Глава 7. Долгое умирание
Глава 7. Долгое умирание
Революция сознания
Бои при отступлении
Нежеланное государство
Закат Пруссии
Пруссия просуществовала в Германской империи еще 75 лет, хотя в конце лишь в виде тени, и погибла только в 1945 году вместе с рейхом. Но история империи и прусская история этих трех четвертей века не идентичны, они вовсе не шли параллельно; скорее они шли в противоположных направлениях. Империя расцветала и становилась все могущественнее; Пруссия же скатывалась в упадок, она становилась в империи все более слабой. История германской Империи между 1871 и 1945 годами — захватывающая, противоречивая, грандиозная и ужасная история. Прусская история в то же самое время — всего лишь конец песни. Отзвук собственной прусской истории, безостановочное падение в провинциальность. Германия — прежде чем она в 1945 году буквально разлетелась на куски — в течение шести ужасных лет держала в напряжении весь мир; в эти шесть лет ни одна душа уже больше не интересовалась Пруссией, даже для её собственных жителей она больше не была живой реальностью. Она взошла в Германии, как в прозорливый момент предсказал король Фридрих Вильгельм IV уже в 1848 году.
Но как же так? Разве не была Германская Империя основана Пруссией? Разве не стала Пруссия в 1871 году ведущей немецкой силой? Разве не она держала в империи Бисмарка все конституционные козыри в своей руке, настолько полностью, что о тогдашней Германии часто могли говорить как о "Великой Пруссии"? Как могло случиться, что все эти козыри в конце концов не сыграли, и Пруссия, вместо того, чтобы править Германией, без сопротивления сама все больше и больше терялась в Германии и в конце концов растворилась в ней? И когда это собственно произошло? В 1890 году — с уходом Бисмарка? В 1918 году — с концом монархии? В 1932 году при смещении прусского правительства и замене его имперским правлением? Или лишь в последующие годы, с введением должности имперского наместника и переименованием земель в имперские округа ("Reichsgau " [62]).
Все эти события и даты без сомнения отмечают остановки, как можно назвать их относительно пост-истории Пруссии, но нельзя сказать, что они представляют собой решающие поворотные пункты истории, в которые все могло еще пойти по-другому. Каждый раз лишь регистрировалось нечто наступившее; отсутствие сопротивления, с которым это совершалось, чувство неизбежности, которое сопровождало события, были каждый раз доказательствами, что у прусского государства уже до этого убыла еще некоторая часть жизненной силы. Каждое новое лишение власти было только лишь новым толчком в процессе медленного, беспрестанного угасания. И если мы теперь зададим вопрос, когда начался этот зловещий и незаметный процесс и что его вызвало, то на это будет только один ответ. Решающим событием, которое перешибло Пруссии жизненный нерв, могло быть только основание империи — этот наивысший триумф Пруссии, который внешне сделал Пруссию повелителем Германии. Со временем оказалось, что Пруссия не смогла пережить слияния с Германией, несмотря на всю державно-политическую видимость и все конституционные уловки и меры предосторожности Бисмарка. Как человек, который неожиданно принимает в сердце ангела Рильке [63], "она погибает в наивысший момент своего бытия".
Если для кого-то это звучит чересчур мистически, то он должен вспомнить известное высказывание Гегеля: "Если происходит переворот в царстве представлений, то действительность не выдерживает". Несомненно, действительность, которую в 1871 году создал Бисмарк в Германии, однозначно благоприятствовала Пруссии. Король Пруссии был императором Германии, Пруссия господствовала в бундесрате, назначала рейхсканцлера, избирала большинство членов рейхстага и не только составляла ядро вооруженных сил империи, но и реформировала также и армии других земель Германии по прусской модели. Каждый немец, который исполнял воинскую обязанность, "уходил в Пруссию" — то из народных выражений, в которых проявляется инстинктивное понимание сложных политических связей (сейчас военнообязанный идет "в федерацию" [64]). В конституционных понятиях империя Бисмарка представляла собой нечто среднее между союзным государством и союзом государств, в котором Пруссия в политическом и в военном смысле однозначно доминировала.
Однако одновременно Бисмарк именно "перевернул царство представлений", не осознавая этого полностью. В представлении немцев Германская Империя была долгожданным национальным государством, и поэтому звучные слова "Кайзер и Рейх" пробуждали старые, глубоко запрятанные представления о всеобщей силе и величии. Во всеобщем немецком сознании Пруссия основанием Германской Империи свою историческую задачу, свою "германскую миссию" выполнила. За это следовало быть ей благодарной, но тем самым она также стала ненужной. У нее больше не было цели существования, в качестве самостоятельного государства она изжила себя и превратилась во всего лишь воспоминание, в славную страницу германской истории, которую отныне можно рассматривать в качестве музейного экспоната или почетного кубка, выставленного в витрине.
