Глава девятая. ВЛИЯНИЕ РАБСТВА НА СВОБОДНЫХ
Глава девятая.
ВЛИЯНИЕ РАБСТВА НА СВОБОДНЫХ
1
Опасности, грозившие со стороны рабства хозяевам и государствам, являлись первым следствием, вытекавшим из того противоестественного положения, в которое человек был поставлен насильно. Однако если и не всегда удавалось предотвратить эти опасности, то Рим все же всегда подавлял их, так как он был еще достаточно могуществен, чтобы противостоять им в открытой борьбе. Но были иного рода влияния, тем более страшные, что их меньше опасались и даже мирились с ними. Внедрившись в нравы, они мало-помалу превратились в привычки частной жизни, стали общественными обычаями. Они подчиняли себе все то общество, которое намеревалось заставить класс рабов служить себе. Как и в Греции, это привело к разложению семьи и к гибели государства.
Влияние рабства сказывается на жизни свободных людей так же, как и на жизни рабов; и сцены Плавта, показавшие нам его влияние на последних, в той же степени относятся и к первым. Те и другие вполне гармонируют друг с другом по своему характеру. Это – поистине рабство во всех его проявлениях и общество, в котором господствуют рабы. Если в эпоху Плавта созданные им сцены имеют еще ограниченное применение, то вскоре, как мы уже говорили раньше, успех новых, занесенных из Греции нравов поднял весь Рим до уровня этого первоначально заимствованного театра.
Какова главная пружина, действующая во всех этих комедиях? Это – как и в современном театре – любовь, но любовь раба, любовь куртизанки. И весь ход действия обрисовывает эти персонажи: речь идет уже не о чувстве, а о деньгах; все нравы приспособляются к их жизненным привычкам. Около них группируются и хозяйский сын, вся энергия которого обращена на мошенничество, и сам отец, все достоинство которого состоит в том, чтобы не дать себя одурачить; наконец, те, кто эксплуатирует первого в ущерб второму, – «бандырь», содержащий куртизанку, ростовщик, дающий на это средства (обе эти роли иногда сливаются в одном действующем лице), и рабы, ловкость которых помогает купить ее по более дешевой цене, так как рабство, так часто дающее пьесе объект интриги в лице куртизанки, поставляет ей и главного агента из среды тех же многочисленных рабов, готовых помочь молодому господину достигнуть намеченной им цели, жертвуя чувством своего долга и своим достоинством.
Таковы нравы на сцене, таковы нравы и самого общества, где мы встречаем те же мотивы и те же средства выполнения. Во все моменты жизни раб появляется рядом со свободным человеком, обязанный ему служить, но очень часто подчиняя его своей власти. Закон, вытекающий из самого характера отношений, невзирая на социальные различия, не предпринял никаких мер, чтобы предотвратить случаи, благодаря которым слабохарактерность, свойственная юности, неизбежно отдавала класс свободных в руки рабов.
Раб завладевал римским гражданином с самого раннего его детства; он влиял на его юность в силу своего образования. Под властным требованием новых веяний, стремившихся приобщить республику к идеям и обычаям Греции, к ней обратились за учителями и нашли их среди рабов. Их взяли, совершенно не считаясь с тем, что один лишь факт принадлежности этих наставников к классу рабов лишал их руководство всякого морального авторитета. Лучшие из них имели право давать советы, но не имели силы придать им обязательный характер. Это бессилие Плавт выразил в жалобах честного раба в «Бакхидах»: «Ныне не достигший еще семилетнего возраста ребенок бьет своего наставника доской по голове, если он хоть чуть дотронется до него рукой, а если пойдешь жаловаться родителям, они говорят: «О негодный старик, если ты тронешь этого ребенка, который ведет себя такхрабро…» – и наставник уходит с головой, лоснящейся как фонарь», т. е. побитый (текст сильно попорчен).
Подобное вознаграждение за добродетель едва ли содействовало тому, чтобы люди упорно продолжали придерживаться ее. Многие учителя оказывались более сговорчивыми и становились соучастниками тех беспутств, которые они должны были бы обуздывать. Та минимальная заботливость, с которой их выбирали, только облегчала им эту снисходительность и делала соучастие самым обычным явлением. В самом деле, что требовали от раба, которому поручали воспитание ребенка? Знание языка и литературы, так как хороший тон требовал, чтобы дети обучались этим наукам. Казалось, что раба слишком презирали, чтобы требовать от него других гарантий. Так как детей следовало знакомить с памятниками предков и великими примерами из их жизни и преданности родине, то считали, что они без вреда для себя могут соприкасаться с рабскими нравами, полагая, что будто бы инстинкт национального достоинства и чувство гордости, присущие римлянину, могли предохранить их от этого влияния. Но злое начало, живущее в человеческой природе, не знает различий, установленных народным правом. Оно воспринимает всякое влияние, содействующее его развитию, не спрашивая о происхождении, и нередко раб прививал порученным ему юным душам свои собственные пороки. Каких только последствий не приходилось ожидать при такой системе воспитания, опирающейся на развращенные нравы, описанные авторами Империи!
