IV. Камер-юнкер Виллим Монс (1716–1723 годы)
IV. Камер-юнкер Виллим Монс
(1716–1723 годы)
Генеральс-адъютант Петра, Виллим Иванович Монс, принят в начале 1716 года камер-юнкером ко двору государыни царицы Екатерины Алексеевны.
«Я от сердца обрадовалась, — писала к новому камер-юнкеру сестра его, ловкая, догадливая Матрена Ивановна, — от сердца обрадовалась, что вы, любезный мой брат, слава Богу, в добром здравии; Боже помози вам и впредь! А вы ко мне пишите, что то к счастию или несчастию. Бог вас сохранит от всякаго несчастия».
В чем состояли обязанности нового камер-юнкера, какие обстоятельства могли поставить Монса в частые сношения с Екатериной и тем самым дали ему возможность вызвать ее особенное внимание?
Собственно служебные обязанности камер-юнкера не были точно обозначены, но в его руки мало-помалу перешло многое, что до сих пор было разделяемо между разными придворными. Так, в руках камер-юнкера сосредоточились дела по управлению сел и деревень, состоявших за государыней; управляющие и приказчики, а также игуменьи тех обителей, которые находились под особым покровительством царицы, в скором времени стали присылать к нему отчеты по имениям, по монастырям, сметы приходов и расходов; у него просили доклада о тех или других распорядках пред государыней. Рассылка ревизоров, затем все постройки, продажи и закупки по имениям Екатерины пошли чрез его руки. Принятие на службу в ведомство государыни разных лиц, суд и расправы не только над ними, но даже разборка дрязг между монахинями и настоятельницами царицыных пустынь (например, Успенского девичьего монастыря в Александровой слободе, Федоровского девичьего в Переславле и другие), назначение жалованья, содержания, наград и вспомоществованья, отставка дворцовых чиновников и служителей государыни — все стало зависеть от Монса. А тут легли на него заботы по устройству праздников и гуляний, до которых такая охотница была его госпожа; он должен был поспевать со сбором сведений о разных новостях для доклада ей; должен был пробегать множество челобитень, с которыми как знатные, так и незнатные лица во множестве обращались к Екатерине: для него составлялись экстракты из сих челобитень, и те экстракты он докладывал царице, когда находил к тому время и желание; он должен был вести корреспонденцию с заграничными поставщиками товаров государыне и ее семейству, ведаться с ее портными и портнихами по поводу заказов платьев, заведывать ее денежной казной, ее драгоценностями, как-то брильянтами и проч. Все ордеры Екатерины объявлялись и писались либо самим Монсом, либо под его непосредстветвенным наблюдением.
И все это он должен был делать не иначе, как состоя неотлучно при государыне.
Камер-юнкер сопровождал ее за границу, хлопотал во время всех ее переездов об удобствах в пути и при остановках по городам, распоряжался выдачей прогонов ее приближенным; наблюдал за экипажами, укладкой, ведал конюшнями государыни — и, между тем, его можно было видеть близ государыни везде, на всех торжественных обедах, на ассамблеях и маскарадах. На нем же, двадцативосьмилетнем, статном, всегда веселом и пленительном камер-юнкере, состояла обязанность развлекать Екатерину во время частых и продолжительных ее разлук со «стариком-батюшкой». Все это входило в область служебных обязанностей Виллима Ивановича, и все это, разумеется, никак не могло делать его службу скучною, неблагодарною, незаметною.
При неизбежных хлопотах он видел себя распорядителем значительных материальных средств; бедность заменилась не только достатком, но даже роскошью; самолюбие и тщеславие были удовлетворяемы вниманием и заискиванием у него множества лиц разного пола, звания и состояния, нуждавшихся в нем как в посреднике при сношениях с государыней; наконец, ее полнейшее расположение и доверие как нельзя более должны были льстить счастливцу.
Не было ли нравственных достоинств на стороне Монса, вообще говоря — нет ли данных, по которым резче и отчетливее обрисовалась бы пред нами его личность?
Данные эти есть, и они сохранились в его записных тетрадках и письмах. Русская грамота ему почти не далась, немецкую он знал хотя и плохо, впрочем пользовался ею довольно свободно, не только в прозе, но и в стихах. Из-за домашнего очага бочарного ученика Ивана Монса и его ворчливой, суеверной старухи Виллим вышел полный всевозможных предрассудков и верований. Смотрите, с какою, например, верою в непреложные истины своей гадальной книги он вчитывается в ответы «тридцати-шести судей»; ответы эти подобраны на вопросы, а те, в свою очередь, расположены в астрологическом порядке — «по двенадцати небесным домам».
«Будет ли твое счастье постоянным или нет? Хорошо ли, что ты завел дружбу с тою особою?» На этих и тому подобных вопросах останавливается Монс и в разнообразных изречениях находит советы и заметки, пригодные в его положении. «Судьи» гласят ему, например, «чтоб он не вспоминал о прошедшем: там он увидит только страх и нужду; зато в настоящем ему многое благоприятствует». Гадальная книга пророчила: «Ты будешь отменный гений, но недолго проживешь; достигнешь великих почестей и богатства; будешь иметь не одну, но несколько жен различного характера; будешь настоящий волокита, и успех увенчает эти волокитства». Та же гадальная книга вещала подобные премудрости: «Когда откроешь свою тайну другому или третьему, то все ее узнают; но, впрочем, добрым друзьям ты можешь открыть свои тайны»; «Особа (про которую он допрашивает астрологию) слишком хитра и коварна», ему верна и любит его от всего сердца. И тут же: «Хотя и любит тебя эта особа, но она хочет тебя сперва испытать, будешь ли ты постоянен?». «Нет, — восклицает семнадцатый судья, Орфей, — твои надежды на высокие почести и возвышение тщетны» и т. д.
