Глава 8 КРЕЩЕНИЕ У ВАЛУЕК

Глава 8

КРЕЩЕНИЕ У ВАЛУЕК

В конце декабря пришел приказ готовиться к маршу. Полк погрузили в эшелоны, и по железной дороге мы двинулись к станции Анна, где и выгрузились утром 14 января и, совершив трехсоткилометровый марш, сосредоточились в районе Кантемировки.

Верховья Дона. Минные поля, немецкие опорные пункты, связанные ходами сообщения, разветвленная сеть окопов чуть не на 10 километров в глубину. В 15–20 километрах — вторая оборонительная линия, которую тоже надо прорывать. На этом участке у противника было около 30 дивизий.

Командование решилось на весьма смелый и не совсем обычный тактический шаг — на главных участках намечавшегося прорыва сосредоточить максимально возможные силы, и прежде всего артиллерию. На прямой наводке стояли даже тяжелые орудия. Ударные группировки создавались за счет ослабления остальных участков фронта, где на километр оставалось по 50 солдат, по пулемету и по орудию. А на участке прорыва на километре было более 100 стволов артиллерии!

Перегруппировка войск была проведена так скрытно, что за два дня до прорыва командование противника сообщило в свою ставку (об этом узнали, конечно, позже), что по данным разведки советские войска на этом участке фронта не собираются вести никаких активных действий,

Наступление свалилось на противника действительно как снег на голову. Два часа бушевал артиллерийский ураган. После артподготовки в прорыв вошли танки, за ними пехота и кавалерия.

Хорошо помню ту ночь. Донской лед, на котором скользили, падали кони. Справа и слева по берегам Дона пожары. Горели хутора. Между пожарищами темень непроглядная. Разбитая техника, трупы кругом. Ворота прорыва. В них устремилась наша дивизия.

Строжайший приказ: дальнейшее движение в тыл противника только ночью, только скрытно! А как скрыть? Кавполк — это почти две тысячи лошадей, десятки саней, три артиллерийские батареи, около тысячи всадников. В дивизии три таких полка, да еще приданная танковая бригада. И все это скрытно? Причем не десятью разными дорогами и не по десяти направлениям. Пусть полк идет очень организованно, колонна не растягивается, и то это — цепочка километров в пять. А дивизия? Это уже двадцать!

Доставалось штабу в те дни. Нужно было так спланировать движение, чтобы к рассвету обязательно выйти к населенному пункту и в нем найти укрытия для лошадей и для техники. Выйти к населенному пункту… в глубоком тылу противника, где почти в каждом селе гарнизон. Какая же тут скрытность? Значит, уничтожать гарнизоны внезапным нападением и так, чтобы они не успели поднять тревогу. — В захваченных населенных пунктах размещались по хатам, по сараям, выставляли посты наблюдения за воздухом и за порядком на улицах. А как кормить и поить людей и лошадей?.. А их тысячи!

Днем немецкие самолеты чуть не утюжили села, строча из пулеметов, — надеялись на наш ответный огонь. Но строжайший приказ: ни в коем случае по самолетам огня не открывать.

Ночами полк уходил все дальше и дальше в тыл противника. Приказом командира дивизии нашему полку при поддержке нескольких танков предписывалось захватить город Валуйки…-

Разведотдел дивизии сообщил: есть сведения, что в Ва-луйках два полка итальянской пехотной дивизии, несколько подразделений немецкой пехотной дивизии, два строительных батальона, две танковые роты, артиллерийский полк и зенитный дивизион. Подступы к городу с востока прикрыты подготовленными к обороне зданиями, на окраине с юга — противотанковый ров. С северо-востока и юго-востока сплошные проволочные заграждения. Вдоль улиц в городе — дзоты…

Да, непростым был валуйский орешек!

17 января остановились в одном из сел. Вместе с нами расположилось несколько подразделений штаба дивизии. Я решил встретиться с Братенковым, ведь почти две недели мы с ним не виделись.

— Нет, товарищ начальник, — возразил дядя Коля, — прежде надо немного отдохнуть, да и Братенков не машина. Зачем сейчас же к нему? Отдохните немного, потом успеете. До ночи время еще есть.

Он был, конечно, прав. Прямо надо сказать, хотя я и держался в седле совсем не так, как первый раз, и чувства мои к «четырехногому» транспорту уже не характеризовались определением «Проклятущая» и «Чтоб тебе…», но все же ночные переходы по 30–40 километров давались нелегко. Утешался только тем, что не я один это чувствовал, похвалиться легкостью преодоления двух сотен километров ночными маршами вряд ли кто мог.

Проспали мы с дядей Колей часа три. Затем он занялся моим Разбоем и своей вороной коротконогой Тумбой, а я пошел искать Братенкова.

— Товарищ лейтенант, прошу подождать! — остановил меня часовой у крыльца большой чистенькой хаты.