«В настоящее время, – говорит Плутарх, – хозяева, имеющие нескольких хороших рабов, заставляют одних из них обрабатывать свои поля, других назначают начальниками судов, комиссионерами или сборщиками, третьих – банкирами для управления и денежных операций, если же найдется какой-нибудь раб-пьяница, обжора, негодный ни на какую иную службу, то именно ему они поручают своих детей». Тацит бичует этот вредный обычай со всей авторитетностью, присущей его словам: «В настоящее время ребенка с самого момента рождения отдают на попечение какой-нибудь греческой рабыне, к которой в придачу дается один или двое рабов, взятых из общей толпы; и часто они оказываются самыми дурными и непригодными для этого дела». Таково было воспитание и в последний период Республики, таково оно было и в эпоху Империи. Императоры не думали бороться с этими тенденциями, так как, без сомнения, рабское воспитание, приучающее их к низкопоклонству, много содействовало тому измельчанию и унижению характера, которое склонило и держало под их игом Рим.
Раб-наставник не ограничивался только обучением своего молодого господина; он наблюдал и сопровождал его и вне учебного времени. Этому руководителю приходилось много терпеть, если он думал сохранить за собой право контроля над его поведением. «Ты мне раб, или я тебе?» – отвечал Пистоклер на все увещания своего педагога Лида. Но если он решился уступать всем его прихотям, потворствовать его страстям, то он удерживал свое порочное влияние тем, что еще больше совращал своего питомца. Каких только возможностей падения не скрывал в себе этот институт рабства под покровом языческих нравов, обожествивших самые постыдные страсти! В этом отношении Рим не отличается от Греции, разве только своим более стремительным развитием чувственности и всяких позорных удовольствий. Рабы без всяких усилий соглашались на требуемое от них соучастие: рабство ведь освобождало от необходимости быть честным. Рабам все было позволено: закон не находил нужным порицать их, а отрицательное общественное мнение к ним от этого не усиливалось. В отношении общества к молодой рабыне, сохранившейся чистой среди своего труда, и к той, которую господин обрек на проституцию, не было, так сказать, никакой разницы: и та и другая исполняли лишь обязанности, связанные с их положением. Что касается последней, то весь позор падал на те преступные, подлые создания, которые, потеряв добродетель, торговали своей красотой. Если религия все это терпела и все было разрешено самой природой рабов, то на что же могла опираться нравственность, как не на интересы семьи, которые осудили эти любовные связи за их обычные последствия – расточительность и разорение семьи. Но сами отцы семейства изображаются Плавтом весьма снисходительными к этим грехам молодости, которые они сами разделяли в дни своей юности, а многие разделяли, будучи уже мужьями, как, например, этот презренный Деменет в «Ослах».
Это влияние, во власть которого была отдана молодежь, продолжало сказываться и в зрелые годы. В «Близнецах» другой отец удивляется, слыша, как его дочь упрекает своего мужа в том, что он имеет любовницу. Среди таких забав мужья охотно забывали неприятности, связанные с женами, получившими богатое приданое. Впрочем, следует сказать, что эти «гордячки с приданым», которые, нередко купив себе мужей за наличные деньги, будучи уже в пожилых годах, не всегда были расположены делить свои права с другими. Чтобы заставить уважать их, они не нуждались в этом сомнительном посредничестве отца. Старый Демон в «Канате» не решается принять у себя в доме молодых, потерпевших кораблекрушение девушек, просящих у него приюта, из страха перед хозяйкой дома. «Идите к алтарю, пусть он лучше вам служит убежищем, чем мне». Тех же принципов придерживались и старые люди, и, как мы только что показали это на примерах, они исповедовали их даже в том случае, если на практике и не применяли их.
Эта развращенность семейной жизни проявлялась везде, при всех обстоятельствах, где только она протекала на виду у всех, – во время пиров, переходивших в оргии, которые описываются моралистами и теми, кто ими не был, как, например, Петронием; в банях, где женщины мылись вместе с мужчинами, вплоть до издания эдиктов Траяна, Адриана и Марка Аврелия, боровшихся против этого обычая, не подчинявшегося их декретам. Куртизанки, т. е. женщины-рабыни, первые осмелились перешагнуть преграды стыдливости, через которые после них так часто переступали матроны времен Империи, завидуя цинизму их проституции. Тот же дух, сопровождаемый большим соблазном и большей торжественностью, царил в театрах, где весь народ, мужчины и женщины (весталки занимали первые места), участвовал в качестве зрителей этих живых картин разврата, изображавшихся рабами: отвратительные сцены, на чудовищную наготу которых указала нам сатира под более или менее прозрачным покровом.
Эта испорченность нравов зависела, без сомнения, от более общих причин, но тем не менее нельзя не признать, что рабство сильно способствовало ее распространению. Для того чтобы эта общественная порча могла достигнуть таких размеров, в недрах самого общества должно было находиться существо, подобное человеку и лишенное, по общему мнению, каких бы то ни было моральных обязанностей, провозглашаемых человеческой совестью, существо, которое можно было направить как на путь порока, так и на путь добродетели, не оскорбляя его природы, все эксцессы которой считались дозволенными, если они были следствием приказания. Таким существом был раб, и с тех пор не считали предосудительным пользоваться в качестве законного орудия этим инстинктом зла, так тщательно выращенным в его душе. Благодаря этому соучастию более спокойно, с высоко поднятой головой ступили на путь порока. Открыто признали существующий разврат, не остановились и перед тем, чтобы выставить его напоказ и сделать из порока, лежащего в его основе, высший закон нравов с согласия общества, разучившегося краснеть.