В противоречивых предсказаниях путается наш герой, часто советовавшийся с гадальницей. Рукопись эта списана его рукой, замаслена и обтерта: по всем признакам, Виллим Иванович не расставался с ней. Астрология, однако, не удовлетворяет его; и вот суеверный камер-юнкер, не полагаясь ни на нее, ни на красоту свою, ищет более надежных средств к удержанию за собой капризной фортуны; он жаждет успехов по службе, богатства, успехов в прекрасном поле и прочих лавров: где же средства пожать их возможно легче? Это укажет ему колдовство, хиромантия.
И вот он ищет «некоторую траву, которая растет на малой горе, красноголовая, с белыми пятнами, а другая с синими пятнами, которая растет на песку».
Если бы мы могли встретить вечно франтоватого Монса, мы бы заметили на его пальцах несколько разнообразных перстней; владелец их, разумеется, скрыл бы от нас таинственное их значение, но в записных его тетрадках мы находим изъяснение перстней. Оно составлено каким-нибудь из оракулов Монса. Вот, например, перстень чистого золота; не без основания не расстается с ним камер-юнкер: «Это есть перстень премудрости; кто такой перстень носит, тот может что хочет говорить о всех вольных художествах сего света. Все доктора его не преодолеют, как бы они учены ни были; что он ни говорит (т. в. владелец перстня), то всякому приятно». Не менее важен оловянный перстень. Казалось, для чего бы его носить? А это, между прочим, «перстень сокровища: ежели кто такой перстень носит на руке, то тому достанутся сребро и злато». Как же после этого не иметь его всегда при себе? Тут же талисман для «побеждения всех противностей, хотя бы то весь свет один против другого восстал». Это железный перстень. Не забыт и перстень любви: это медное кольцо. Виллим Иванович хорошо знает, что «кто сей перстень имеет, тот должен употреблять его мудро, понеже можно много зла оным учинить; кто женский пол оным прикоснет, тая его полюбит и учинит то, что он желает».
Должно быть, владелец особенно часто обращался к медному перстню; Монс был немец пылкий и необыкновенно влюбчивый. «Марс — третий судья» из гадальной его тетради недаром же предсказал, «что он будет настоящий волокита, и успех увенчает его волокитство». Он ухаживал разом за несколькими красавицами, успевал везде, и свои подвиги держал в строгой тайне; то не был грубый ловелас; нет, во всех любовных шашнях Монс являлся нежным романтиком, немцем, начитавшимся разных сентиментальных стихов; в подражание им он и сам кропал стишонки.
Еще в период юности Виллим Иванович проводил многие часы за подбором рифм к какому-нибудь «ненаглядному купидону», к «ангелу души», к какой-нибудь «слободской» красавице Амалии. Подойдем к нему, посмотрим, что он выводит пером на лоскутках записной тетради. Какие-то отдельные слова, разумеется, на немецком языке; это остов будущего послания: «Мое сердце… ранено… отчего… раз вечером… о Амалия!.. Мое сердце — Амалия… влюблено… до смерти… прощай, мой ангел…» Страсть, романический вечер, раненое сердце, разлука — все это материал к сентиментальному посланию. Но оно не сразу составляется; ему предшествуют отрывочные строчки: «Ничего нет вечного на свете — но та, которую я люблю, должна быть вечна… Мое сердце с твоим всегда будет едино!.. Моя любовь — мое горе, так как с тобой я редко вижусь…» И вот слагаются наконец немецкие куплетцы следующего, в прозаическом переводе, содержания.
«…Куда исчезла моя свобода? Я сам не свой, не знаю, зачем стою, не знаю, куда иду… Какую силу назначила мне судьба народов? Начатое мною заставляет надеяться… Но к чему послужат мои речи, мои жалобы? Я волнуюсь: то думаю, что сбудется мое желание, то вновь сомневаюсь…» и
«Вы, чувства, которыя мне
Одно несчастье за другим причиняете,
Вы указываете, вы мне восхваляете
Красоту моего светила!
Оно, светило это, мне и улыбнулось,
Но вы же, чувства, его затемняете…
Но я должен думать, что все мое огорченье
Предопределено, — так бывает в свете!»
В придворной жизни Монса ждали радостные улыбки не одного светила: молодой красавец камер-юнкер скоро занял видное место между львами катерининских камер-фрау, фрейлин и разных близких к государыне аристократок.
Между дамами и девицами тогдашнего двора, даже и на строгий вкус пришлых иноземцев, было много красавиц: тут были и княгиня Черкасская, львица петровского двора, и княгиня Кантемир, предмет временной любви и увлечения Петра, и нам уже хорошо знакомая злополучная красавица Марья Даниловна Гамильтон, и угодливая Анна Ивановна Крамер — словом, от высших персон прекрасного пола до второстепенных личностей Монс во всех рядах мог находить предметы своего обожания.
«Кто спутан узами любви, — говорил вечно влюбленный камер-юнкер, — тот не может освободиться, и кто хочет противостоять любви, тот делает оковы свои тягостнее». «И кто хочет разумно любить, так держи это втайне. Любовь может принести огорчение, если откроется. К чему другим знать, что два влюбленных целуются?»
С этими взглядами на любовь, с этими правилами Монс еще скорее мог рассчитывать на победы. Они одерживались им нередко; нежные цидулки летели при посредстве сестрицы его Матрены, либо племянника Балка, либо, наконец, «слободских» приятелей — доктора Брейтигама и Густава Функа в разные семейства, русские и иноземческие. Цидулки писались на немецком языке, прозой и стихами; писались они и на русском языке, но немецким шрифтом, так как герой наш не знал русской грамоты.
Вскроем интимную переписку Виллима Ивановича; она не безынтересна для знакомства с тем временем.
«Здравствуй, свет мой матушка, — пишет Монс, как видно, к русской барыне, так как письмо писано по-русски, немецким шрифтом, — ласточка дорогая, из всего света любимейшая; винность свою приношу, для того что с вами дружны были; да прошу помилуй меня тем, о чем я просил».
