ФРАНЦУЗСКИЙ ВЫЗОВ

ФРАНЦУЗСКИЙ ВЫЗОВ

На протяжении XVII века Англия и Франция, как правило, выступали союзниками — сначала против Габсбургов, а потом и против Голландии. В 1657–1658 годах солдаты Оливера Кромвеля, знаменитые «железнобокие», под командованием французского маршала Тюренна сражались с испанцами во Фландрии. Победа позволила лорду-протектору Англии присоединить к своим владениям Дюнкерк, который должен был стать для англичан воротами на континент. Данное приобретение отнюдь не пугало французов, точно так же как позднее, во времена Реставрации, когда нуждающийся в деньгах английский монарх Карл II продал этот порт своему французскому союзнику, в Лондоне не воспринимали подобное решение как серьезный удар по стратегическим позициям. Разумеется, многие были недовольны, сетуя на то, как король разбазаривает плоды побед, достигнутых в годы протектората, но мало кто мог тогда подумать, что Дюнкерк станет базой для французских корсарских рейдов против английской торговли. В 1672 году Франция и Англия в очередной раз выступают союзниками против Голландии.

«Славная революция» резко меняет расклад, превращая Англию и Голландию из противников в союзников. Последовавшая затем череда англо-французских конфликтов и войн не только определила основные черты европейской политики на протяжении следующего столетия, но и оказала огромное влияние на экономическое и социальное развитие.

Оценивая британскую политику XVIII века, английский историк Брендан Симмс подчеркивает, что она «была движима не экономическими, а стратегическими соображениями»[743]. Полемизируя с историками, которые представляют английскую внешнюю политику просто как продолжение коммерческих интересов, Симмс постоянно ссылается на военно-политические цели, ради которых то и дело приходилось жертвовать текущей коммерческой выгодой. В готовности преследовать подобные цели он видит принципиальное отличие политики либералов-вигов, Вильгельма Оранского и позднее ганноверского режима от ориентации на узко понимаемые выгоды колониальной экспансии, за которую ратовали Стюарты и позднее консерваторы-тори. Действительно, именно наличие такой политической и военной стратегии отличало британскую олигархию XVIII века от голландской, расцветшей на сто лет раньше. Однако нельзя забывать, каким целям и интересам в конечном счете была подчинена стратегия.

Идеологические соображения вроде «защиты протестантизма» несомненно играли некоторую роль, но никогда не были определяющими (не мешая бороться с протестантской Голландией или Швецией и на определенных этапах сотрудничать с католической Францией, Португалией или Австрией). Интересы британского капитала в целом (а не только его торговые выгоды) постоянно оставались в центре внимания государственных деятелей, определяя как стратегические ориентиры их политики, так и границы их свободы в выборе партнеров и союзников.

Лоуренс Джеймс замечает, что в вопросах колониальной политики, несмотря на острую межпартийную борьбу Тори против Вигов, наблюдалось «очевидное единство интересов среди политически активных классов»[744]. Для богатых людей не было особой проблемы в том, чтобы получить место в парламенте, зачастую за счет подкупа избирателей. Купцы и плантаторы, имевшие значительную собственность в колониях, директора Ост-Индской компании, а также офицеры армии и флота составляли значительную часть депутатского корпуса, Лоуренс Джеймс насчитал не менее трех сотен таких депутатов в Вестминстере за период с 1754 по 1780 год[745].

Британские элиты прекрасно понимали, что основная угроза для их интересов и на европейском континенте, и в колониях исходит из Франции. И они не жалели ни сил ни средств для того, чтобы обеспечить себе долгосрочное стратегическое преимущество над этим противником.

Противостояние английского и французского торгового капитала, развернувшееся в конце XVII века, существенно отличалось от предшествовавшего ему англо-голландского конфликта. Англия и Голландия были державами во многом похожими друг на друга, и их правящие круги исповедовали во многом схожие стратегические принципы. Разница была лишь в том, что Англия обладала большими ресурсами, имела более выгодное географическое положение, а главное, ее элита оказалась более способна мыслить на перспективу, в том числе и жертвуя сиюминутной коммерческой выгодой. Это и предопределило исход борьбы.

Напротив, в лице Франции английской буржуазной монархии противостояла держава совершенно иного типа, выработавшая собственную стратегию гегемонии. Эта стратегия была основана на использовании политических и военных возможностей французского абсолютизма, выгодного географического положения страны и отчасти даже ее культурного влияния, — превращая свой версальский двор в образец для подражания всех европейских королей, Людовик XIV добивался не только восхищения соседей, но и признания ими Франции в качестве ведущей страны континента. По этой же самой причине лондонское высшее общество оставалось менее восприимчиво к французским культурным влияниям и французской моде, чем немецкое, польское или русское.