— Что, отдыхает?

— Нет, просил никого не пускать.

— Я подожду, а ты пойди доложи: лейтенант из 250-го кавполка…

Пожав плечами, казак пошел-в сени. Хлопнула дверь через минуту, я не успел даже закурить, он вернулся:

— Майор просит зайти.

В большой комнате, основную часть которой занимала русская печь, за столом сидел Братенков, напротив него двое мужчин. По виду местные. Впрочем, об этом я мог судить лишь по тому, что они были в гражданском. Братенков, не представляя меня, кивнул на свободный конец лавки:

— Садитесь, слушайте. Это товарищи из местного партизанского отряда.

Разговор шел, как я вскоре начал понимать, о совместных делах — освободить Валуйки внезапным ударом, не дать противнику подтянуть подкрепление, эвакуировать технику и тыловые армейские склады. Нужно было взорвать железнодорожное полотно на участках Валуйки — Уразово и Валуйки — Волоконовка. Вот об этом и шла речь.

— Это вам полезно знать, — кивнул он мне, — кстати, учтите, что и близ города, и в нем могут быть партизаны. Предупредите командиров эскадронов. Смотрите, чтобы неприятностей не вышло.

Получив более чем подробный инструктаж на предстоящие сутки, на период боевых действий и на «потом», распрощавшись, я пошел к двери. Братенков остановил меня:

— А вас, молодой человек, поздравить можно? Сегодня у вас день рождения? Итого вам…

— Да, Антон Максимович, уже двадцать один. А я, честно говоря, забыл… Как-то не до того сейчас.

До Валуек оставался один ночной переход. Последние двадцать пять километров.

Ночью полк занял большое село Рождествено в пяти километрах от Валуек. Чуть рассвело, стало видно, что до окраины города — чистое поле и наезженная дорога вдоль железнодорожной насыпи.

Командирам эскадронов Шаповалов отдал приказ: занять железнодорожную станцию И дать три красные ракеты. Эскадроны спешились, казаки пересели на танки, как десантники, и двинулись к городу. Штаб полка, две пушечные батареи, взвод связи с будкой-радиостанцией на четверке коней, несколько бронебойщиков со своими длинными противотанковыми ружьями пока оставались в Рождествене. Сюда же прибыла и часть дивизионного медсанэскадрона, разместилась в местной школе.

Через полчаса стали доноситься звуки пулеметной стрельбы, очереди автоматов, уханье гранат. Шаповалов нервничал. Радиостанций в эскадронах не было, как и надежд на то, что телефонисты протянут провод по открытому полю. Штабная рация могла держать связь только со штабами дивизии и корпуса, только «вверх». Но ей, по понятным причинам, еще пока делать было нечего. Ждали красных ракет. Уже стало светать, а их все не было. Посланные в город два казака с задачей «Найти, уточнить и аллюр три креста обратно, доложить» пока не возвращались. Пулеметная и винтовочная стрельба в городе то вроде бы немного утихала, то вновь разгоралась.

— Товарищ майор! Товарищ майор! — вбежал в хату ординарец Шаповалова. — Три красные ракеты на левой окраине!

— Дурак! Какой левой? Восточной, западной или северной?

— А кто его знает, где тут север, где восток… Но ракеты я сам видел.

— Ну, как думаешь, комиссар, пошли в город?

— Не имея доклада о положении эскадронов? — спросил майор Медведев, заместитель по политчасти.

— А здесь мы ничего не высидим. Связи все равно не будет, и раненых что-то из города тоже не видно. Так что?

— Ну ладно, пожалуй, двинемся.

— По коням! — И Шаповалов первым вышел из хаты. На улице подозвал к себе командира взвода связи. — Отстучи быстренько в штаб дивизии: «Я пошел в город!»

Дядя Коля подвел мне Разбоя.

— Товарищ начальник, это что, в город? А не рано?

— Командир полка так решил. Мы пойдем вместе со штабом.

— Уж больно группа большая. Эскадроны-то в маскхалатах, затемно прошли, а мы-то, вон какая кавалькада. Как бы нам…

— Ладно-ладно, дядя Коля, как-нибудь проскочим. Кроме офицерской штабной группы, на дорогу вытягивались две батареи, будка связи и бронебойщики. Словом, все, что оставалось от полка в селе. Причем это треть общей массы, а две трети — лошади.

Больше половины пути прошли на рысях спокойно. С каждой сотней метров росла уверенность в том, что до окраины города мы дойдем без помех. Уверенность? А на чем она основывалась? Для полка это был первый бой. Первый… И для меня тоже.