И этот переворот в сознании произошел не только в остальной части Германии, но и в самой Пруссии. В конце концов ведь были же пруссаки, по крайней мере большинство из них, немцами, и их немецкое национальное чувство теперь проявилось, когда с основанием империи они получили отправную точку для того, чтобы далеко превзойти в силе и глубине свою давнюю прусскую лояльность к государству. Особенно естественным это было в новых прусских областях западной и северной Германии, которые вошли в состав Пруссии лишь с 1815 или даже только с 1866 года, и не переживали вместе с Пруссией самые великие времена прусской истории. Однако в целом это относилось и к старопрусским областям. Берлин, например, гордился теперь своим новым титулом "Столица Империи". То, что он наряду с этим еще был столицей королевства Пруссия и резиденцией прусского короля, едва ли кто уже принимал во внимание. Да, следует признать, что Мюнхен, Штутгарт и Дрезден — и вместе с ними земли, которые они представляли — сохраняли в новой Германской Империи гораздо больше местных и своеобразных особенностей сознания, чем Берлин и Пруссия.
И это достаточно объяснимо, если немного подумать об этом: жители Пруссии не только были гораздо быстрее и легче готовы к тому, чтобы полностью идентифицировать себя с Империей, "их" империей, и так сказать забыть свою особую государственность — по той причине, что они основали Империю и чувствовали себя настоящими ее представителями. Кроме этого, они ведь не были племенем как баварцы, швабы и саксонцы; племенное сознание, выраженное слабее, чем в южной Германии, во всяком случае существовало в прусских провинциях — у восточных пруссаков, силезцев, померанцев и бранденбуржцев. Но у жителей Пруссии как "пруссаков" было столь же мало племенных основ, как и национальных, они всегда жили в чистом государстве, в искусственной структуре силы и разума, к которой принадлежали волей случая или даже по своему осознанному выбору ("Я пруссак, я хочу быть пруссаком!"). Но они не были созданы от природы, как немцы или же баварцы или саксонцы. Если это хрупкое искусственное государство разума теперь само ставило себя в зависимость тем, что оно над собой построило другое, большее государство, а именно Германскую Империю, то не следует удивляться, что прусское чувство государственности у его жителей было быстро вытеснено вновь пробужденным немецким национальным чувством. Тем более что оба притязания на лояльность относились друг к другу как вода и вино. Быть пруссаком всегда означало прозаические вещи: вопросы послушания, корректности и исполнения долга. Но возможность стать немцем — а теперь он готовый подданный германского императора и житель Германской Империи — это было нечто восхитительное и опьяняющее. "Германия, Германия превыше всего", — эта песня существовала еще прежде, чем появилась Германия как политическая реальность. Петь "Пруссия превыше всего" никому никогда не приходило в голову.
Это изменение сознания — которое никогда не было ни "известием", ни "событием" — и все же было эпохальным процессом — происходило не только в народе, но и оно столь же сильно захватывало опорные слои государства — политиков, чиновников и министров, и даже правящую династию. Вильгельм I с болью предвидел его уже при провозглашении императора в Версале, и он гораздо охотнее остался бы скромным королем Пруссии. Тем не менее теперь он стал "старым кайзером", и он исполнял этот труд своей новой, более величественной и нежеланной роли с прусским чувством долга. Его сын, вечный кронпринц, уже полностью отдался институту Германской Империи; когда он в 1888 году, смертельно больной, все-таки взошел на трон на короткие три месяца, то он пожелал называться только "Кайзер Фридрих", а вовсе не "Фридрих III", что стало бы указывать на его прусский титул по совместительству. А Вильгельм II в конце концов стал просто "Кайзером". То, что он также был королем Пруссии и что Пруссия в Империи и наряду с Империей все еще должна была быть государством — главенствующим государством — стало для него уже совершенно туманным представлением. Летом 1892 года он сделал об этом примечательное высказывание своей любимице Ойленбург, которое она записала. Кайзер: "Одно замечание, которое князь Бисмарк сделал мне однажды, я никогда не мог верно осмыслить. Его намерения мне не ясны, а за его мыслями всегда таятся цели. Он сказал: "С Германской Империей дела идут так себе. Постарайтесь делать сильной только Пруссию. Что из остального выйдет, это не имеет значения". Я увидел в этом для себя некую западню".
Это не была западня. Бисмарк, как он часто это делал, с потрясающей и приводящей в замешательство открытостью сказал то, что он на самом деле думал и чувствовал. Основатель империи, он — почти что в одиночестве — душой и телом остался пруссаком. Для него Германская Империя была никак не самоцелью, а искусственным соглашением для распространения прусского влияния за пределы границ Пруссии; и с этой точки зрения это соглашение действительно скоро станет "так себе".
Чтобы достичь своей цели, Бисмарк вошел в два противоречащих друг другу и не совсем искренних союза. С одной стороны, с германскими правителями земель, которым он оставил кажущийся суверенитет вместе с монархическими титулами и пышностью дворов, чтобы подсластить действительное их подчинение Пруссии. С другой стороны, с "немецким народом", то есть с либеральным и демократическим немецким национализмом, которому он дал обещанные великие цели 1848 года — Кайзера и Рейх, а кроме того еще и свободно избранный германский рейхстаг — но которому им однако предполагалась лишь благодарственно-одобрительная роль. С государями все прошло более-менее гладко. Но немецкий народ и германский рейхстаг сильно разочаровали ожидания Бисмарка. Вместо того, чтобы быть благодарными, они были требовательны. Там, где Бисмарк хотел дать им лишь мизинец, они жадно схватили всю руку.