Институт рабства в Риме дал нам новое доказательство своего влияния на порчу нравов, но еще в значительно большей степени он содействовал их огрубению! Выводы напрашиваются сами собой на основании той картины, в которой мы обрисовали положение рабов. Одна фраза резюмирует все. Рим был городом гладиаторов. Ни одно зрелище в эпоху Республики не имело такой притягательной силы, как эти кровавые битвы, где люди, обучавшиеся вместе и евшие из одной чашки, должны были прерывать начатый ими разговор, чтобы идти хладнокровно избивать друг друга для удовольствия толпы; это были сцены не кровопролития, но смерти, так как народ не желал терпеть, чтобы благодаря заранее условленному бережному отношению друг к другу жертва ускользнула из его рук. Он подумал бы, что его одурачили, если конец сражения не показал бы ему, что оно было серьезным. Оно было вполне серьезно, и когда сам победитель останавливался перед своим поверженным противником, народ приказывал ему довести до конца свою победу. Женщина, робкая девушка подавали большим пальцем легкий знак, который погружал нож в рану побежденного.
Эти сцены убийства стали благодаря существованию рабства одним из факторов воспитания римлян. Цицерон, не отрицая их жестокого характера, допускает их в качестве воспитательного приема. Он признает, что можно говорить на языке, более приемлемом для слуха, но что из всех наглядных средств это – самое сильное для того, чтобы отучить от страха, страданий и смерти. То, что он считал заслуживающим одобрения, вскоре было признано необходимым. Чтобы вырвать молодежь из-под развращающего влияния представлений мимов, в эпоху Империи не нашли ничего более действительного, чем бои гладиаторов, и Плиний ставит это в заслугу Траяну. Можно ли удивляться результатам подобных уроков? Привычки, усвоенные во время публичных игр, были перенесены в частную жизнь, появились комнатные гладиаторы, пиршественные залы были превращены в амфитеатры, кровь смешивалась с вином во время этих преступных оргий; это был настоящий возврат к обычаям Кампании и Тосканы, отличавшимся в дни своего упадка самой низменной жестокостью, к обычаям, в существование, которых отказались бы верить, если бы Империя не восстановила их. Но всем этим достигли только того, что воспитали жестокость, не привив чувства смелости этим испорченным душам. Впрочем, какой смелости? Из них хотели, говорят, воспитать солдат, а сделали гладиаторов. Свободные люди приходили наниматься к ланистам (содержателям гладиаторских школ) и произносили освященную обычаем формулу клятвы этой новой военной службы. Закон их клеймил, но среди общего упадка всех видов наемного труда, не пользовавшегося уважением общества, это ремесло было ничем не хуже других, одним из способов зарабатывать деньги, ставя на карту свою жизнь. Многие устремились туда не по необходимости или ради жажды наживы, а по склонности. Когда после кровавых злоупотреблений свободой Рим склонился уже под властью цезарей, многие граждане стали стремиться к этого рода деятельности, которая, несмотря на свой унизительный характер, являла собой как бы образ древних добродетелей: презрение к смерти, храбрость и своего рода славу даже в бесчестии. Цезарь поручал всадникам и сенаторам обучать своих рабов правилам борьбы для боя; всадники и сенаторы в свою очередь стали добиваться возможности сражаться с ними. Одним это разрешали, другим запрещали, но в конце концов позволили всем. Их примеру последовали сами императоры. Что помешало Калигуле быть предшественником Коммода на арене? Лишь недостаток мужества. Туда спускались даже женщины знатного происхождения. Ни негодование Тацита, ни сатира Ювенала не имели достаточно силы, чтобы искоренить злоупотребления, поддерживаемые общественным мнением даже против постановлений закона.
Таким образом, в этой своего рода общности привычек и образа жизни стирались различия между рабами и свободными людьми. Эти последние не оставались уже больше простыми зрителями распутства или вынужденных убийств со стороны рабов на сцене. Они стали разделять с ними их кровавые игры, спускаясь для борьбы на арену; они стали разделять и их распутство среди оргий, устраиваемых во дворцах, наподобие тех, которые история не побоялась вскрыть перед нашими глазами при дворе Нерона. Это слияние постепенно происходило в области нравов, слияние весьма прискорбное, так как вместо того, чтобы поднять раба, оно принижало свободного человека до его уровня. А этот уровень как общественное мнение, так и закон помещали значительно ниже той точки, где зарождается чувство стыдливости и уважение к самому себе, которое развивается из внутреннего чувства личного достоинства.
Итак, институт рабства развратил семью и частную жизнь вплоть до того, что она перестала стыдиться выставлять напоказ всю свою гнусность. Он развратил также и жизнь общественную, разрушил конституцию Рима, так же как разрушил конституции Спарты и Афин, и этот новый пример лишь подтверждает то, что, как бы велик ни был колосс, он не может избегнуть разрушительного действия этого презираемого червя.
2
Афины признали все виды труда: земледелие, промышленность, торговлю; Спарта отклонила их все. Рим, поставленный в совершенно иные условия, не последовал ни за первыми, ни за второй в своем образе жизни. Предоставив промышленность и торговлю, не выходившие за пределы ремесла и мелкой торговли, самому низшему разряду плебеев, городским трибам, он признал земледелие занятием, наиболее достойным гражданина, лучшей школой для воина. Лишь благодаря работе на земле Рим, превосходивший Спарту своим здравым политическим смыслом, смог создать этот крепкий народ, подчинивший Италию и сделавший ее орудием покорения мира.