Придержав чуть коня, я приотстал от штаба, чтобы со стороны посмотреть. В голове мелькнуло: «Ну, словно на параде или на показательных учениях. А что, если немцы остались на окраине? Наши-то затемно прошли в город, завязали там бой. Но окраины очищены или нет? Быть может, не случайно из города ни одного раненого не привезли и сам никто не пришел. Уж больно заметная наша кавалькада. Ее бы растянуть, рассредоточить…»

Я дал шпоры Разбою, догнал голову колонны, поравнялся с Шаповаловым и вполголоса высказал ему свои опасения. Он искоса посмотрел на меня, но по глазам можно было прочесть: «Эх и молод ты, брат, меня учить, да и зелен».

— Ничего, проскочим.

Придержав коня, я встал на свое место в третьей шеренге, а шли по-уставному, тройками.

До первых домиков на окраине оставалось метров 200–300. Слева, вдоль высокой железнодорожной насыпи, валялись сброшенные под откос сгоревшие вагоны, цистерны. И вдруг из-за насыпи, с левой стороны, из серой громады элеватора застучал крупнокалиберный по звуку пулемет, пули со свистом пронеслись у нас над головой. Пригнувшись в седлах, резко свернули влево, под насыпь.

— Слезай! — раздался чей-то крик.

— Спокойно! Без паники! Коноводам взять коней и галопом обратно, в деревню! Батареи! Справа от дороги, в поле! С передков и к бою! Лошадей убрать, пушки на руках! Огонь по элеватору! Диментман! Слышал команду? — прокричал начальник штаба полка майор Денисов.

Лев Диментман, почти мой ровесник, командир батареи 76-миллиметровых орудий, чуть пригибаясь, придерживая одной рукой полевую сумку, а другой кобуру с пистолетом, побежал к своим пушкам. Шаповалова в этот момент я не видел, спешился, отдал коня Николаю.

— Бери Разбоя и галопом в Рождествено. Понял?

— Товарищ начальник, а как же вы?

— Делай, что говорю! — крикнул я строже. — Тут город рядом, и пешком дойдем.

Николай, взяв в повод Разбоя, под прикрытием насыпи галопом поскакал назад в деревню.

Батарея Диментмана снялась с передков, лошадей галопом повели тесной группой в Рождествено, а расчеты засуетились у пушек. Через минуту несколько снарядов полетели в элеватор. Их разрывы хорошо были видны на его бетонной стене. Но как стоял он, так и остался стоять.

— Еще несколько выстрелов. Стало тихо. Решили двигаться к городу.

Но в этот момент из-за домов на окраине вылезли два танка. Чьи? Наши-то ведь тоже были в городе. Танки белые, крашенные под снег, и наши тоже. По типу не вдруг опознали, если бы наши «тридцатьчетверки», а то у нас были английские «Матильды» да «Валентайны» — подарок союзничков. Танки не двигались и не стреляли. Словно присматривались к нам, а мы к ним. Но вот на одном из них повернулась башня, раздался раскатистый выстрел, и одна из пушек Диментмана закрылась дымом разрыва. Тут же еще выстрел, еще, еще! Ужас какой-то! Минуты не прошло, все четыре пушки были разбиты. И это все у нас на глазах. Даже не верилось, что это правда, казалось, что все это так, несерьезно, как в игре, на занятиях…

— Пэтээрщики! К бою! — прокричал кто-то рядом. — Ложись за вагоны и по танкам огонь!

Я подбежал к казакам, помог им развернуть их длинное ружье около большой обгорелой цистерны. Лег, прицелился. Грохнули один за другим два выстрела. И почти тут же в цистерну влепился бронебойный снаряд и, пробив ее насквозь, с каким-то ревущим визгом пронесся над нами. Я оглянулся. Рядом никого не было. Куда и когда делись наши штабники и бронебойщики, я не заметил.

По полю к разбитым пушкам галопом неслась пара коней с большими пулеметными санями. Двое казаков, соскочив с саней, подбежали к пушкам, подняли троих или четверых раненых, уложили в сани. Кони пошли крупной рысью и почти поравнялись с тем местом, где за цистерной лежал я. Странно, но никакой стрельбы не было. И танки молчали. Я привстал и увидел сидящего на самом краю саней Льва Диментмана в разодранном, грязном полушубке. Поравнявшись со мной, он хрипло проорал:

— Лейтенант! Прыгай сюда, танки пойдут, отрежут, пропадешь!

С танков застрочили пулеметы. Пули рядом с санями вспороли снег.