Его король и император, с которым в начальные годы ему приходилось столь тяжело бороться, позже не причинял Бисмарку более никаких трудностей, и даже пресловутый земляческий "партикуляризм" южных немцев был всего лишь кажущейся проблемой — баварцы могли сколько угодно поносить "проклятых пруссаков", отделения Баварии бояться было нечего. Но рейхстаг довольно скоро стал пруссаку Бисмарку действительно неуютен. Этот свободно избранный германский парламент с самого начала оттеснил в тень избранный публично и непрямым образом на основе трехклассного избирательного права прусский ландтаг. Снова и снова вынужден был рейхсканцлер появляться перед рейхстагом и вести изнурительные дебаты, и тем самым прусский премьер-министр Бисмарк (к его большому неудовольствию) со своей стороны все более попадал в тень рейхсканцлера Бисмарка. В рейхстаге наиболее отчетливо проявлялось изменение сознания, о котором мы говорили, вытеснение специфического прусского чувства государства одолевающим его немецким национальным чувством. Бисмарк ощущал это, не имея возможности назвать по имени этого неуловимого противника. Он даже вынужден был все более прислуживать ему своими речами, если он не хотел нарушить свой действительный или кажущийся союз с немецким национализмом.
Вместо этого он взялся за то, что называл "партийным духом" и что было все же лишь естественным выражением быстро развивавшейся живой национальной демократии. Обе больших внутриполитических схватки рейхсканцлера Бисмарка имели отношение к обеим большим немецким народным партиям и к социал-демократической партии Германии. Он называл их "враги рейха". В действительности они были настоящими имперскими партиями и остались существовать и поныне. Попытки Бисмарка подавить их — центр в "культурной борьбе", а СДПГ посредством социалистических законов — заполнили семидесятые и восьмидесятые годы внутриполитической шумихой; они были безрадостными внутриполитическими главными темами эпохи Бисмарка. В обоих случаях перепало также и нечто полезное: в "культурной борьбе" — гражданский брак и ликвидация духовного надзора за школами, в борьбе против СДПГ — эпохальное изобретение социального страхования. Но обе в политическом конечном результате окончились для Бисмарка поражением. Центр и СДПГ не стали слабее, а наоборот сильнее. Это поражение объясняет то, что незадолго до своей отставки Бисмарк совершенно серьезно прорабатывал идею распустить империю и заново основать её как чистый союз монархов, но при этом упразднив рейхстаг или по крайней мере избирательное право по его выборам.
Внутриполитическая атмосфера империи Бисмарка в ее первые двадцать лет была недоброй и удушливой, и сам Бисмарк, при всей высоте своей власти и славы, явно стал жестче в эти двадцать лет. Оба явления объясняются тем, что прусские расчеты Бисмарка при основании империи не оправдались, и что империя, вместо того, чтобы стать большой Пруссией, стала развивать свою собственную непрусскую жизнь и переросла Пруссию. Бисмарк противился этому, упорно и изобретательно, в том числе жестоко, но напрасно. Его создание было сильнее его. Тем не менее, пока Бисмарк оставался на своем посту, продолжала существовать и Пруссия. Внутреннюю политику Бисмарка между 1871 и 1890 годами можно свести к простой формуле: в ней выражается в последний раз сопротивление Пруссии восходить в Германии — напрасное сопротивление. Это был последний, долгий и несчастливый арьергардный бой Пруссии.
Внутреннюю политику Бисмарка после 1871 года мало кто одобрял, а его внешнюю политику тем более. Известно, что Бисмарк поразил весь мир тем, что он после восьми лет бурной, богатой кризисами, в постоянной готовности к войне политики бонапартистского стиля превратился в миролюбивого политика. Он в течение двадцати лет хранил и лелеял мир в Европе с тем же осмотрительным, хладнокровно просчитанным мастерством — и можно сказать: с той же страстностью, с которой он до этого проводил в жизнь расширение Пруссии и решение немецкого вопроса в прусском смысле. Однажды, в 1878 году он как "честный маклер" предотвратил непосредственную угрозу европейской войны; и он всегда настаивал на том, что война не даст германской Империи больше ничего, что можно было бы "завоевать мечом". "Мы стали самодостаточным государством". Когда он говорил "мы", то Бисмарк однако подразумевал всегда "Пруссию", и если неутешительные результаты его внутренней политики приписывают его упрямому пруссачеству, то тогда следует этому пруссачеству записать в заслуги и успехи его внешней политики.
Собственно Пруссия после 1871 года была самодостаточным и более чем самодостаточным государством, для Пруссии действительно нечего было больше завоевывать мечом. Она уже проглотила больше, чем могла переварить, она была сытой и сверхсытой, и её интересы простирались теперь не далее покоя и мира. Если снова говорить словами Бисмарка, то для Пруссии теперь "немецкие часы были правильно выставлены на сто лет вперед"; основание империи было — еще цитата из Бисмарка — "предельным, что мы могли требовать от Европы". Интересы Пруссии, бывшие для Бисмарка на протяжении всей его жизни собственно путеводной звездой его политики, действовали во внешней политике Империи тормозом до тех пор, пока Бисмарк служил рейхсканцлером. Поскольку Пруссия была насыщена, то и Империя должна была вести себя как самодостаточное государство — чего в действительности не было. После ухода Бисмарка это тотчас же проявилось. Как национальное государство Германская Империя не была насыщенной, поскольку миллионы немцев все еще оставались вне её пределов. В качестве же империи — то есть свежеиспеченной великой державы и негласной господствующей державы Европы — было совершенно невозможнол предвидеть, где она сможет найти границы её тщеславия. "Мировая держава" и "мировая политика" уже стучались в двери, "жизненное пространство" было на расстоянии только лишь двух поколений. До тех пор, пока Бисмарк — а через Бисмарка Пруссия — определяли внешнюю политику, все это еще крепко держалось в узде. Пруссии было достаточно Германской Империи, какую она создала в 1871 году: поэтому и Германской Империи следовало довольствоваться созданным. Это была внутренняя логика мирной политики Бисмарка, от которой отказались сразу после его отставки. Эта мирная политика Германской Империи в её первые двадцать лет была в сути своей все еще прусской политикой.