«…А я прошу, — говорит он в другой цидулке к той же ласточке, — пожалуй, матушка, в том на меня не погневайся, что я не писал и в том любовь вини, заставляя держать в сердце, а я прошу — пожалуй, не держи гнева на меня…»
«Сердечное мое сокровище и ангел, и купидон со стрелами, желаю веселого доброго вечера. Я хотел бы знать, почему не прислала мне последнего поцелуя? Если бы я знал, что ты неверна, то я проклял бы тот час, в котором познакомился с тобою. А если ты меня хочешь ненавидеть, то покину жизнь и предам себя горькой смерти… Остаюсь, мой ангел, верный твой слуга по гроб».
В самый разгар нежной «коррешпонденции» приятель Густав Функ извещает Монса: «Насчет известной особы говорят, — пишет Функ, — будто ее противники перехватили ее письма, которые она к тебе писала; правда ли это или нет, однако постарайся узнать об этом поподробнее, чтобы не ввести и себя, и других в неприятности из-за такой безделицы. Извести меня поскорее об этом; ты все узнаешь от благосклонной к тебе особы».
Таинственные извещения друзей напоминают об осторожности; «de Monso du Crouy» — так отныне стал подписываться камер-юнкер — принял меры, интимнейшие цидулки свои стал он зачастую писать особыми буквами либо условной формой: от лица женщины либо к мужчине вместо женщины.
А тут вирши — русские, в немецких метрах — так и выливаются из-под пера обожателя; он шлет «к сердечному купидону» горькую жалобу на свою любовь:
Ах, что есть свет и в свете? ох, все противное!
Не могу жить, ни умереть. Сердце тоскливое,
Долго ты мучилось! Неупокоя сердца,
Купидон, вор проклятый, вельми радуется.
Пробил стрелою сердце, лежу без памяти,
Не могу я очнуться, и очи плакати,
Тоска великая сердце кровавое,
Рудою запеклося, и все пробитое.
Растерзанное сердце, однако, зажило, герой стал забывать героиню. Он обратил вздохи и излияния к другим; та опечалилась, стала ревновать; история обыкновенная во все времена, во всех классах общества. Монсу, однако, от этого не легче.
«Не изволите за противное принять, — писал он к одному из любезных ему друзей и, кажется, к женской персоне, — что я не буду к вам ради некоторой причины, как вы вчерась сами слезы видели; она чает, что я амур с герцогинею курляндскою (Анною Ивановною) имею. И ежели я к вам приду, а ко двору не поеду, то она почает, что я для герцогини туда (т. е. к тебе) пришел и для того сие за противно не приемлю».
Какая-то новая красавица, русская боярыня приковывает к себе сердце влюбчивого немца; идет живой обмен чувствительных посланий.
«Здравствуй, моя государыня, — так отвечает на одно из них Монс, — кланяюсь на письмо и на верном сердце вашем. И ваша милость меня неизречно обрадовала письмом своим. И как я прочел письмо от вашей милости присильное (т. е. присланное), то я не мог удержать слез своих (от) жалости, что ваша милость в печали пребываешь и так сердечно желаешь письма от меня к себе. Ах, счастье мое нечаянное! Рад бы я радоваться об сей счастливой фортуне, только не могу, для того что сердце мое стиснуто так, что невозможно вытерпеть и слез в себе удержать мужу (не могу?). Я плакал о том, что ваше сердце рудой облилось так, как та присильная (присланная) красная лента (облита была слезами). Ах, печальны мне эти вести от вашей милости, да и печальнее всего мне это, что ваша милость не веру держишь, и будто мое сердце (в радости), а не в тоске по вашей милости, так как сердце ваше, в письме дано знать, тоскливое. И я бы рад писать повседневно к вашей милости, только истинно не могу и не знаю, как зачать писать с великой любви и опаси, чтобы не пронеслось и людям бы не дать знать это наше тайное обхождение. Да прошу и коли желаешь ваша милость, чтобы нам называть друг друга «радостью», так мы должны друг друга обрадовать, а не опечалить. Да и мне сердечно жаль, что ваша милость так тоскуешь и напрасно изволишь молодость свою поработить. Верь, ваша милость; правда, я иноземец, так правда (и то), что я вашей милости раб и на сем свете верный тебе одной государыне сердечной. А остануся и пока жив остаюся в верности и передаю сердце свое. Прими недостойное мое сердце своими белыми руками и подсоби за тревогу верного и услужливого сердца. Прости, радость моя, со всего света любимая».
Кто это была «государыня» Монсова «сердца» — неизвестно; известно только то, что все эти излияния производились Монсом в бытность при «дому Катерины Алексеевны» и именно тогда, когда лучи сего высокого «светила» стали сильно согревать его как в вещественном, так и в моральном отношениях.
Еще в первый год своего камер-юнкерства Виллим Иванович получал довольно скудное жалованье да в бытность за границей около 200 талеров в год порционных; но уже там, за границей же, материальные его средства настолько улучшились, что он имел возможность давать деньги в долг ближним к нему лицам; еще гофмаршал Матвей Олсуфьев предписывал Монсу в начальническом тоне позаботиться об исполнении служебных обязанностей камер-юнкера ее величества, т. е. в бытность, например, в г. Везеле распорядиться, между прочим, сваркой полпива, выждать, когда оно уходится, разлить его затем по малым бутылкам, поставить в холодном погребу и т. п., но холодный тон начальника несколько месяцев спустя изменился: тот же Олсуфьев стал звать Виллима Ивановича «государем моим братцем» и писал уже к нему в почтительных выражениях.