Держащий вожжи пожилой казак, откинувшись назад, пытался чуть придержать коней. Я, мало соображая, правильно ли поступаю, прыгнул на край саней. Удерживая, Диментман обнял меня за плечи, притянул к себе. Головы наши почти касались. -

— Вот… мать! К чему приводят необдуманные решения! Разве можно было так открыто…

Удар!!! Опрокинулось куда-то небо. Стало темно и тихо. Зачем меня убили? Ну вот и отвоевался. Но сознание вернулось… Господи! Двадцать один год всего и прожил, да жизнь знал ли? И почему так мерзнут лохмотья кожи на животе? Разорвало пополам? Кончено… А как не хочется умирать… И как тихо… Где я? Почему нет боли?.. А чему же болеть, если разорван пополам… Буду считать… раз… два… три… до скольких досчитаю… А небо-то есть. Вот оно, серое-серое. А солнышка нет. Холодно. Почему мерзнут лохмотья кожи?.. Двадцать один… двадцать два… Нет, не умираю… Посмотрю, где ноги… далеко ли?

Еле-еле повернул голову влево. Рядом на боку — Лев Диментман. Шапки на нем нет. На виске небольшая дырочка, и из нее толчками выплескивается кровь. И снег рядом ноздреватый от теплой крови. Кровавый снег. Лев! Убит Лев! Вот он рядом. А ведь он, прижав меня к. себе, прохрипел свои последние в жизни слова… Не закончил он фразы… не закончил. И убит. И я убит. Ну зачем? Зачем? Кому это было нужно?

Мысли путались. Какие-то ничтожные, глупые мысли. Неужели у всех, кто умирает, такие глупые мысли? А я все еще жив? Почему же не умираю? И в глазах не темнеет… Повернул голову в другую сторону, тихонько, осторожно… Поле, снег и дорога со следами саней, копыт… Понял — лежу на спине посередине дороги. А танки? Эта мысль прояснила сознание. К черту предсмертную философию. Танки где? Ведь я на дороге — пойдут, раздавят. Ползти, ползти надо к вагонам, туда, к насыпи. Там не заметят…

Попробовал повернуться со спины на живот. Получилось. И ноги не оторваны — как плети, но со мной вместе повернулись. Ползти, ползти надо. Ниже локтей рук не чувствовал, словно нет их. Опираясь локтями, пополз к насыпи. А боли нигде нет. Что же случилось? Снаряд? Контузия? А что это такое? Что должен чувствовать контуженый? Что? Откуда я знаю? Ползти надо. Ползти…

И я полз, еле-еле перетягивая себя локтями. Стало жарко, очень жарко. Похватал ртом снег, прижался щекой, лбом, с минуту лежал, дышал.

Опять пулемет. По звуку не наш, немецкий. Пули пропели где-то выше. Раз слышал, значит, не мои. Та, что услышал, дальше полетела. Стрельба вроде бы стала не ближе, может быть, и танки сюда не пойдут? Приподнял голову — нет, их не видно. Но раз я не вижу, значит, и меня не видно. Отдышался, пополз дальше. Почти тут же заметил лошадь с санками, которая неслась галопом из Рождествена. В санях человек, держа одной рукой вожжи, другой нахлестывал лошадь.

Со стороны города раздался выстрел, и почти тут же под санями взметнулся взрыв. Лошадь отбросило в сторону, она забила в воздухе ногами. Но из-за перевернувшихся саней поднялся человек, пригибаясь, побежал к железной дороге и скрылся за насыпью. Затекавший пулемет и просвистевшие надо мной пули опоздали.

Где же он скрылся? От меня все это произошло метрах в ста. Пополз дальше. Еше метр… Еще… Вот уже и рельсы. Кое-как перевалился через них и скатился на противоположную сторону насыпи. Заметил что-то вроде небольшого туннеля под насыпью, верно, ручей проходил, и там несколько наших казаков. Один из них, похоже санитар, перевязывал кому-то голову. Лицо раненого было, залито кровью. И вдруг этот человек с окровавленным лицом, повернувшись ко мне, дернулся из рук санитара:

— Товарищ начальник! Господи, живой! Это был Николай!

— Коля, что с тобой? Сильно?

— Живы, вы-то живы! Слава Богу-то. А мне сказали, что убит. Я сани взял у хозяев, запряг какую-то лошаденку и поскакал вас искать.

— Так это сейчас тебя накрыло?

— Меня. Лошадь жаль, убило. А вас-то что?

— Не знаю, контузило, наверно. Сейчас медицина посмотрит.

Николаю осколок снаряда через шапку распорол щеку. Перевязав его, санитар подошел ко мне:

— Товарищ лейтенант, давайте посмотрим. У вас на полушубке, под воротником, большой клок меха выдран.

Нет, это была не контузия и не осколок. Пуля из танкового пулемета попала слева в шею, прошла через нее и, выйдя на правом плече… Словно молния пронзила мозг мысль: Лев! Лев Диментман! Ведь он головой прижался ко мне вплотную… Он был чуть ниже меня… Я его закрывал почти полностью… Значит, его моей же пулей?!

До Рождествена, прикрываясь железнодорожной насыпью, Николай на плечах тащил меня. В школе, где работал дивизионный медсанэскадрон, врач, бегло осмотрев меня и не трогая повязки, приказал, махнув рукой: «Положите в тот, дальний класс».