Говоря о труде в этот первый период истории Рима, мы уже указывали на ту глубоко разумную политику, которую он вначале применял к побежденным народам. Рим начал с того, что стал присоединять людей и земли к самой городской общине; потом, когда он стал более скупо давать свои привилегии людям, он все же продолжал присоединять часть их земли к римской территории. При каждом новом расширении своего господства часть земли в покоренной области он оставлял прежним ее жителям, которые на различных правах входили в число его союзников; другая же часть по праву завоевания становилась собственностью государства. Ее по примеру древней римской территории и в таком же количестве распределяли между определенным числом колонов. Что же касается земель, негодных к обработке, и тех, которые не подлежали немедленному распределению, то их отдавали желающим их взять во временное пользование и за определенный оброк, составлявший обычно десятую часть с урожая полей, пятую часть с урожая деревьев и соответствующую долю со скота, крупного и мелкого. Таким путем Рим обеспечивал жизнь, благосостояние и прирост своих граждан. Рядом с ними и под их наблюдением он поддерживал и защищал, согласно условиям союзного договора, свободное население Италии. Он питал и увеличивал двойной источник своей военной силы – вспомогательные войска и легионы.
Но эта политика, так основательно задуманная высшей мудростью, управлявшей государством, уже в раннюю эпоху встретила противодействие со стороны алчности частных лиц. Знать захватила благодаря хищническим процентам наследственные наделы граждан; она захватила благодаря надбавкам в цене и общественные земли. Будучи полновластным хозяином частной земельной собственности и арендатором общественных земель, она угрожала подобной же узурпацией и собственности государства. Вскоре в самом деле в силу постоянного возобновления или пожизненности арендного договора, прекращения арендной платы, перемещения межевых столбов, а в особенности благодаря потворству консулов и цензоров общественные земли смешались с их частными владениями. Время, прикрывая обман, освящало это слияние, и эти новые земельные владения, переходя из рук в руки, при каждой передаче как бы получали новое подтверждение со стороны официальной власти.
Земли частные и общественные, распределенные и сохранявшиеся в резерве – все они в конце концов были поглощены и исчезли в единственной форме земельного владения, в огромных поместьях, в латифундиях. Один этот факт и простая замена мелкого хозяйства крупным нанесли уже серьезный удар конституции Рима и угрожали безопасности государства. С первого взгляда это утверждение может показаться странным, так как крупное хозяйство дает более значительную чистую прибыль, а этот доход составляет главную основу национального богатства. Но какой ценой достигнута эта производительность? Если мелкое хозяйство с экономической точки зрения уступает крупному, если при таком хозяйстве можно располагать меньшей частью валового дохода, то это прежде всего потому, что оно выше оплачивает работу земледельца и занимает большее количество рук. Крупное хозяйство имеет меньше расходов и потому дает больше прибыли; мелкое хозяйство больше потребляет и в стране, не имеющей промышленности, обеспечивает для трудящихся больший спрос на рабочие руки. К чему же могла стремиться Италия? К богатству? Благодаря завоеваниям в ее руках было богатство всего мира. Для того чтобы поддержать это могущество, ей нужно было многочисленное население свободных людей. Итак, ее сила была бесспорно связана с сохранением мелкого хозяйства; поэтому те, которые хотели заложить вечные основы Рима, так скупо отмеряли землю, необходимую для питания гражданина. Латифундии же, коренным образом изменяя характер сельского хозяйства, уменьшали число свободных лиц. Когда 100 мелких владений слились в одно, то на место 100 хозяев стал один, а остальные не могли уже оставаться на своих отчужденных землях даже в качестве наемных пахарей. Но это зло само по себе не было бы так велико, если бы не существовало рабства, которое в значительной степени усилило его. Изгнанный со своего наследственного участка как владелец, изгнанный с государственных земель как арендатор, плебей сверх того оказался почти совсем устраненным от возможности заниматься сельскохозяйственным трудом. Его сохранили лишь в качестве оброчного, или колона, обязанного отдавать помещику часть урожая, в тех отдаленных поместьях, где управляющий – раб находился бы вне всякого контроля, его удержали там на таких условиях, при которых прямо-таки непонятно, как он мог существовать. Эта аренда, называемая нами «исполу» и оставляющая арендатору половину урожая, должна была, согласно правилам Катона, оставлять ему девятую и самое большее пятую часть. Свободного человека брали также в качестве рабочего в таких нездоровых местностях, где жизни рабов, этому ценному имуществу, грозила постоянная опасность, а также для срочных сезонных работ, требующих повышенной активности и бодрости, например, на жнитво или уборку винограда. Его приглашали и в качестве поденщика для таких работ, которые в домашнем хозяйстве носят лишь случайный характер. При всяких других обстоятельствах предпочитали рабов, так как они представляли собой такую рабочую силу, которую сосед не мог сманить обещанием более высокой платы, которую сам консул не мог неожиданно забрать для службы в легионе. Итак, общественный интерес отступал на задний план перед интересом частным. Это сельское население, которое сенат хотел иметь свободным, а следовательно, и военнообязанным, гражданин заменял рабами, чтобы освободить их от военной службы, посягая, таким образом, не только на собственность, но и на силу и могущество государства.