Другой из начальных лиц при дворе Катерины — Дмитрий Шепелев — еще скорее сознал необходимость стать со счастливым камер-юнкером в самые дружеские отношения. «В письме своем, — писал шутливо Шепелев новому другу в Везель из Шверина в январе 1717 года, — в письме своем изволите упоминать: псовке карлице сказать, чтобы она себя поберегла до вас. Воистинно, мой государь, псовка карлица не для вас, больше для нас; о чем вы сами известны, какая у нас с нею любовь. Впредь прошу не изволь ее упоминать так в письмах своих. Прошу вас у моего друга, не оставь нас в своих письмах и в своей любви…»
Монс в это время был при государыне в Везеле; его окружали вообще лица, с которыми он находился в самых лучших отношениях; так, государыню вместе с ним сопровождали Анисья Кирилловна (Толстая), Аристовна, Крестьяновна, полковница Кампенгаузен, фрейлина Марья Даниловна Гамильтон, камерфрау, весьма любимая царицей, Яганна Петрова, Устинья Петрова, камер-юнкер поручик Балк (племянник Монса), доктора Поликола и Лесток и некоторые другие лица.
Между всеми ими первая роль выпадала Виллиму Ивановичу, и вот между прочими искателями благосклонности фаворита весьма рано является знаменитый впоследствии Алексей Петрович Бестужев-Рюмин; он «униженно благодарствовал его благородие за комплимент его» и не менее униженно просил ходатайства по своим делам.
Это заискивание тем интереснее, что почти одновременно тот же Бестужев писал известное «предательское» письмо беглому царевичу Алексею Петровичу, предлагая ему свои услуги. Таким образом будущий правитель России (1744–1758 гг.) теперь закидывал якорь в оба противные лагеря: на сторону царицы Катерины Алексеевны и ее ненавистника, ею взаимно ненавидимого царевича Алексея Петровича.
Победа первой была, однако, близка. Истязания сторонников Алексея и затем его собственная мученическая гибель были рядом торжеств партии Екатерины.
Усиление значения ее неминуемо отражалось и на всех ее приближенных, а из них, разумеется, прежде всего на Монсе.
Посмотрите, с какою торопливостью втираются в дружбу почти к безвестному выходцу Немецкой слободы тогдашние баричи, знаменитейшие если не из «птенцов», то уж из «птенчиков» петровского двора. Вот, например, князь Андрей Вяземский, тщательно расспрашивающий о здоровье и житье-бытье «государя друга своего» Виллима Ивановича; вот Иван Шувалов, отец будущего временщика императрицы Елисаветы, напоминает «о неоставлении его и всей фамилии в своей милости», причем уверяет, что они, Шуваловы, «уповают на его милость, якобы на отца родшего»; князь Александр Черкасский уверяет «верного друга — своею верностью» и «покорно просит, чтоб тот его не оставил в своей милостивой и верной дружбе, чего с радостью желает».
Артемий Петрович Волынский, съездивший уже в Персию посланником, быстро шедший в гору в своих честолюбивых стремлениях к почестям, богатству и отличиям, и тот не замедлил протянуть руку Виллиму Ивановичу: в конце 1720 года он уже называет его «любезным другом и братом» и, уверяя, что по болезни не может ехать в Астрахань, убедительно просит Монса: «Пожалуй, мой батюшка, донеси премилостивой матери, всемилостивейшей царице государыне, что(б) сотворила со мною, рабом своим, милость, — ежели случится к слову, чтоб милостиво предстательствовала. Клянуся Богом, что не имею ни малой причины, зачем бы мог до сего времени здесь (в Москве) медлить». А для усиления предстательства Волынский дарил камер-юнкера не одними уверениями в дружбе: он презентовал ему лучшую лошадь из своих животов, и все это только для того, чтоб тот «непременно его в своей милости и любви содержал».
Все это были еще толькс простые, так сказать, бескорыстные заискиванья Монсовой благосклонности; услуги, которых у него просили, были неважны. Так было в первые годы; затем, согреваемый любовью «премилостивой матери», Монс не замедлил вмешаться в дела более важные.
Мы видели, например, выше, что он успел пожать некоторые лавры при дворе вдовствующей герцогини Курляндской; с нею и ее приближенными он остался на всю жизнь в самых дружеских отношениях, и митавский двор имел в Монсе сильного ходатая по разным щекотливым и секретным делам; так, в 1719 году, когда нежный дядюшка герцогини Курляндской Василий Федорович Салтыков, в бытность свою в Митаве, грубо обходился с племянницей, когда он совершенно бросил не раз избиваемую им жену Александру Григорьевну (рожд. княжну Долгорукову) и та приютилась под кровом герцогини Анны Ивановны, — обе женщины сильно нуждались в помощи Монса; камер-юнкер своим ходатайством у Екатерины сильно противодействовал оговорам Салтыкова; последний, успев возбудить против племянницы ее мать, царицу Прасковью, не успел, однако, по милости Монса, поссорить с Анной Ивановной государыню; последняя, напротив, вошла по этому поводу в милостивую «корешпонденцию» с герцогиней, а избитой Александре Григорьевне выпросила у государя позволение остаться в Варшаве, при ее отце, полномочном русском после князе Григорье Федоровиче Долгорукове.
Старания Салтыкова вытребовать ненавистную жену к себе в Петербург, без сомнения, на новые кулачные поучения, остались тщетны. Долгоруков, обрадованный вниманием государыни, послал челобитье о разводе его дочери. Надо, чтоб челобитная имела ход, чтоб о ней кто-нибудь напоминал — и вот Александра Григорьевна Салтыкова просит нам знакомую Матрену Ивановну Балк.
Враждующие стороны принадлежали к именитейшим фамилиям: на стороне Василия Федоровича Салтыкова была царица Прасковья, имевшая столь важное значение; на его стороне были родственники Салтыковых — Ромодановские и многие другие, не менее знатные, не менее сильные по связям и значению аристократические семейства; притом же вся эта сторона была в столице, при дворе: тем осторожнее нужно было действовать Александре Григорьевне.