Многие иностранные историки, особенно английские, но также и южно-немецкие и австрийские, не желают признать этого. Для них Пруссия стала "источником всех зол", злым демоном Германии и непосредственной причиной катастроф, в которые в первой половине 20-го века Германия столкнула себя и мир. Они приводят два убедительно звучащих аргумента в подтверждение своего мнения.
Во-первых, главным инструментом Германской Империи в обеих мировых войнах 20-го столетия была её армия, а эта армия была, что совершенно правильно, в основном произведением Пруссии и "прусского милитаризма". Но не армия определяла немецкую политику перед обеими мировыми войнами и не она настаивала на войне. От второй войны она даже настоятельно советовала отказаться. Во-вторых, в своей истории Пруссия была захватчиком: в качестве независимого государства, особенно в 18 веке, но в заключение еще раз в 19 веке. Она всегда проводила политику присоединения и экспансии, и эта захватническая традиция, говорится в аргументации далее, была унаследована созданной ею Германской Империей, так сказать привита ей. Первая часть этой аргументации полностью верна, только следует заметить, что политика территориальной экспансии в 18 веке была всеобщей практикой, а Пруссия, кроме того, вследствие своей длительной территориальной раздробленности была вынуждена ей следовать. Вторая и решающая часть аргументации однако является чистой фантазией. Пруссия вообще ничего не "передавала по наследству" Германской Империи и ничего ей не "прививала". Основанием Империи в 1871 году она достигла своей цели и прибыла к концу своей карьеры. С основанием Империи она даже перешла крайние границы своей возможности расширения. И пока у Пруссии было что сказать в Империи, то есть до отставки Бисмарка, то Пруссия в немецкой внешней политике всегда была консервативным и стабилизирующим, тормозящим и оберегающим мир элементом. Естественно не из пацифизма, а из своих трезво просчитанных государственных интересов. Если она хотела оставаться ведущей немецкой силой — а при Бисмарке она еще этого желала — то Германия ни в коем случае не должна была становиться больше, чем она уже была. Но Пруссия уже не могла реально "господствовать" над Германией, как это было, к своему испугу она вдруг обнаружила, что в малом германском рейхе Бисмарка она находится в состоянии постоянной обороны, да, в положении того человека из пословицы, который едет верхом на тигре. В Большой Германии или в немецкой "мировой державе" её положение было бы еще безнадежнее.
Бисмарк видел это и все же даже он не мог ничего больше предотвратить, что вытекало из этого. Внешнеполитически его творение также стало в конце концов сильнее его. После 1871 года уже не было больше прусской внешней политики. Пруссия не была больше самостоятельным субъектом международного права, им теперь была империя; а Германская Империя, хотел того Бисмарк или нет, была ведь уже нечто иное и большее, чем Пруссия: не региональное государство на северо-востоке Европы с ограниченными, обозримыми интересами, а великой державой с интересами во всей Европе, а скоро и за её пределами.
Это проявилось в первый раз во время большого балканского кризиса между Россией и Англией, который в 1878 году угрожал ввергнуть Европу во всеобщую войну. Конгресс, который урегулировал ситуацию, проходил тогда в Берлине, его председателем был Бисмарк, а условия мира зависели от него как от "честного маклера". Германская Империя стала третейским судьей Европы — почетная роль, которую Пруссия никогда не могла играть или даже только желать. Но прусская политика не могла больше проявляться в этой роли. Миротворец Бисмарк должен был пресечь действия победоносной России; и это был конец столетней прусско-русской дружбы и начало германо-русской вражды, у которой впереди также была почти столетняя история. Она вскоре вынудила Бисмарка на следующий шаг: союз с Австрией, на этот наиболее непрусский союз из всех возможных, из которого однако Германская Империя никогда более не смогла выйти.
Совсем не прусской была также и колониальная политика, на которую очень неохотно согласился Бисмарк в восьмидесятые годы под давлением немецких предпринимателей, действовавших в международной сфере, и "социал-империалистической" пропаганды, которые видели в колониях выход из тяжелого экономического кризиса. С Пруссией и с прусскими интересами это вообще не имело ничего общего. Однако Германия стала гораздо сильнее, чем Пруссия, уже при Бисмарке, который все еще думал по-прусски и искал пути притормозить "свою" Германию. После его отставки не было больше никого, кто тормозил бы Германию, и лозунгом стало: "Полный вперед!"