Наверное, не от боли и не от потери крови, скорее от пережитого и усталости я порой то ли терял сознание, то ли просто засыпал. Но, судя по тому, что за окнами все еще было светло, эти периоды беспамятства не были продолжительными.

Открыл глаза. Рядом, наклонившись ко мне, стояла девушка. Белый халат, кубанка на голове. На лице, как мне показалось, испуг и сострадание.

— Ну что, миленький, тяжело? — участливо спросила она.

— Да ничего, жив вроде… А закурить у тебя нет?

— Найду сейчас, а врач не заругает?

— Я потихонечку…

Она вышла, вскоре вернулась, держа в губах прикуренную сигарету.

— Вот раненый один дал. Трофейная.

Она затянулась несколько раз, закашлялась.

— На, противная только. — И она вставила сигарету мне в губы.

Затянулся, действительно противная, кислая, выплюнул.

— Спасибо. Как зовут-то тебя?

— Люба…

Она ушла. Я осторожно повернул голову в сторону. Рядом лежали еще двое, укрытые шинелями с головой. Спят, наверное. Я опять как-то незаметно провалился в теплое небытие, а когда открыл глаза, моих «соседей» не было. Ни врачей, ни сестер я больше не видал. Позже я узнал, что интереса для них я не представлял, так как с таким ранением мог прожить всего час-два от силы…

Но нет, я не умер. Медицина, к счастью, ошиблась. Моя жизнь разделилась на две жизни: одна от рождения 18 января 1922 года и до 19 января 1943 года, когда я мог быть убит, ошибись пуля всего на какой-нибудь сантиметр, и от 19 января 1943 года и до сегодняшних дней.

* * *

Валуйки… Январь 1978 года. Поезд подходил к городу. Не хочется употреблять банальных слов, но, поверьте, толчки крови в висках и биение сердца заглушили слух. Я ничего не слышал. Глаза, может быть, с сердцем вместе, искали ТО место. Нет, не памятник, не обелиск над чьей-то могилой… Место это неизвестно историкам. Это место врублено в мою жизнь. Врублено 3S лет назад, 19 января 1943 года. Здесь вот, где-то здесь-Только валялись тогда под насыпью искореженные " вагоны и цистерны, да шла прямая накатанная наледь из Рождествена. И слева, да, точно помнится, слева и сверху, секущий град пуль из серой бетонной громады элеватора. А потом танки на окраине.

Поезд подходил к городу. Нет, не мог я узнать ТО место. Все изменилось. Ведь прошло 3S лет! Только элеватор, весь изрешеченный снарядами, так и стоял. Вот и вокзал и очень скромное, простое, какое-то ласковое название, но до боли близкое, родное: «ВАЛУЙКИ».

Чуть не с площадки вагона нас буквально на руках вынесли на платформу… Город отмечал день освобождения. День памяти. Поклонились мы низко и сказали сердечное спасибо людям за память о тех, кто был и кого уже нет.

Я нашел ТО место. Та же насыпь, та же окраина города… Слез сдержать не мог. Вот здесь пролилась моя кровь, смешавшись на январском снегу с кровью боевого товарища Левы Диментмана.

* * *

19 января 1983 года, через 40 лет со дня освобождения Валуек, в газете «Южный Урал» была опубликована статья Р. Удалова, где написано:

«…Основная тяжесть наступления пришлась на головной, 250-й полк, который шел по открытой местности. Особенно жарко было на участке второго эскадрона, которым командовал старший лейтенант Павел Москвич. Противник бросил на этот участок несколько танков. В дело был пущен приданный эскадрону орудийный расчет сержанта Иванова. Головная громадина с черно-белым крестом была подбита/: первого выстрела, остальные, не имея возможности развернуться, попятились назад и скрылись в боковой улице. Через некоторое время один из них из-за развалин дома ринулся на орудийный расчет Иванова. «Сорокопятка» успела развернуться в сторону грохочущего танка, одновременно прозвучали два выстрела. Немецкий танк задымился вначале, а потом взорвался. Погиб и орудийный расчет вместе с развороченной пушкой.

Под ураганным огнем второй эскадрон действовал смело и напористо. Старший лейтенант. Москвич был тяжело ранен, но не покинул поле боя, продолжал командовать подразделением. На помощь подошел четвертый эскадрон старшего лейтенанта Портяного. Оба командира погибли в этом бою. К вечеру город был наш…»

Нашему кавкорпусу, его дивизиям и полкам за освобождение Валуек было присвоено звание гвардейских. Приказом наркома обороны 11-я кавдивизия была переименована в 8-ю гвардейскую, а 7-й кавкор-пус в 6-й гвардейский. Командирам дивизий были присвоены генеральские звания.

В результате рейда нашего корпуса по тылам противника был открыт путь на Харьков, куда и направили конников, дожидавшихся подхода других частей Красной армии к Валуйкам.