Матрена Ивановна Балк была для нее только посредницей; собственно письма Салтыковой к Матрене Балк имели в виду ее братца; тот и отвечал — русскими грамотками, излагая их немецкими буквами; письма эти не подписывались и, мало того, Виллим Иванович, для большей предосторожности, писал их в женском роде, в виде ответов своей сестры: «Здравствуй, матушка Александра Григорьевна… прошу вас, мою государыню, чтобы я не оставлена была писаньем вашим, которое принимаю себе за великое счастье. Когда я увижу от вас к себе письмо ваше, то Бог мой свидетель, что я (его) с великой радостью воспринимаю, и труд свой столько прилагаю делу вашему, что Богу одному сведомо, и стараюся, чтобы вскоре окончить в добром состоянии к вашему желанию и надеюся, что вскоре после праздника. Токмо вас прошу не извольте печалиться и себя безвременно сокрушать об оном деле; все Богом будет исправлено, понеже ея величество вельми к вам милостива и нивесть как сожалеет об вас, такожде об родителе вашем».
Предосторожность, наблюдаемая в форме и содержании писем, наблюдалась и при пересылке корреспонденции; она шла чрез гофмаршала митавского двора Петра Михайловича Бестужева-Рюмина. Положение гофмаршала было не совсем прочно: как сторонник и Анны Ивановны, и Долгоруких, он имел сильных противников в фамилии Салтыковых с Ромодановскими и должен был прибегать к дружескому заступничеству Монса. Вот почему он рассыпался в предложениях услуг: «Извольте, государь мой, мне поверить, что я зело обязуюсь верным ко услугам вашим быть при вашей корошпанденции. Извольте оныя письма ко мне, при всеприятном вашем писании, присылать; я оныя в надлежащее место верно и во всякой охранности отправлять буду, понеже мне оное известно и весьма секретно содержать буду».
Дело, однако, о разводе Александры Салтыковой не довелось окончить в «добром состоянии»: противная партия слишком была сильна, и Монсу было невмочь еще побороть ее совершенно; супруги оставались разъехавшимися, но не разведенными…
Успешнее было ходатайство Виллима Ивановича, одновременно с этим делом, за Иоанна-Эрнеста Бирона.
Человек незнаемый, принадлежавший к «бедной фамилии, не смевшей к шляхетскому стану мешаться», Бирон в молодости оставил родину и поселился в Кенигсберге для слушания академических курсов; ленивый, неспособный, он вдался в распутство и в 1719 году попал в тюрьму за участие в уголовном преступлении; девять месяцев томился он в тюрьме, после чего был выпущен с обязательством или уплатить 700 рейхсталеров штрафу, или просидеть три года в крепости. Монс еще в бытность свою в Кенигсберге, во время хлопот по делу сестры своей Анны фон Кейзерлинг, познакомился с молодым развратником. Знакомство это, не делавшее чести Виллиму Ивановичу, было спасительно Иоанну-Эрнесту. Теперь, когда над последним грянула гроза, Монс вспомнил о приятеле и, чрез посредство посланника Мардефельда, исходатайствовал ему у короля прусского прощение. Оставивши Кенигсберг, Бирон отправился в Россию, в обеих столицах ее встретил к себе полное пренебрежение, но в Митаве, при дворе вдовствующей герцогини Анны Ивановны, ему улыбнулась фортуна.
Так один фаворит-немец, на зло и продолжительные бедствия своему новому отечеству, спасал от гибели другого немца. Можно положительно сказать, что, не явись Монс заступником, Бирон, раз ставши на дорогу беспутства и разврата, сгинул бы в прусских тюрьмах.
Мы бы крайне утомили наших читателей, если бы повели их за спасителем Бирона во всех его переездах при государыне Екатерине Алексеевне в 1721, 1722 и 1723 годах; не для чего заходить нам и в ассамблеи, становиться в маскарадные процессии, приглядываться на пирах к стоящим за стульями высоких персон камер-юнкерам и к денщикам, чтоб отличить в их числе сияющего довольством, счастием, красотой, вечно франтоватого Монса. Мы не займем места ни в одном из богато убранных бауров, длинной лентой вытягивающихся к Катерингофу: то увеселительная прогулка; будьте уверены, что в ней участвует Монс. Вот он стоит на речном судне, сзади величественной своей патроны; полюбуйтесь, каким стройным щеголем выглядывает он: кафтан дорогого бархата с серебряными пуговицами обхватывает стройный стан камер-юнкера; кафтан оторочен позументом; серебряная лента заменяет пояс; на ногах шелковые чулки и башмаки с дорогими пряжками; под кафтаном жилет блестящей парчи, на голове щегольски наброшена пуховая шляпа с плюмажем; все это с иголочки, все это прибрано со вкусом…
Речное катанье сменяется прогулкой в «огороде», т. е. в Летнем саду. Вот близ романического грота, в тени аллей Летнего сада, музыканты маленького, невзрачного и вечно веселого, т. е. навеселе, герцога Голштинского услаждают слух высшего общества; слушает и Катерина; она милостиво протягивает руку к Монсу и кладет туда несколько червонцев — то награда музыкантам. Монс несет, по ее поручению, кубок венгерского к тому или другому из гостей; Монс доносит ей, в каком расположении духа государь, где он сидит, с кем беседует, куда отправляется; волей-неволей Монс всегда и везде при «великом светиле», к которому он, говоря его стихотворением: «воспылал любовью, меж тем как должен был только его уважать».
Есть ли фактические, документальные, свидетельства об этой любви?
Таких свидетельств нет; но что Монс бесспорно владел в это время сердцем Катерины Алексеевны, об этом можно судить из того необыкновенного значения, какое получил он при ее дворе. Это значение, власть и сила сознавались уже всеми не только знатными придворными, но даже последними из дворцовых служителей и служительниц; все как нельзя лучше видели источник этой силы: он заключался в любви к нему Екатерины.