Беглый взгляд, брошенный на совокупность внутренних революций в Риме, позволит нам проследить развитие этого рокового явления даже в обзоре тех усилий, к которым тщетно прибегали, чтобы помочь злу.
3
Зло это было давнишнее. На него указывает изданный уже в самый начальный период Республики закон, в котором нашел выражение единственно возможный проект реформы – это аграрный закон Спурия Кассия (486 г. до н. э.). Он хотел отобрать у богатых, с тем чтобы распределить среди бедных, те земли, которые они благодаря постоянному пользованию начали понемногу превращать в свою собственность. Но его закон, справедливый по отношению к народу, был не менее справедлив и по отношению к побежденному племени герников, допущенных к участию в разделе в силу другого предложения, касающегося их территории. Сенат воспользовался этим, чтобы его провалить, и закон стал бессильным орудием в руках трибунов вплоть до Лициния Столона (367 г.).
Закон Лициния сократил право граждан владеть общественными землями свыше 500 югеров, а избыток распределил между бедными участками по 7 югеров, согласно древнему обычаю. Он уделял мелкой собственности определенное место рядом с крупной, он уделял также место свободному труду даже в крупных владениях, требуя, чтобы труд свободного человека применялся в известной пропорции наряду с рабским. Он, наконец, ограничил число голов скота, так же как и земельные владения (100 голов крупного рогатого скота и 500 мелкого). Все злоупотребления, которых Рим имел основания бояться, были, таким образом, подавлены и предупреждены.
Если бы даже Лициний оставил в неприкосновенности то, что было закреплено в силу давности, то его закон мог бы стать спасением для Рима, если бы он вошел в силу для будущего и мог бы действовать без нарушений. Территория республики была еще очень незначительной. Рим только что пережил галльское нашествие и находился накануне Самнитской войны: предстояло завоевать еще почти целиком всю Этрурию и весь Лациум. Но победы развратили общественные нравы: сенат, менее беспокоящийся теперь за исход внешней борьбы, менее ревностно наблюдал за справедливым распределением земель Италии, а патриции, не сдерживаемые больше властью трибунов, с тех пор как народные вожди были допущены в их ряды благодаря дарованию им права участия в более высоких должностях, эти патриции щадили союзников ничуть не больше, чем некогда плебеев. Поместья увеличивались, как и прежде, но в значительно большей степени благодаря законному поглощению частных владений и захвату государственных земель; латифундии распространились по всей Италии, а идущий за ними следом раб вытеснял повсюду в сельском хозяйстве свободное население. Но на этом не остановились: раб, заменивший свободного человека во всем, что касалось хозяйства, как в управлении, так и в работах, заставил отказаться от этой формы эксплуатации земли, так как его бесчестность и нерадение уменьшали возможные доходы. Крупному хозяйству, значительно сократившему число рабочих рук, предпочли другой способ, позволивший еще больше сократить их, меньше наблюдать за ними, требовавший меньшего капитального вложения, сопровождавшийся меньшим риском, который, одним словом, давал более высокую и более верную чистую прибыль. Этот способ состоял в замене пахотной земли пастбищами. Эти пастбища вытеснили все остальные культуры, и латифундии превратились в пустыни, где свободно бродил пастух со своими стадами.
Так шло постепенное разрушение сельского хозяйства Рима. Большие поместья значительно сократили число владельцев; рабский труд в той же степени сократил число свободных людей, а система пастбищ в свою очередь сократила труд в том и другом виде, как свободный, так и рабский. Источники дохода бедного люда уменьшались, а хлеб дорожал, богатые же люди, менее занятые своими полями, могли всецело посвятить себя иным способам обогащения, возникшим в результате завоевания мира: поставкам в армию, откупу налогов, прежнему ростовщичеству, сильно распространенному в провинциях, в этом мире, поставленном как бы вне закона. И если Италия перестала производить необходимое для прокормления своего населения количество хлеба, то какое дело было до всего этого гордой аристократии? Разве мир не был рабом Рима и разве он не мог удовлетворить всех его потребностей!
Каждый новый шаг, делаемый по этому роковому пути, ознаменовывался усилением алчности господ. Катон, этот тип древнего римлянина, как бы наметил этот путь в своих книгах и своим примером. Уже в самом начале своего «Трактата о земледелии» он ставит вопрос, не следует ли отказаться от земледелия в пользу таких способов, которые дают возможность более выгодно употреблять и свои деньги, и свое время. И если он остается при своем первоначальном намерении, то это не только потому, что этот сельский труд освящен авторитетом предков, что он способствует рождению более здоровых людей и что он дает более честный доход; это прежде всего потому, что он в конце концов обеспечивает более верную прибыль; и он пишет свой трактат для того, чтобы, если это возможно, показать, как ее увеличить. У свободного труда нет более сильного врага, чем Катон; если же приходится иногда к нему прибегать, то он настойчиво рекомендует не удерживать колона или наемного рабочего сверх условленного срока, точно он опасается какого-либо права давности, могущего нанести ущерб власти господина в его собственных владениях. Но такое хозяйство, в котором он хотел бы видеть только труд домочадцев, вскоре уже не будет удовлетворять его. Он отказывается от него, заменяя его пастбищами, формой эксплуатации, в меньшей степени зависящей от людей и погоды, «которая может не обращать внимания на Юпитера»; он возводит свой метод в безусловную систему. «Чем должен быть, – спрашивали у него, – глава семьи, чтобы наилучшим образом обеспечить свои имущественные интересы?» – «Хорошим скотоводом». – «А затем?» – «Посредственным скотоводом». – «А в-третьих?» – «Плохим скотоводом». Земледелие стоит только на четвертом месте, уступая даже плохо организованному скотоводческому хозяйству. Но скоро он заставит его спуститься еще ниже, так как пастбища перестанут быть в его глазах наилучшим средством извлечения доходов из поместья. Ведь скот может погибнуть! Теперь его интересует только прибыль, получаемая с капитала, и, несмотря на свои первоначальные проклятия, он кончает тем, что признает ростовщичество, и притом в самых позорных формах; к этому остается только прибавить еще одно последнее ремесло – презренное ремесло воспитателя и торговца рабами!
