбивые замыслы своих братьев, которые могли бы овладеть и тулузским троном, и тулузскими сокровищами[107]. После удаления готов и разъединения союзнической армии Аттила был поражен тишиной, которая воцарилась на Шалонской равнине; подозревая, что неприятель замышляет какую-нибудь военную хитрость, он несколько дней не выходил из-за своих повозок, а его отступление за Рейн было свидетельством последней победы, одержанной от имени западного императора. Меровей и его франки, державшиеся в благоразумном отдалении и старавшиеся внушить преувеличенное мнение о своих силах тем, что каждую ночь зажигали многочисленные огни, не переставали следовать за арьергардом гуннов, пока не достигли пределов Тюрингии. Туринги служили в армии Аттилы; они и во время наступательного движения, и во время отступления проходили через территорию франков и, может быть, именно в этой войне совершали те жестокости, за которые отомстил сын Хлодвига почти через восемьдесят лет после того. Они умерщвляли и заложников и пленников, двести молодых девушек были преданы ими пытке с изысканным и неумолимым бесчеловечием: их тела были разорваны в куски дикими конями, их кости были искрошены под тяжестью повозок, а оставленные без погребения их члены были разбросаны по большим дорогам на съедение собакам и ястребам. Таковы были те варварские предки, которые в цивилизованные века вызывали похвалы и зависть своими мнимыми добродетелями.[108]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.