Переберем ворох писем к Виллиму Ивановичу за эти годы, и мы в шумихе льстивых заверений в дружбе, любви и уважении к Монсу — не только со стороны «птенчиков», но уже со стороны крупных «птенцов» Петра — найдем несомненное доказательство, что все эти заверения, обещания, наконец, взятки не могли расточаться обыкновенному любимцу: то был уже настоящий фаворит, владевший не только сердцем, но и волей своей обожательницы.
Общий характер почти двух с половиною сотен писем, полученных Монсом за три года (1721–1723) и дошедших до нас, — это необыкновенное пред ним унижение просителей. Унижение слышно в тоне просьбы, видно в подписи, в обращениях: истопники, дворцовые конюхи, лакеи, посадские люди, торговые гости, иноземцы, фабриканты, помещики, помещицы, люди служилые, чиновники, дьяки, армии и гвардии офицеры, священники, архимандриты, архиереи, губернаторы, резиденты и полномочные русские послы при разных дворах, наконец, высшие государственные чины и представители знатнейших русских княжеских фамилий — все эти лица столь различных степеней по происхождению, богатству и образованию не стыдились (платя дань своему времени) льстить и принижаться предлюбимцем.
Какие разнообразные эпитеты и громкие титулы прилагались к имени Монса — от слов «высокоблагородный патрон» до «ваше премилосердное высочество»! Так, Монса называют его клиенты и имевшие в нем нужду «его превосходительством», обещают «за него Бога молить», признают в нем «единого в свете милостивца», с ним едва «дерзают говорить», слух его утруждают «просьбишкой», простолюдины бьют челом с обычными эпитетами «отец ты наш батюшка, Виллим Иванович!» или «премилостивый государь, сотвори ты над нами наиудивительную милость», «не дай, батюшка-свет, вконец раззориться». Помещики да чиновники ставили в оголовках длиннейшее обращение: «благородному, высокопочтенному господину, господину капитану, милостивому моему отцу и государю Виллиму Ивановичу»; высшие сановники писали проще: «добрый приятель», «сердечный, наивернейший друг и брат Виллим Иванович»; наконец, «высокографским сиятельством» и «премилосердым высочеством» именовали его некоторые из голодных иноземцев, приезжавших на разживу в гостеприимную Московию, только что возведенную на «превысочайшую степень» империи Российской.
В чем состояли эти письма? Тут были простые напамятования о себе и обещаниях Монса похлопотать по разным делам; тут были сообщения различных политических новостей для сообщения при случае государыне; затем большая часть писем состояла из прошений родителей за своих детей, поступавших на службу, причем пишущий считал нужным сказать: «Ежели Бог очи ваши сподобит государя моего видеть, то почтусь, по своей возможности, вам, государю моему, отслужить!»
Множество было прошений о месте, чине, награде, отпуске, увольнении от смотра, от службы, освобождении от повинностей, из-под ареста, о перевершении судного дела в той или другой коллегии, о заступничестве от кредиторов, об отставке в исполнении приговора, просьба о большом займе из сумм государыни на основание фабрики, просьбы об исходатайствовании прощения ссыльных или возвращения описанных имений родственникам, просьбы об исходатайствовании губернаторства или нескольких сотен крестьянских дворов со всеми угодьями, просьбы о заступничестве пред какими-нибудь сильными мира тогдашнего, например, пред Никитой Ивановичем Репниным, Ив. Ив. Бутурлиным, Петром Андреевичем Толстым, Дмитрием Мамоновым, Брюсом, Нарышкиными, Андреем Артамоновичем Матвеевым: «Они для вашей просьбы все могут сделать; не оставь своей милостью, за что вам, государю моему, рабски служить готов вам»; просьба закреплялась иногда такого рода подписью: «тягловой ваш крестьянин подполковник Козлов пад до лица земли, премного челом бью».
Просьбы по делам особенно важным и щекотливым высказывал словесно податель письма; так обыкновенно делали знатнейшие как «мужския, так и женския персоны», просьбы которых нередко относились до дел семейных. Нередко также письмо состояло из незначительных фраз, но тут же прикладывалась цидулка без подписи; в ней вкратце излагалась просьба и назывался подарок за ее исполнение.
Последние цидулки с изложением подарков были особенно дороги Виллиму Ивановичу; подарки подогревали его ходатайство и редкое прошение, подкрепленное не только настоящим презентом, но даже простым обещанием взятки, оставляемо было им без внимания. Монс, как увидим, брался хлопотать, в уважение подарков, по делам весьма важным и трудным: так, он хлопотал, и не безуспешно, за освобождение разных сосланных аристократов по делу царевича Алексея; он выхлопатывал жалованные грамоты на торговлю; он ставил даже — трудно поверить, а это было так — вице-президентов, и т. п.! И все то за «превеликие презенты».
Но обратимся к письмам и остановим внимание наших читателей на грамотках более интересных.
«Прошу я у тебя, высокопочтенный государь мой Виллим Иванович, — пишет камер-паж Павлов, молодой человек, беспутный, но богатый, даривший Монса разными подарками, как-то: золотыми часами и проч., и потому терпимый на службе при государыне, — прошу я тебя, пожалуй, не оставь меня в своей милости, как ты, мой государь, начал меня по своему милосердию жаловать; и больше ни о чем не прошу, только пожалуй, мой государь, Виллим Иванович, не оставь меня в своей милости».
«…Не оставьте меня в великой моей нужде, — вопиет ювелир Рокентин, угодивший впоследствии, как увидим, под кнут, — ибо я не знаю, как отделаться от притесняющих меня кредиторов. Будьте милосерды и помогите мне, Бог за это вас наградит!»
«И господин полковник соизволил сказать, — молит армии поручик, — чтоб я о ранге моем покорно, слезно просил бы вас, премилосердого моего государя, и я рабски, всенижайше, покорно, слезно прошу вашего милосердия, покажите надо мною свою высокую милость».