Итак, два принципа, существовавшие, без сомнения, еще до Катона, но впервые им высказанные и освященные его авторитетом, объясняют двойную революцию, происшедшую в деревне. Первый из них гласит: «Купленного работника следует предпочитать наемному», в результате чего раб заменил свободного человека почти во всех сельских работах. Второй: «Пастбищное хозяйство следует предпочитать земледелию» – и вот сам раб, отстранивший свободного человека от земледелия, в свою очередь был оттуда вытеснен. Мы указали причины этого явления; посмотрим же, каковы были последствия.
Раб, переставший быть необходимым для сельскохозяйственных работ, тем не менее продолжал жить в поместье хозяина. И в ожидании того момента, когда вновь установится равновесие между спросом на труд и количеством рабочих рук, он в качестве бесполезного инвентаря подвергался бесконечным лишениям и жил исключительно воровством. Рабская жизнь была наполнена либо всеми ужасами эргастула, либо разбоями, характерными для пастушеской жизни. Отсюда вытекала ненависть к гнету, при наличии больших возможностей его свергнуть; это те войны рабов, о которых мы уже говорили. Гражданин, доведенный до такого же состояния, по-своему тоже принимал участие в грабежах во время тех далеких экспедиций, куда его вербовали для защиты интересов, ставших ему чуждыми. Если же он питал отвращение к этим трудам, нередко приносившим выгоду, но чаще всего смертельным, то его и в городе ожидали муки эргастула. Туда ежедневно стекались семьи, изгнанные с земли, и что же они там встречали? Рабов, занимающихся ремеслом в пользу богатых и продолжавших состоять у них на службе.
Сила, свобода, даже самая жизнь республики были в опасности в момент появления Гракхов. Их эпоха имеет решающее значение для свободного труда и для рабства: именно тогда был поставлен и разрешен этот вопрос; поэтому мы считаем нужным остановиться на этом периоде несколько подробнее.
4
Братья Гракхи, происходившие со стороны отца из известного плебейского рода, а со стороны матери – от признанного всеми главы патрициев Сципиона Африканского, занимали в силу этого двойного права видное место среди римской аристократии; они предпочли занять его во главе народа. Должность трибуна не была для них переходной ступенью к высшим должностям, а самоцелью. Имея в виду вернуть ей прежние права и силу, Тиберий, старший из двух братьев, позволил выбрать себя трибуном в 133 г. до н.э.
Это решение хотели объяснить его чувством вражды к сенату, который, чтобы снять с себя обязательство выполнения условий договора с Нуманцией, хотел выдать его вместе с консулом врагам, тем вновь повторяя комедию Кавдинского ущелья. Говорили также, что он подпал под влияние ритора Диофана, философа Блоссия и своей матери. Весьма возможно, что философия Зенона, которой так твердо придерживались ее сторонники в Италии, способствовала укреплению его воли и что благородная душа Корнелии была заодно с ним. Но его толкало на этот путь, главным образом, сознание народной нищеты и чувство опасности, грозившей государству. Он был поражен громадным и печальным противоречием между Римом и Италией: заброшенными землями в Италии и большим числом безработных в Риме, причем в этой бесплодной разобщенности одинаково гибли и земли, и народ. Что было необходимо, чтобы вернуть им силу вместе с жизнью? Приблизить их друг к другу и соединить их, вернуть заброшенным землям этих безработных людей. Такова была мысль Тиберия. Он обсудил ее с наиболее мудрыми патрициями, наиболее известными юристами Рима – Крассом, Муцием Сцеволой, Аппием Клавдием. Будучи избран трибуном, он предложил свой аграрный закон, который по существу повторял закон Лициния, ограничивая долю каждого пользователя в государственных землях 500 югерами. Но Тиберий добавил к своему проекту несколько смягчавших его оговорок: отец семьи мог, кроме причитавшихся ему 500 югеров, удержать для каждого из своих несовершеннолетних сыновей еще по 250 югеров. Что же касается излишка, то его не отбирали, а выкупали за приличное вознаграждение для раздачи народу. Это количество государственных земель, оставленное богатым, отдавалось им в полную собственность с правом пользоваться им как своей полной собственностью. Участки же, назначенные для распределения бедным, объявлялись неотчуждаемыми как государственные земли.