* * *

В моем домашнем архиве чудом сохранился небольшой листочек папиросной бумаги:

«Выписка из приказа 8-й Гвардейской кавалерийской дивизии имени Морозова

6 октября 1943 года. № 0123 Действующая армия.

На основании приказа НКО № 030 от 19.1.1943 г. присвоить звание «ГВАРДИЯ» нижепоименованному офицерскому составу:

…8. Лейтенанту ИВАНОВСКОМУ Олегу Генриховичу с 19.1.1943 г…»

* * *

Морозец был приличный, особенно это чувствовалось в открытом кузове полуторки, в котором нас, неподвижных и полуподвижных раненых, уложили рядком на солому, покрыв плащ-палатками.

Три грузовичка в ночь с 19 на 20 января, взяв курс на Россошь, двинулись по заснеженной дороге. Еще перед отправкой из Рождествена нас предупредили: «Смотрите в оба! Оружия у вас нет, да если и дать, что вы сделать-то сможете? У кого руки, у кого голова, у кого еще хуже… А по дороге от Россоши немцы и итальянцы отступают. Ясно?» Ясно было только то, что оружия у нас „никакого нет и что ночью нас должны везти навстречу отступающим немцам и итальянцам. Вот это было ясно. Охраны с нами тоже никакой не дали. В кабины с шоферами посадили по одному раненому, способному еще сидеть, вот и все.

Ехать предстояло больше сотни километров. Подробности переживаний шоферов да и моих «соседей» по кузову мне неведомы. Разговаривать — не разговаривали. Помню только, что не один раз останавлива лись где-то в поле. Наш шофер, заглушив мотор, осторожно прикрыв дверку кабины, выходил из машины, а когда минут через 15–20 возвращался, говорил соседу в кабине:

— Ну вот, слава Богу, в селе немцев нет. Спросил хозяйку, говорит, были, но с час как ушли. Хорошо, не по нашей дороге. А то бы… Ну как, братки, не померзли? Сейчас в деревню приедем, обогреем вас немножко. Только давайте так: лежачих-то нам на себе не перетаскать. Кто может терпеть — потерпите. А кому невмоготу или по нужде надо, скажи…

Вот так с остановками, с шоферской разведкой: «Нет ли в селе немцев?» — под утро нас довезли до Россоши.

Город еще не остыл от недавнего боя. В госпитале, у которого остановились наши грузовички, было полно раненых немцев и их союзников. Отступая, их бросили, не успев эвакуировать. Медперсонал тоже остался. Ничего себе соседство! Но за сутки, которые мне довелось быть в том госпитале, никаких эксцессов не произошло. Правда, многие наши раненые категорически отказывались от помощи итальянских врачей.

Ночью нас, лежачих, тяжелых, погрузили в санитарный поезд, и через сутки с небольшим мы оказались в госпитале в городе Кочетовка, что под Мичуринском. Поскольку за эти дни я не умер, то стал представлять для медиков большой интерес.

Хотя и говаривал Суворов: «Пуля дура, штык молодец!», но та, которая судьбой была предназначена мне, по отношению, по крайней мере, ко мне была не дура. Действительно, ей надо было ухитриться, пройдя через шею навылет, не задеть сосуды и позвоночник. А паралич ног и рук был оттого, что пуля, наверно, коснулась позвонка и внутреннее кровоизлияние прижало какие-то нервы. Но, к счастью, подвижность и рук и ног стала восстанавливаться. Через неделю я начал потихоньку ходить, а через две уже мог самостоятельно подносить ложку с кашей ко рту.

«…От Советского информбюро… 16 февраля 1943 года наши войска освободили город Харьков… В боях отличились… конники генерала Соколова…»

Услышанное по радио как-то сразу подействовало сильнее лечебных процедур. Вот где корпус, и дивизия, и полк! Решение созрело сразу: вырваться из госпиталя как можно скорее, пока есть адрес. А то уйдут опять по тылам, пойди их найди!

Первый разговор с врачом ничего утешительного не дал: «Рано, рано! Вечно вы, молодые, спешите. Успеете еще свинца нахватать!»

Поделился я своими тревогами с дежурной медсестрой, симпатичной девушкой, даже фамилию ее сохранила моя записная книжечка — Рябых, а звали ее Шурой.

— И нечего спешить, нечего. Прав врач. Вон рука правая еще не работает, левшой скоро станете.

— Да пойми, Шурочка! Надо, очень надо. Это же не каприз и не бахвальство. Уйдут наши опять в прорыв, в рейд по тылам, как их найдешь, как к ним проберешься?

— Ну, меня-то что уговаривать…

— А что, если просто так, взять и уехать?

— Как это уехать? А документы, а обмундирование, в пижаме, что ли?