«Ваше превосходительство всюду приобрели славу великодушия, — так писали Монсу заезжие немцы, искавшие теплого местечка на Руси, — слава вещает о том великодушии, с каким вы являете помощь всем нуждающимся. Поэтому ваше превосходительство не осудите меня, если я дерзаю сказать, что вот уже семнадцать месяцев, как я живу в Петербурге, не имею средств к пропитанию» и проч. «Не оставьте! Бог да возблагодарит вас за высокое великодушие ваше» и проч.
С этими же мольбами представляется в передней у Монса депутация из города Риги; но кроме небесной награды она обнадеживает его в ближайшей, земной их благодарности. Депутация просит ходатайствовать по делу компании Черных голов…
«И так как вы, — пишут они в челобитье к Монсу, — вероятно, обременены важнейшими делами, то мы, опасаясь, чтоб наше дело не было бы предано забвению, осмеливаемся всепокорнейше повторить нашу просьбу о представлении всего дела его (!) императорскому величеству, ибо без всемилостивейшего покровительства государя наше учреждение, существовавшее столько веков, должно рушиться. В надежде, что по вашему ходатайству наша компания удостоится… и проч. мы имеем честь уверить вас, что обещанная нами благодарность будет в точности исполнена».
Подобная благодарность заявлялась Виллиму Ивановичу в самых разнообразных формах; так, например, некто Иван Никитич Хитрово, видя, что тяжба его с каким-то Дашковым о наследстве по духовному завещанию одной из царевен вершается в Юстиц-коллегии в пользу его противника, поспешил обратиться к Монсу; дал ему расписку в пятистах рублях, будто бы у него занятых; следствием подобного займа было то, что дело перенесено сначала в Преображенский приказ к доброжелательному к Монсу Ромодановскому, а потом в кабинет его царского величества, в распоряжение благоприятеля Монса, Алексея Васильевича Макарова; нечего и говорить, что тяжба перевершена, как того нужно было заимодавцу.
Богатый негоциант из города Риги несколько раз был требуем в Петербург для предъявления в Берг-коллегию состоявшей на нем и его товарище недоимки; требования были настойчивы. Негоциант слезно восплакался пред камер-юнкером и в одном из своих писем довольно искренно объявил: «И когда старанием вашим избавлен буду от своей напасти, то прошу покорно вложенную цидулку принять и к кому изволите оную прислать, готов исполнить; токмо и паки прошу вас со слезами, чтоб (прошения моего) не забыть» и проч.
Цидулка не сохранилась, но, без сомнения, то была расписка вроде предыдущей или какой-нибудь перевод денег на другого негоцианта.
Между тем умирает богатый помещик Мартемьянов; он последний в роду, имение его выморочное,[83] он завещает его дальнему родственнику, школьнику Камынину.
Провинциал-фискал протестует, московский надворный суд препровождает дело с неблагоприятным для Камынина заключением в Сенат; по указам деревни покойника никак не попадут наследнику: они поступят в казну. К кому обратиться, чтоб направить дело к желанному исходу? Разумеется, к Монсу.
И вот пишут мать и отец школьника — просят, чтоб переименовали их сына хотя в Мартемьянова, только чтоб имение то ему досталось; предлагают ходатаю разные гостинцы: кошельки, колпак вышитый, тканый камзол и даже тысячу рублей; «пожалуй, мой батька, что мы обещали, того изволь с нас хотя вдвое (взять)», только «невозможно ль, батюшка Виллим Иванович, сына нашего взять из школы к дому царицы-государыни, и я к тебе б вручила его за служителя; и прошу милости, чтоб дело (его о наследстве) взять в свой кабинет, секлетарю».
Устарел и одряхлел на службе при дворе один из служителей Екатерины Алексеевны, Отяев; захотелось ему вырваться в отставку; добыл он медицинское свидетельство, что-де «армейскую и гварнизонную службу служить ему трудно», но отставки нет. Хлопочет он о ней, шлет ряд писем к Монсу и наконец вкладывает в одно из них цидулку без подписи: «О котором деле до вас, моего милостиваго государя, покорное прошение мое было, и ныне чрез сие паки прошу: сотвори со мною милость, изволь доложить прошение не умедля, за что обещаю в презенте сто червонных; во уверенье же сего» и т. д.
Лев Измайлов, один из «птенцов» Великого, послан был по указу за границу китайскую; пред отъездом в дальнюю командировку Измайлову нужно было обделать кой-какие дела и, между прочим, добиться указа на деревни, сначала отнятые, потом возвращенные Петру Измайлову, одному из его братьев.
«Надеяся быть скоро отправлен, — пишет посол к нашему герою, — со слезами вас прошу напомнить милостивое ваше мне обещание, чтоб мне вечно не остаться безо всего в моем бедном несчастии. Прошу, батюшка, сотворить милость, дать указы на деревни… а что вам обещал (брат) тысячу рублев, у меня готова и моя тысяча вместе; пожалуй, отец наш, не оставь нас бедных, за что весьма останемся рабами».
И крупная цифра повторяется в трех письмах того же Измайлова, обещание презента повторяется с тою же наивностью, весьма характеристичною относительно своего времени и общества.
Монс не затруднялся мешаться даже в дела духовенства и являлся усердным ходатаем за тех пастырей и архипастырей, которых постигало какое-либо бедствие, вроде неожиданного, например, знакомства с Тайной канцелярией и т. п.; подобное заступничество немца, нечего и говорить, было далеко не бескорыстное.
Так, в апреле 1722 года встряхнулась беда над архимандритом Троицко-Сергиевой обители Тихоном Писаревым.
«Был он в прошлых годах в доме суздальского архиерея казначеем, — так доносил келейник архимандричий, — и в ту свою бытность Писарев ходил в Покровский девичь монастырь с подносами кланяться неоднократно к бывшей царице Евдокии. Называл ее Писарев царицею, писал письма к бывшему ростовскому епископу Досифею, что разстрига Демид, и он разстрига, к нему, Писареву, письма от себя писывал же».