Закон был вполне справедлив. Государственные земли являлись неотъемлемой собственностью государства. Эти земли, первоначально отданные в аренду, несмотря на то, что они впоследствии слились благодаря всяким уловкам с собственностью гражданина, независимо от того, каким путем они достались последнему владельцу, все же оставались государственными владениями и могли быть просто и целиком отобраны государством. Закон был справедлив, так как далекий от применения во всей строгости точного смысла лежащего в его основе права, он предоставлял в собственность то, чего он не отбирал, и платил за то, что должен был отобрать, идя, таким образом, навстречу не только общественным нуждам, но и интересам крупного землевладения и считаясь с совершившимися фактами. Он был, наконец, я не говорю своевременным, а неотложным. В нем было спасение Рима и Италии. Свободное население, вытесненное оттуда рабами, покинуло земли. А каких только опасностей не приходилось ждать, если бы эти рабы вздумали воспользоваться этими землями на иных условиях, а не в качестве рабов-рабочих: ведь они попытались же это сделать в Сицилии. Столь недавний пример должен был поразить умы. Тиберий, сопоставляя с гибелью свободного населения рост класса рабов, черпал свои главные аргументы из воспоминаний об этой опасности. Но прежде всего следовало убедить богатых, и, чтобы склонить их, Тиберий пускал в ход все, что могло их тронуть: «У диких зверей, которые живут в Италии, – говорил он,
– есть свои норы и логовища, куда они могут спрятаться, а у этих людей, которые сражаются и умирают, защищая Италию, нет ничего, кроме воздуха и света. Лишенные крова, не имея пристанища, где бы они могли преклонить голову, они бродят с своими женами и детьми. Их полководцы говорят неправду, когда во время сражений они убеждают их биться за могилы предков и за «домашние алтари». Среди стольких римлян не найдется ни одного, кто имел бы отчий алтарь или могилы предков. Они сражаются и умирают, чтобы доставить роскошь и богатство другим. И их называют властителями вселенной, тогда как у них нет ни одного клочка собственной земли». Он взывал к их чувству жалости и справедливости. Он обращался также к их честолюбию, указывая им на то, что совершило в прошлом и что обещает в будущем сильное и многочисленное свободное население. Много провинций уже покорено, много царств остается еще покорить! А завоевание сулило им самые разнообразные выгоды. Здесь речь идет о том, добавлял он, «захватим ли мы то, что осталось, или потеряем то, что имеем». Это ясное понимание интересов своей родины тщетно боролось с холодным эгоизмом богачей; эти страхи, эти надежды исчезали перед чувством непосредственной опасности, которая грозила их имуществу со стороны закона. Разве справедливо было отнимать у них наследие их отцов, приданое их жен, плоды их трудов? Ведь многие приобрели эти поместья на тяжелых условиях, многие удвоили их стоимость новыми насаждениями, постройками, всевозможными улучшениями. Даже в том случае, если им за все это платили, разве могло полученное вознаграждение возместить им ту ценность, которую они представляли для них в силу привычки и воспоминания? Поэтому закон не казался им ни правым, ни справедливым. Если они отказывались видеть в нем то, что требовало государственное право и те смягчающие пункты, внесенные Тиберием, которые его несколько ограничивали, то как могли они признать этот закон своевременным, как могли согласиться и открытыми глазами смотреть на те неотложные нужды, на которые указывал трибун, становясь выше интересов настоящего момента! Богачи, которых сначала привело в замешательство общественное положение Тиберия и сторонников его закона и также вид этой полной надежд толпы, быстро пришли в себя, сознавая свою силу, и нашли в самом трибунате средство, чтобы парализовать деятельность трибуна. Они склонили на свою сторону Октавия, который наложил свое «вето» на предложение Тиберия. Последний, говорят, взял его обратно, но лишь с тем, чтобы внести другое, носившее характер более жестокой и суровой законности. Это был тот же закон, но без смягчающих его оговорок. Все те, чьи владения превышали законную норму, должны были немедленно в этом отношении подвергнуться ограничению и вернуть все излишки. Эта суровая мера, о которой упоминает один только Плутарх, была лишь одной угрозой, так как Тиберий находился в гораздо более выигрышном положении по сравнению со своим товарищем, поддерживая против него всю совокупность своих столь умеренных предложений. Напрасно пытался он апеллировать к его обязанностям трибуна; напрасно предлагал он ему призвать народ в качестве судьи, чтобы путем голосования решить, кого из двух отстранить от должности трибуна. Так как Октавий отказался от этого, то народ голосовал только о его устранении. Он был лишен звания трибуна, и закон был принят, но чтобы провести его, пришлось пожертвовать неприкосновенностью самого трибуна, тем авторитетом, который был ему необходим, чтобы придать силу закону и защищать его. Должность трибуна потеряла свою основную сущность, свое основное значение – неприкосновенность.