История Германии при Вильгельме II как известно становится весьма захватывающей, драматической историей блеска и нищеты, высотного полета и падения, но мы здесь рассматриваем не историю Германии, а историю Пруссии, и тут мы находим себя, когда достигнута эпоха Вильгельма, в затруднительном положении: ибо вдруг нет больше никакой прусской истории; что было некогда историей Пруссии и что в империи Бисмарка еще представляло определенный контрапункт к немецкой истории, в период времени между 1890 и 1914 годами стало несущественной провинциальной историей. Не то чтобы Пруссия, в особенности западно-немецкая Новопруссия, в которой располагались большие, ныне мощно расцветавшие немецкие индустриальные районы, были отлучены от процесса расцвета мощи Германии при Вильгельме: от индустриальной экспансии, от строительства флота, от "мировой политики". Просто теперь все это не имело ничего общего с Пруссией, с прусским государством, с прусскими традициями. И если есть еще что достойного упоминания о Пруссии в эту эпоху, так это поразительный процесс скрытого отмирания и внутренний раскол. Испытанная сила интеграции прусского государства теперь явно ослабела. Западно-германская Новопруссия восторженно принимала участие в подъеме Германии при Вильгельме, она ощущала себя при этом освобожденной и окрыленной. Но в "Старопруссии", Пруссии 1772 года, в юнкерской и крестьянской стране к востоку от Эльбы, которая в индустриальном государстве Германия неожиданно оказалась пониженной до статуса бедного родственника, вспомнили об утраченном праве первородства, начали культивировать собственный стиль поведения, впали в болезненную, ворчливую и брюзгливую словесную фронду по отношению к новому немецкому бытию, к пышности, к богатству, к мании величия. Кайзер, который столь явно забыл, что он собственно должен быть королем Пруссии, тоже не способствовал смягчению этой критики со стороны юнкерства. Можно понять эту критику. Действительно, в Германии Вильгельма было немало неприглядного хвастовства и чванства выскочек, от которых выгодно отличались старопрусские скромность и солидность. Прусские юнкерские офицеры и солдаты из крестьян действительно некогда поставили на ноги удивительное государство, а без этого государства не было бы Германской Империи, которая нынче столь высокомерно подминала его по себя. Как же это случилось? Разве не прусский премьер-министр собственной персоной наряду с этим должен был быть рейхсканцлером? Теперь вдруг неожиданно рейхсканцлер наряду с этой должностью занимал и должность прусского премьер-министра, в том числе и когда он был баварцем, как князь Хоэнлоэ, или мекленбуржцем, как Бюлов, или отпрыском франкфуртской семьи банкиров, как Бетманн-Хольвег, или снова баварцем, как Гертлинг, или даже членом правящей баденской династии, как принц Макс. Уже стало явно видно, что старая Пруссия, "к востоку от Эльбы [Ostelbien]" — тогда появилось это выражение, — в Германской Империи, которая существовала благодаря ей, в короткие десятилетия превратилась в задворки, в провинцию, в "деревню". Да к тому же она жила за счет империи: её производство зерновых поддерживалось рентабельным только за счет высоких защитных таможенных пошлин, что удорожало хлеб для западно-немецких промышленных рабочих, а хозяйства к востоку от Эльбы, несмотря на это, были все в долгах. Бедная старая Пруссия!
Как уже сказано, эта старопрусская досада на империю времен Вильгельма II понятна, и позже, в свете катастрофы 1918 года, в ней видели пожалуй некую высшую мудрость. Если бы империя оставалась по-прусски умеренной! Но при этом упускают из вида, что в этой поздней прусской критике Вильгельма II скрывается также много не свойственной прусскому духу жалости к себе, немало эгоизма, да пожалуй и определенная косность. Вовсе не весь блеск времен Вильгельма II был фальшивым, и не все, что во времена императора пробуждалось к новой жизни — в экономике, в культуре, да и в политике — было плохим. В отношении свободного и широкого расцвета немецкого бытия в эти четверть века между 1890 и 1914 годами постоянное брюзгливое поношение, доносившееся из земель к востоку от Эльбы, звучало не как предупреждающий голос пророка, предрекающего беду, а скорее как сигнал о прусском упадничестве. А как же еще следовало его расценивать, когда в это же время во всех остальных германских государствах перешли к всеобщему и равному избирательному праву, Пруссия же упрямо цеплялась за свое отжившее и ненавистное трехклассное избирательное право из пятидесятых годов 19 века? И не были ли постоянные самолюбование и самовосхищение, которых Пруссия никогда прежде не знала в свои лучшие и сильные времена, по меньшей мере столь же скверны, как и пышность и чванство при Вильгельме II? "В наших верхних слоях общества", — писал Теодор Фонтане с тайной насмешкой в 1898 году, — "царит наивная склонность считать все "прусское" за высшую форму культуры".