— Так что же делать, Шурик, а?

— Знаешь что, лейтенант, поговори по душам с нашим политруком. Рувимская ее фамилия. Толковая женщина. Поймет. Она и поможет, уговорит главврача. Попробуй. Если уедешь — напиши. Адрес-то знаешь? Почтовый ящик 2665.

Наутро я нашел политрука Рувимскую. Она поняла, и не только меня. Оказался нетерпеливым в соседней палате и старший лейтенант артиллерист Машенцев. Фамилию его я запомнил из-за его ранения. Уж если моему удивлялись, то что говорить о его ранении: пуля нормального немецкого калибра 7,92 миллиметра, очевидно уже на излете, попала ему сбоку в переносицу, как раз между глаз, и застряла в кости носа. Один кончик пули торчал у левого глаза, другой у правого. Кроме диких головных болей, его больше ничего не мучило. Оперировать его в Кочетовке не решались и хотели отправить то ли в Ташкент, то ли в Алма-Ату.

17 февраля, получив справки о ранении, документы на проезд, продовольственные аттестаты, мы выписались из госпиталя. Кроме того, нам удалось получить согласие на проезд через Москву с задержкой на двое суток. Представляете, что это такое? Чуть не два с половиной года не быть дома, двадцать месяцев из них на войне…

18 февраля я шел в Тайнинке. по тропинке от станции к дому.

— Сыночек… — только и могли произнести вместе и отец и мать… И расспросы, расспросы, расспросы.-

— А твое письмо из госпиталя мы получили, но почему-то почерк не твой?

Пришлось признаться, что до сих пор правая рука не очень работает, а левой писать не научился, попросил товарища по палате, он и написал.

В тот же вечер… Сердчишко, конечно, прыгало, как встревоженный воробей. Вот тот двухэтажный дом… Сколько шагов еще? Двадцать, тридцать? Дома ли Вера? Не спит ли? Да нет, рано еще, только десятый час…

В окнах темно. Поднялся на крыльцо, постучал в дверь. Минутами, десятками минут показались секунды… Стучу еще раз… Шаги в сенцах за дверью.

— Кто?

— Верунька… это я… Щелчки замка, дверь открылась.

— А… это ты… ты приехал?

Совсем неожиданные слова, какие-то «не те», тусклые, серые. Потянулся к ней. Как-то отчужденно. она подставила щеку.

— Ну, проходи…

В комнате неярко горела керосиновая лампа. На письменном столе у окна какие-то книги, тетрадки.

— Ты приехал? Ну хорошо… Я устала что-то, я лягу… А ты, если хочешь, почитай вот тут письма, ты знаешь, сколько мне пишут? Даже Герои Советского Союза, вот посмотри…

Не те слова, не те, совсем не того я ждал… Сколько за эти два с половиной года было передумано. Но разве такую ждал встречу? Почему так?

Я сидел у стола, не зная, что делать, что говорить.

— Послушай, Верунька, что с тобой? Ты больна? Это же я приехал, я, с фронта, из госпиталя. Ты же знаешь, я был ранен, я писал…

Вера молчала. Уйти… Немедленно уйти. Иначе наговорю черт-те чего, натворю глупостей. Минут пять — десять в комнате висела какая-то тяжелая тишина. Я молча встал, наклонился над ней. Глаза закрыты.

— Извини, я пойду. Буду дома один день, увидимся, да?

— Пойдешь? Ну хорошо… иди.

Голос какой-то чужой, равнодушный, серый… Да, голос был совсем чужим.

Плохо помню, как я вышел, сколько выкурил самокруток, сколько времени шел домой.

Что случилось? Что произошло? И не только недоумение, боль какая-то, страшная обида душила. Ну почему так?

Честно говоря, с тех пор прошло много лет, но не забылся тот вечер и объяснить, почему та встреча была такой, не могли ни я, ни она. Да и стоило ли? После войны наши жизни сложились по-разному.

На следующее утро, чуть только я открыл глаза, с удивлением обнаружив, что лежу в мягкой, теплой постели, как мать, присев с краешку, обняла меня; а что может быть теплее материнских рук?

— А что, сыночек, как ты смотришь на то, если сегодня у нас собрать твоих друзей, кто еще есть в Тай-нинке?

Ну мог ли я возразить? Прошло два с половиной года, кто остался из нашей довоенной «волейбольно-танце-вальной» компании? Собрались вечером, всего пятеро. Встреча прошла тепло, дружески.

(Хочу заметить, что подробности тех дней в памяти бы не остались, если бы не записи, сделанные еще в декабре 1944 года, на фронте, и сохраненные простой тетрадкой.)

Засиделись допоздна, поскольку в Тайнинке комендантский час не действовал. В третьем часу ночи стали расходиться. Сережа Семковский сразу пошел домой, а я о тремя «дамами»: Верой и еще двумя нашими девчатами — нацелился их проводить.