Враги Тиберия не упустили случая воспользоваться этим. Обезоружив самого себя, он дал оружие в руки своих противников. Они изменническим образом воспользовались им, чтобы лишить его народной любви, прежде чем нанести ему последний удар. Они спрашивали, стоило ли так радоваться, если закон куплен пеной этой исключительно народной магистратуры. Ни оскорбления, которым подвергался Тиберий, ни ненависть, поражавшая вокруг него намеченные жертвы, ни вид этих юных детей, которых трибун, облекшийся в траур, поручал народному попечению, не ограждали умы от таких опасных инсинуаций. Дело дошло уже до того, что он был вынужден оправдываться. «Что такое должность трибуна, – говорил он, – и откуда эта связанная с ней неприкосновенность? Разве она не была создана для того, чтобы действовать в интересах народа, и разве трибун может еще пользоваться неприкосновенностью, если он идет против того дела, ради которого он был облечен этим священным званием?» Что же это за неприкосновенность, которая может быть подвергнута сомнению и отвергнута? Был ли прав Тиберий, нарушив ее? Трудно высказаться по этому вопросу за и против. Утверждать это не решаются. Без сомнения, этот аграрный закон стоил трибуната, жалкого подобия прежней должности, которую вожди народа, перейдя в ряды патрициев, оставили за собой как бы для того, чтобы прикрыть ее ничтожество обманчивой видимостью покровительства народу. Но это подобие все же было дорого сердцу плебеев, и не без основания: Тиберий, пожелавший вернуть ему прежнюю силу, не мог без угрозы для будущего нарушить его освященные веками формы. Именно это и погубило его. И если народ не поддался разжигаемому в нем чувству мести, то он во всяком случае стал равнодушен к Тиберию. Во время выборов трибунов, когда Тиберию было особенно важно присутствие всех его сторонников, чтобы быть снова выбранным на эту должность и обеспечить проведение начатого им дела, сельские трибы не явились. Городские трибы могли прийти ему на помощь только вооруженной силой, и трибун лично просил их об этом, чтобы по крайней мере защитить его от врагов. Но Рим тогда еще не привык к гражданским войнам. Вид верховного жреца и членов сената, следовавших за ним, смутил и рассеял эту колеблющуюся толпу. Тиберий подвергнулся нападению на Капитолии и пал у пьедестала статуй царей.
Трибуна не стало, но закон остался, и сенат был как будто бы склонен поддержать его. Радуясь смерти Тиберия, он отстранил убийцу, и, как бы для того чтобы дать народу лишнее доказательство своей искренности, он оставил в руках сторонников бывшего трибуна дело проведения закона в жизнь. Это была с его стороны очень умная и ловкая политика, так как, поскольку предложение закона было просто и популярно, постольку же осуществление его должно было встретить много препятствий и вызвать чувство ненависти. Было только справедливо, чтобы партия, выставившая самый принцип, взяла на себя его последствия. Сенат не сомневался в том, что стараясь отменить закон, он только еще более укрепит его и что, наоборот, он сам собой аннулируется благодаря трудностям, которые неминуемо возникнут при его применении.
Эти трудности служат неопровержимым доказательством его истинного характера. Если бы речь шла о сокращении всякого рода землевладения до указанных норм, то это было бы, конечно, весьма несправедливо, но зато весьма просто; это было бы делом межевания. Но если вопрос касался исключительно государственных земель, то такая постановка, будучи вполне справедливой, вызывала целый ряд затруднений. Прежде чем отмерять, следовало разобраться в характере владений, а в этом разделении земель на государственные и частновладельческие и скрывалась вся трудность вопроса. Приходилось устанавливать происхождение этих владений, требовать документы и проверять их, прежде чем признать их действительными; приходилось рассматривать, каким образом государственная земля, сданная в аренду первому колону, переходила ко второму и третьему владельцу, который нередко приобретал ее за наличный расчет и всегда на законном основании. Но само собой разумеется, что давность владения не отменяет законных оснований. Эти государственные земли, данные первому колону во временное пользование, не могли быть легальным путем переданы им под именем собственности. Право государства сохраняет свою силу, несмотря на все эти передачи, способствующие уничтожению всяких следов. Однако же, если благодаря его попустительству по отношению к таким фактам не только допускались, но и разрешались подобные злоупотребления, то становится почти невозможным сообразовать точный смысл закона с требованиями справедливости, и потому это высшее право становится высшей несправедливостью. Многочисленные граждане, которые приобрели небольшую часть захваченных государственных земель на тяжелых для себя условиях, полили ее своим потом, видоизменили ее своим трудом, покрыли виноградниками, насаждениями из маслин и постройками, так что сама земля стала чем-то второстепенным, если рассматривать как главное то, что имело большую ценность, – такие граждане были теперь лишены всего этого, не будучи даже уверенными в том, что государство имело право отобрать данные клочки среди глубокого мрака, окружавшего иногда происхождение этих земель, как государство, так и частные лица не всегда могли доказать свои права. А раз возникали сомнения, то разве нельзя было протестовать? И жалобы сыпались со всех сторон. Недовольные выбрали своим орудием Сципиона Эмилиана, который, опираясь на свою славу, не побоялся пойти против народной массы, открыто одобряя эту политику убийств, жертвой которой пал Тиберий. Сенат, прикрываясь инициативой Сципиона, стал в некотором роде популярным, когда он лишил триумвиров их полномочий, передав их консулу Тудитану. Последний под предлогом войны с иллирийцами постарался уклониться от выполнения, этой обязанности, и дело заглохло. Эта отсрочка, прекратившая поступление жалоб, вновь вызвала сожаление о законе. Вся злоба плебеев обратилась против Сципиона и, может быть, способствовала его внезапной смерти, во всяком случае она сопровождала его до самой могилы.
Но сенат торжествовал: он удалил Папирия Карбона, одного из триумвиров, соблазнив его триумфом; он удалил Гая Гракха, назначенного квестором, и держал его вдали в силу долга; он внушил страх выражавшим недовольство италийцам, разрушив Фрегеллы. Он торжествовал и не видел никого, кто мог бы оспаривать его торжество, когда вернулся Гай.