Словом, обвинение по тому времени было весьма серьезное; дело отзывалось пыткой, ссылкой, быть может, рваньем ноздрей и каторгой; все это, казалось, тем скорее должно было быть, что отец архимандрит не возмог вполне опровергнуть своего келейника. Дело затянулось с год; в это время как члены Синода, судившие первоначально Писарева, так затем и «инквизиторы» Тайной канцелярии передопросили разных лиц, замешанных по суздальскому розыску 1718–1722 годов, и составили о них выписку. Почти все они дорого поплатились за свое преступление; казалось, пречестный архимандрит не будет исключением; он и сам сознался: «В Покровском девичьем монастыре у бывшей царицы монахини Елены был дважды: руку ея целовал, видел ее в мирском платье, царицей признавал и в священнослужении, и в обществе, где имя благоверных цариц воспоминалося, — тут и ея, бывшей царицы, имя, по мнению моему, заключалось; а то мнение держал я не от вымыслу, но с простоты… Я же для почтения послал к ней свежих щук да судаков пять рыб чрез ключара Федора Пустыннага; да по присылке от нея послал к ней два ушата карасей, наловя их в архиерейских прудах».
И при всем том столь неумолимые судьи-«инквизиторы», какими мы знаем Петра Андреевича Толстого да Андрея Ивановича Ушакова, нашли: отец-де архимандрит истязанию не подлежит, и учинить его из-под караула свободным, понеже он невинен!
Заглянем за кулисы, за канцелярские отношения и протоколы, и мы увидим, ради чего спина отца архимандрита не обагрилась кровью; ради чего не довелось ему изведать каторги или, по меньшей мере, «теснаго нужнаго заточения» в Соловках.
Отец архимандрит имел достаточек и кой-какие связи; благодаря тому и другому он ударил челом Виллиму Ивановичу Монсу 1000 рублями, взятыми, впрочем, из монастырской казны и по его, вероятно, совету написал слезное моление о защите к Василию Петровичу Поспелову.
Это был любимейший денщик государя; он мог бы и ходатайствовать по разным делам, «улуча добрый час», мог бы и брать за это немалые «посулы», но он этого не делал. Причинами подобного бездействия в то время, когда все и вся кругом брало и обманывало, был личный характер Поспелова: это был не столько честный, сколько беззаботнейший, простодушный малый, записной охотник, весельчак и великий пьяница; он был счастлив любовью к нему государя и редко совался к нему с разными ходатайствами.
Зато он и не мешал другим ходатаям. За кружками пива и чарками водки, за своими собаками, с которыми любил на досуге возиться, Поспелов не видел разных своекорыстных происков Монса; так и в деле об архимандрите Писареве, не столько радением Поспелова, сколько ловкостью Виллима Ивановича, оживленного громадным, по тому времени, презентом, приговор состоялся совершенно милостивый. Любопытно, что камер-юнкеру не довелось воспользоваться архимандричьим подносом. Деньги были взяты отцом Тихоном из монастырской казны; там скоро хватились их, и перепуганный Балк, сведав о том, писал Виллиму Ивановичу: «Объявляю вам, что троицкий (архимандрит) у меня был; вы знаете кто, и хочет, чтоб ему назад было отдано, для того, что большие у него того спрашивают, куды он то спрятал, ибо он из той суммы взял. Он зело боится и, может быть, что он скажет, и просит на две недели сроку, а вас просит для бога, чтоб скорее ему отдали, понеже ежели старики сведают, то они тотчас царю скажут. И для того и я вас прошу. Доношу вам, что у него все взято, что он имеет (за) душею и телом, и он вас просит, что ежели вы можете ему вспомощи, то вспомогите».
Тот не торопился вспомогать: жаль было расстаться с деньгами, а между тем «старцы наибольшие» сильно поприжали отца Тихона запросами недостающих денег. Положение и давшего взятку, и принявших было щекотливое: дело могло получить огласку, дойдет до государя… и в страхе при одной мысли о подобном несчастии Петр Федорович Балк вновь пишет к дядюшке:
«Я вас для бога прошу, отпишите о деньгах, где мне их взять? А матушка (Матрена Балк) уже деньги отдала, только не знает, где на вас занять, понеже я слышал, что они уже ищут, куды он деньги спрятал, и как он так в милость пришел, что вы за него стоите? И они нечто догадываются и хотят прямо ведать, и хотят прямо объявить. Вы ведаете, что сие зело худо. Еще есть время, ежели вы ко мне указ пришлете, где мне деньги взять? Я вас прошу для бога, не мешкайте и сделайте поскорее, понеже он сам мне говорил, что ежели-де я вскоре не получу, то я и не знаю, как мне ответствовать. И он говорит, что они его будут столько мучить, что он принужден будет правду сказать. И то не добро будет. Того ради сделайте поскорее для бога. Не имеет ли Шепелев здесь денег от императрицы, то вы пришлите указ… Прошу не оставьте своим письмом… как то дело происходит? Вы, дядюшка, можете разуметь, о чем я с вами говорил».
Дядюшка действительно выразумел, что дело зело не к добру, и деньги были возвращены; отец архимандрит обещал возвратить их через две недели с 500 руб. прибавки. Выполнил ли он обещание — не знаем.
Известно же то, что Монс, обще с сестрой и племянником, брались перевершать и вершить дела такие, какие не решался даже чинить Сенат, «понеже учинило бы то в городе конфузию».
Ходатайства государыниного фаворита до такой степени вызывали доверие к его силе со стороны многих персон высокого сана, что ростовский архиерей, член Святейшего Синода Юрий Дашков, по смерти Стефана Яворского, решился обратиться к Монсу со следующею, в высшей степени оригинальною, просьбою; она написана была в виде письма, но без подписи, и дошла до нас не вполне.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.