Теодор Фонтане был и остается классиком прусской поэзии. Собственно говоря, он не был немцем, среди его предков преимущественно были французы, а был он отпрыском французских колонистов, для которых Пруссия была родиной со времен Великого Курфюрста — но он был пруссаком до мозга костей. Во времена своей юности певец Пруссии, в зрелом возрасте — летописец её войн и побед, её истории. Не существует на немецком языке более прекрасного, достойного прочтения и восхищения исторического романа, чем уже упомянутый "Перед бурей", настоящим героем которого является Пруссия. И в преклонные годы Теодор Фонтане стал прозорливым, скорбным и неподкупным критиком прусского упадничества. "Орёл "Non soli cedit" [65] с пучком молний в когтях больше не мечет их, и воодушевление мертво. Налицо движение вспять, давно умершее должно вновь расцвести. Это не сработает… Старые семьи становятся все популярнее, даже и сейчас. Но они растрачивают и попусту теряют эти симпатии, в которых все же все нуждаются, каждый человек и каждое сословие. Наши старые семейства сплошь и рядом страдают представлением, "что без них ничего не выйдет", что однако весьма ошибочно, поскольку и без них разумеется дела идут. Они не являются более столпами, на которые все опирается, они — это старая крыша из камня и мха, которая пожалуй еще тяготеет и давит, но не может защитить более от непогоды". Эти слова написаны в последнем и самом большом романе Фонтане, "Штехлин", своем прощальном произведении во всех смыслах. Это также прощание Фонтане с Пруссией.
Да, эпоха Вильгельма II, бывшая для Германии временем весны и подъема, для Пруссии была временем осени и прощания, Пруссия сходила вниз, и когда в 1918 году рухнул германский трон — беззвучно и без сопротивления, тем самым подтверждая свою невосстанавливаемость, — в одно мгновение показалось, что Пруссии настал полный конец.
Мы пропускаем здесь Первую Мировую войну, поскольку она не была прусской войной. Австрия, Россия, Германия, Франция, Англия и Америка, вступившие в войну в такой последовательности, — все имели свои причины для войны и военные цели. У Пруссии не было ни причин, ни целей в войне. Но Пруссия заплатила по счету за поражение Германии. Кроме Эльзас-Лотарингии, все германские территориальные уступки были за счет Пруссии: Позен и Верхняя Силезия, Данциг и польский "коридор", даже Северный Шлезвиг. И революция в Германии, последовавшая вслед за поражением, поставила вопрос о существовании Пруссии.
Не только лишь потому, что это была преимущественно западно-немецкая революция, которая охватила Берлин лишь под конец, а в собственно землях к востоку от Эльбы вообще ничего не происходило. Прежде всего по той причине, что Пруссия с династией Гогенцоллернов потеряла важнейший элемент, скреплявший её доселе как государство. Бисмарк, и в этом бывший пруссаком, в своих "Размышлениях и воспоминаниях" высказал положение, что не племенное родство, а династии были основой немецкой особой государственности и неминуемого германского федерализма. Это, если речь идет о Баварии, Вюртемберге, Саксонии и так далее, является довольно сомнительным тезисом, но для Пруссии оно верно. В 1918 и 1919 годах оказалось, что во всех прочих немецких землях остается живым сильное самосознание и без "исконных" династий. Только Пруссия без короля неожиданно оказалась перед проблемой, в затруднительном положении. В определенной степени она не знала, что ей теперь с собой делать; она была теперь совершенно готова свое вхождение в Германию, которое безмолвно происходило в сознании большинства её жителей уже во времена империи кайзера, оформить также и формально.
Прусское земельное Учредительное Собрание, которое было избрано одновременно с Веймарским национальным собранием в январе 1919 года (теперь, разумеется, по всеобщему равному избирательному праву), долго оттягивало начало работы над своей задачей. Для чего еще нужна прусская конституция наряду с германской? Для чего вообще Пруссия, ведь есть же Германия? Еще в декабре 1919 года — через год после революции, через четыре месяца после вступления в силу Веймарской Конституции — прусское земельное собрание 210 голосами против 32 сформулировало постановление, решающие фразы которого гласили: "Как самая большая из германских земель, Пруссия усматривает свой долг в том, чтобы по крайней мере произвести оценку того, не созрели ли уже предпосылки для создания германского единого государства. Исходя из этих соображений, земельное собрание поручает правительству государства тотчас же, еще до выработки окончательной конституции, побудить правительство рейха вступить в переговоры с правительствами всех германских земель о создании германского единого государства".
Таким образом, Пруссия была готова к самоликвидации, но ни одна из других земель Германии к этому не была готова, и таким образом из идеи единого германского государства ничего не вышло, и Пруссия волей-неволей вынуждена была мириться со своим уже нежеланным дальнейшим существованием в качестве государства.
В 1919 году были и другие планы по ликвидации Пруссии, которые сводились к созданию не единого германского государства, а германской федеративной республики. Ведь в союзном государстве было входящее в его состав государство Пруссия, которое само по себе было больше, чем все остальные земли, таким образом это было удвоение целого государства в уменьшенном издании, бросающаяся в глаза аномалия. Было предложено для сохранения федерализма разделить Пруссию на три или четыре удобных и более или менее однородных по этническому составу германских земли размером примерно с Баварию, как это было сделано позже в нынешней Федеративной Республике Германия с западной Пруссией. Аденауэр, бывший тогда обербургомистром Кёльна, в начале 1919 года обнародовал такое предложение для Рейнской области: она должна была отделиться от Пруссии — но не от рейха. В первой редакции конституции рейха было также предусмотрено разделение большого государства Пруссия на несколько новых земель.
Но теперь этого опять не желали пруссаки. Войти в германское единое государство — да, это казалось им своевременным и почетным; но позволить разделить себя на граждан Рейнской области, Вестфалии, Нижней Саксонии и жителей областей к востоку от Эльбы — это все еще шло вразрез с унаследованным инстинктом. Не для того в течение двух столетий прусские короли вели войны и трудились, не разгибая спины. И таким вот образом республиканцы Пруссии — социал-демократы, центристы и либералы, большинство собрания, учредившего конституцию и позже ландтага — наполовину против своей воли (германское единое государство было бы им больше по душе), наполовину из упрямства (не хотели они видеть Пруссию поделенной на части) — приняли наследство прусских королей.