На обратном пути и я и Вера молчали.

Если у нас дома, на людях, она была веселой, быть может, даже более чем было нужно, шутила, смеялась, была такой, какой я ее знал и помнил все эти два с половиной года, то, как только мы остались вдвоем, ее словно подменили. За всю дорогу — ни слова. Так и шли, как чужие.

Не доходя до дому, Вера остановилась, повернулась ко мне, протянула руку.

— Не провожай меня дальше. До свидания. И постарайся остаться живым…

Последняя неделя февраля в 1943 году в Москве была теплой. Снег на улицах превратился в мокрую кашу. И все бы ничего, но в зимнем обмундировании — полушубке и валенках — не очень-то было складно. Особенно в валенках. Лужи кругом. А сапоги-то где возьмешь?

В комендатуре, оформив документы, я узнал, что на улице Горького в магазине «Табак» по справке о ранении можно получить три пачки папирос. Папиросы… Да я и курить-то их не пробовал. Только махорку, да другой раз табак, легкий, как его называли, в отличие от махорки, или как деликатес, у какого-нибудь старичка-хозяина в деревне собственной посадки табачок-самосад. Попадались деды-умельцы, что такой табак делали, ни с одним фабричным не сравнишь. И уж конечно, не с получаемым другой раз так называемым «фильчевым». Из чего его делали, догадаться было мудрено, в него крошили, пожалуй, все, что только крошилось. Продукт весьма опасный. Только затянешься, горло так прихватит, но не крепостью, а гарью какой-то, а потом в самокрутке, словно порох, как пшикнет, и нет ее, самокрутки. Хорошо, если нос цел… А тут папиросы. Настоящие. Фабричные.

Цела у меня та справка из госпиталя о ранении, цел на ней и штамп: «Главтабак. Магазин №… Москва, ул. Горького… тел. К-1-17-47». А поверх синим карандашом «23/2 43».

Этот штамп ставили, наверно, для того, чтобы по такой справке еще раз не получить три пачки папирос!

Да, это было 23 февраля 1943 года, в день Красной армии. Я уехал из Москвы догонять свою дивизию, свой полк. Удалось поездом добраться до Мичуринска, а вот как добирался дальше, только запись в книжечке свидетельствует:

«23.2.43. — 10.3.43. Москва — Мичуринск — Графская — Воронеж — Лиски — Вадуйки — Купянск — Балаклеевка — Харьков — Мерефа — Нов. Мерефа — Островерховка (нашел полк) — Харьков — Дергачи».

Вот ведь как пришлось добираться — две недели из Москвы к Харькову! Посмотрел по карте тех лет, от Купянска через Балаклеевку (а может быть, Балаклею?) прямой железной дороги нет. Есть через Изюм, но через него я не ехал, это точно. Значит, от Купянска к Харькову добирался уже на перекладных.

Где ночевал, как питался, на чем ехал — не помню. Помню только одно: это крепко засело в памяти, что все эти дни и ночи я мучился в мокрых, разбухших валенках, какие-то доски пытался к ним проволокой прикручивать. Не помогало. Круглые сутки ноги были в мокрых Валенках. Вот это хорошо помню!

В Островерховке, небольшом поселке, улицы которого сверх всякой меры были забиты повозками, машинами, полевыми кухнями, пушками, забиты так, как бывало при больших наступлениях или отступлениях. И на удивление все это скопище не привлекало пока «мессеры» или «Юнкерсы». Ох, как они любили подобные цели! На одной из улиц из кузова попутной полуторки я увидел обоз.

Вообще-то обозы были и в артиллерии и в пехоте, не знаю почему, наверное, каким-то особым чутьем я почувствовал, что тот был обоз кавалерийский. В кубанке ли мелькнул какой-то ездовой, или еще что — не помню* Но из кузова меня словно пружиной подкинуло. Подбежал, спросил — о, счастье-то! Это шла колонна одного из полков нашей дивизии. Догнал повозку, крикнул ездовому:

— А 250-й не знаешь где идет?

— Эх, лейтенант! Давно в полку не был? Откуда?

— Иэ госпиталя.

— А… ну понятно. Нет больше 250-го…

— Как нет? — упало сердце.

— Да не бойся, есть. Жив полк, только он теперь не 250-й, а 29-й гвардейский. А мы вот 31-й!

— А дивизия, корпус?

— Ну, много знать хочешь. Об этом начальство спроси, — посуровел мой собеседник. — Но-о, родные, шевелись! — И хлопнул вожжами по мокрым крупам пары гнедых.

— Так где 29-й-то?

— А он перед нами идет. Вот как встанем, беги вперед, догонишь. А сейчас садись, подвезу.

Через час я догнал свой полк. А что такое на войне своя часть? Это же вторая семья, роднее родных не найдешь!