Поднялся занавес к началу не подлежавшего отмене последнего акта прусской истории.
Как это принято для заключительного акта добротно выстроенной театральной трагедии, требовался еще раз "Момент последнего напряжения", обманчивой надежды, что быть может все еще закончится хорошо. Республиканская Пруссия неожиданно стала образцовой землей республиканской Германии. В отличие от Веймарской республики, которая за 14 лет сменила 13 рейхсканцлеров и никогда не достигала спокойствия при своих постоянно меняющихся коалиционных правительствах, Пруссия Веймарского периода в период с 1920 по 1932 год управлялась (лишь с одним кратким перерывом) одним и тем же премьер-министром, и управлял он хорошо. Отто Браун из Восточной Пруссии, "последний король Пруссии", без всякого сомнения был величайшим политическим талантом и сильнейшей политической личностью германской социал-демократии во времена Веймарской республики. Он удерживал свою партию и свою коалицию — всегда одну и ту же — в строгом порядке, он выигрывал все свои избирательные кампании, он предотвращал кризисы в Пруссии (в то время как в остальной части республики один кризис следовал за другим), и он проводил такие реформы, которые для его времени были эпохальными, как например известная прусская реформа школьного образования 1921 года, и, несколькими годами спустя, столь же либеральная реформа прусской системы отбытия наказаний заключенными. Гораздо более, чем Веймарская республика, республиканская Пруссия двадцатых годов стала как бы предвестником и образцом нынешней Федеративной Республики Германия: первым знаком того, что и немцы могут благоразумно обращаться с республиканскими институтами и демократическими правами на свободу. Курьезом является то, что пруссак Отто Браун еще в последний момент сделал совершенно оригинальное политическое открытие, которое с тех пор стало краеугольным камнем стабильности федеративной республики: конструктивный вотум недоверия, то есть такое условие, что парламент может убрать главу правительства лишь при условии, что он выберет другого на этот пост.
Эта мысль конечно же родилась по необходимости, как и большинство хороших мыслей. В 1932 году в Пруссии должны были состояться выборы, и можно было предвидеть, что национал-социалисты и коммунисты вместе образуют большинство — такое большинство, которое хотя и может свалить правительство, но не сможет образовать никакого совместного альтернативного правительства. Предвидя это, правительство Брауна в качестве последнего акта истекавшего в 1932 году срока полномочий прусского ландтага провело закон о конструктивном вотуме недоверия, и вовсе не является невероятным, что с его помощью правительство могло бы пережить волну нацизма, если бы условия в рейхе сложились бы по-иному. Ведь оно было сброшено не прусским ландтагом, а постановлением рейхсканцлера Папена от 20 июля 1932 года о ликвидации прусского государства (»PreuЯenstaatsstreich«). Эта дата обозначает фактический конец прусского государства. В этот день рейхсканцлер с полномочиями рейхспрезидента сместил прусское государственное правительство и объявил себя "рейхскомиссаром по Пруссии". Прусские министерства были заняты рейхсвером и от министров под угрозой применения силы потребовали освободить свои служебные помещения. Они уступили требованиям. Попыток сопротивления не было. Иск Пруссии в Верховный суд не имел успеха. С 20 июля 1932 года Пруссия получила практически такой же статус, как и Эльзас-Лотарингия в годы между 1871 и 1918: она стала "имперской землей", которая, не имея собственного правительства, неуклюже управлялась центральным правительством. Это был конец её самостоятельной государственности — конец Пруссии.
Это, что ни говорите, плачевный конец — не только краткого, но респектабельного республиканского последнего периода Пруссии, но и вообще прусской истории. Могло ли и должно ли было прусское правительство пройти его несколько более героически, не следовало ли на насилие ответить насилием — об этом и тогда много было споров, и по сей день еще спорят. Отто Браун и его министр внутренних дел, вестфалец Кард Северинг, вплоть до своей смерти придерживались того мнения, что их негероическое поведение было благоразумным и правильным. Сопротивление, пишет Отто Браун спустя долгое время после 1945 года в своих воспоминаниях, не только бы означало гражданскую войну, но и кровавое поражение. Прусская полиция не достигала численности рейхсвера, внутренне она не была готова к вооруженной борьбе против рейхсвера; у рабочих же не было оружия. Всеобщая забастовка при наличии 6 миллионов безработных была невозможна. Это все хорошо звучит. Однако остается все-таки впечатление бесславного отречения от самого себя — вследствие наскока, в котором все же несомненно скрывалась доля блефа. Ведь и Папен тоже не был в сильной позиции. Рейхсвер столь же мало был готов к гражданской войне, как и прусская полиция, и если бы Папену намекнули на возможность развития гражданской войны, то возможно он бы и отступил, как это действительно произошло через пару месяцев, когда ему были выставлены подобные наглые требования.
Но примечательным — а для сдачи без борьбы Пруссии пожалуй и решающим — было то, что в сознании действовавших тогда лиц и их современников о Пруссии более вовсе не было речи. Ведь уже за двенадцать лет до того это государство было готово войти в единое немецкое государство. Оно само по себе стало проблематичным, государственная воля к самоутверждению по отношению к рейху покинула его. Для Пруссии образца 1932 года 20-го июля в общем речь о Пруссии как Пруссии более не шла. Для нее удар Папена по прусскому государству был всего лишь шахматным ходом в трехсторонней борьбе между республиканцами, Немецкой национальной народной партией и национал-социалистами за господство в рейхе. Это был главный вопрос в 1932 году, и для современников падение бастиона республиканцев — Пруссии — было прежде всего победой немецкой национальной партии реставрации: захватывая бастион социал-демократов Германии Пруссию, Папен наносил прямой удар по республиканцам, а непрямой также по национал-социалистам, и усиливал Немецкую национальную народную партию. Эта партия надеялась тогда в схватке между правыми и левыми народными партиями стать выигрывающей третьей стороной и создать господство высших классов. Что особенно сбивало при этом с толку, так это то, что они уже во время Веймарской республики завладели словом "Пруссия", как будто бы Пруссия всегда была их учреждением, и использовали "Пруссию" как знамя и как дубину, с которыми они могли напасть на республику. Гротескный избирательный плакат тех лет изображал кровоточащее сердце с подписью: "Прусское сердце! Кто излечит тебя? Немецкая национальная народная партия!" К той же теме относится сомнительная мифологизация Пруссии таким людьми, как Шпенглер и Мёллер Ван ден Брук в двадцатые годы, и — на более низком уровне — фильмы о короле Фридрихе концерна Гугенберга UFA, которые ловко превратили прусского короля в националистическую и реакционную пропагандистскую фигуру. Кульминационным и конечным пунктом этого мошенничества Немецкой национальной народной партии (НННП) с Пруссией был вымученный "День Потсдама" 21 марта 1933 года — торжественное первое заседание новоизбранного при только что назначенном на пост рейхсканцлера Гитлере рейхстага, который должен был скрепить недолговечный и роковой для НННП союз между Папеном и Гитлером. Этот союз в "День Потсдама" изображался как союз прусской традиции с национал-социалистической революцией. Гарнизонная церковь Потсдама должна была служить для этого декорацией, "Стальной Шлем" [66] проходил парадом вместе со штурмовиками национал-социалистов, рейхсвер изображал статистов, а седой рейхспрезидент Гинденбург, юным прусским лейтенантом сражавшийся под Кёнигграцем, должен был в своей речи вспоминать о "старой Пруссии". Все это не предотвратило того, что в гитлеровском рейхе Пруссия тотчас же бесследно растворилась. Хотя баварец Геринг среди множества собранных им титулов носил и титул премьер-министра Пруссии. Но с этим более не было связано никакой политической функции. Особую роль Пруссии в гитлеровском рейхе невозможно найти даже при помощи увеличительного стекла.
Нужно ли серьезно рассматривать глупое утверждение, что гитлеровский рейх стал преемником прусских традиций, а Гитлер наследником Фридриха Великого и Бисмарка? Тому, кто осилил текст этой книги до этого места, не требуется пространное опровержение. Но все же выскажемся кратко на эту тему. Пруссия, и это всегда было ее особенностью, была правовым государством, одним из первых в Европе. Но первое, что ликвидировал Гитлер, было как раз правовое государство. В своей расовой и национальной политике Пруссия всегда проявляла благородную толерантность и нейтральность. Расовая и национальная политика Гитлера была по отношению к ней крайней противоположностью. Чрезвычайной противоположностью прусской рассудочности был также политический стиль Гитлера, его демагогия и одурманивание масс. А если и связывать с немецкой историей внешнюю политику Гитлера, его гигантоманские идеи порабощения, то это будет вовсе не история Пруссии, а история Австрии: политика Шварценберга в 1850 году, его видение среднеевропейского Великого Рейха. В конце концов Гитлер был австрийцем, и вовсе не была совсем уж неудачной шутка, циркулировавшая по Берлину в тридцатые годы: "Гитлер — это месть Австрии за Кёниггратц".
Иногда наоборот пытаются приписывать прусские традиции и убеждения оппозиции НННП по отношению к Гитлеру, которая как подземный поток прошла через все двенадцать лет существования Третьего рейха и в заключение даже на краткое мгновение вышла на поверхность. Таким образом проводится мысль, что прусская история закончилась не в бесславный день 20 июля 1932 года, а совсем в другой славный день 20 июля — в день попытки консервативного путча 20 июля 1944 года. Но и это при ближайшем рассмотрении не выдерживает критики. Верно, что в списке смертников после заговора 20 июля можно найти знаменитые прусские имена: Йорк и Мольтке, Харденберг и Шуленбург, Кляйст и Шверин, если называть только их. Но главной фигурой событий 20 июля был Штауффенберг, баварец; среди них были также представители всех остальных немецких земель, которые отдали свои жизни при этой запоздалой и напрасной попытке спасти Германию. 20 июля эти люди хотели спасти не Пруссию, а Германию. Для них тоже Пруссия давно уже вошла в Германию; в своих политических планах и проектах объединенной и обновленной Германии Пруссия больше не играла никакой роли, и если бы они добились успеха, Пруссия не была бы восстановлена. И Пруссия при них стала бы уже только лишь воспоминанием.