Если английская торговая гегемония опиралась на морское господство, контроль над океанскими путями и поставками в Европу заморских товаров, то Франция Людовика XIV противопоставила этому попытку политического контроля над европейским континентом. Военно-политическая стратегия «короля-солнце» ограниченно увязывалась с протекционистскими идеями Кольбера. Англии нужно было держать континентальные рынки открытыми. Колониальная торговля недорого стоила без доступа к европейским рынкам, поэтому континентальная стратегия Лондона на протяжении двух с лишним столетий сводилась к простой формуле равновесия. Не допустить, чтобы политическое господство над континентом оказалось в руках какой-либо одной державы — за политическим контролем в условиях меркантилизма неминуемо следовал контроль над рынком. Напротив, французская стратегия гегемонии диктовала необходимость агрессивной территориальной экспансии, подчинения соседей и военно-политического доминирования, что давало возможность Британии выступать в роли защитника «европейской свободы». Таким образом, весь XVIII век прошел в плане международной политики под знаком противостояния французской стратегии континентальной гегемонии и английской концепции морской гегемонии, опирающейся на геополитическое «равновесие» сухопутных держав.

Первой пробой сил между соперниками стала война Аугсбургской лиги, разразившаяся в 1688–1697 годах, а высшей точкой полуторавекового стратегического противостояния оказалась континентальная система Наполеона, пытавшегося закрыть европейские рынки для английских товаров[746].

В этой борьбе Лондон не только стремился ослабить Францию, но и добивался сохранения на континенте устойчивого политического равновесия, которое не позволило бы ни одной стране контролировать ситуацию. Поэтому, как отмечают историки, несмотря на то что англичанам воевать приходилось в основном с французами, проводимая Лондоном внешняя политика отнюдь не сводилась к соперничеству с Парижем. «Британская политика создания сдержек и противовесов, — пишет Бенно Тешке (Benno Teschke), — формировалась в эпоху, когда в Европе существовала своего рода „смешанная“ система государств, еще не ставших капиталистическими, но вовлеченных в геополитический процесс накопления капитала»[747]. Будучи единственным (за исключением слабеющей Голландии) капиталистическим государством, Англия имела неоспоримые преимущества, используя в своих целях династические, конфессиональные и территориальные конфликты континентальных держав, противопоставляя их друг другу, а иногда и сталкивая между собой. В конечном счете этот процесс «трансформировал династические монархии континента, дав толчок долгосрочному и неравномерному социально-политическому и геополитическому процессу»[748].

Тем не менее было бы неверно представлять себе британскую элиту как единственную подлинно сознательную силу, действовавшую в европейской политике, а английскую буржуазию в качестве единственной движущей силы глобального капиталистического развития.

В династических государствах континента не только активно формировались буржуазные отношения, но и складывались собственные влиятельные группы интересов, способные не только направлять развитие по капиталистическому пути, но и бросать вызов английской гегемонии и британскому сценарию развития глобального капитализма. Именно в этом состоял смысл противостояния между Францией и Англией («второй Столетней войны») на протяжении всего XVIII века.

Если в Англии и Голландии итогом борьбы было торжество буржуазных институтов власти, то в других странах победу одержала абсолютная монархия. Однако победившая монархическая власть обречена была решать те же вопросы, что и буржуазные парламентские режимы. А буржуазные парламенты в полном соответствии с философией Томаса Гоббса должны были действовать жестко и эффективно, выступая в качестве коллективного монарха. Различия между британской моделью ограниченной (но еще не конституционной) монархии и континентальным абсолютизмом, разумеется, велики, но речь не идет о двух принципиально несовместимых системах. И в том и в другом случае основой власти является не народный суверенитет, не демократия, а компромисс элит. Только в Британии мы видим общественный договор, формализованный и четко зафиксированный на основе уже буржуазного права, а на континенте — неформальный, подверженный произвольному пересмотру сговор, опирающийся на феодальные нормы и традиции.

Французское государство играло еще большую роль в развитии капитализма, нежели британское. Задним числом либеральные идеологи именно в излишнем вмешательстве правительства видели причину неудачи, которую потерпела Франция в борьбе с Англией. Однако французский опыт может считаться неудачным лишь на фоне британского и лишь в той мере, в какой критерием успеха является не больше не меньше, как мировая политическая и экономическая гегемония. Напротив, на фоне других европейских держав (особенно на фоне Испанской империи с ее грандиозными ресурсами) развитие Франции в XVII–XVIII веках вполне может рассматриваться как история успеха. Сама по себе способность вести на протяжении полутора столетий (несмотря на череду неудач) борьбу за глобальную гегемонию, свидетельствует о мощи и эффективности как французского государства, так и французской буржуазии.

Французская модель коррупционного партнерства между государством и капиталом стала стихийным образцом для других европейских монархий, включая и Российскую империю. И если во Франции она была уничтожена революцией вместе со Старым режимом, то в других странах оказалась куда прочнее, будучи закреплена сложившимися на этой основе обычаями и культурой. Другое дело, что к середине XIX века французское политическое влияние, которое испытывали не только правящие круги и верхушка буржуазии, но и все образованные слои общества, способствовало распространению на континенте демократических идей в гораздо более радикальной форме, чем они формулировались в Англии. Аристократическое подражание элит французскому двору создавало почву для восприятия французских просветительских идей в средних слоях, способствуя возникновению интеллигенции Германии и России.

Однако не случайно и то, что идеи буржуазного демократического радикализма, овладевая умами интеллектуалов, были менее свойственны самой буржуазии Центральной и Восточной Европы, которая по своему развитию и социальной организации во многом напоминала коммерческие элиты французского Старого режима. Неформальное соглашение с государством позволяло осуществлять накопление капитала, сводя к минимуму риск и перекладывая издержки на низшие слои общества, наименее вовлеченные в буржуазную экономику.

Как пишет английский историк Джордж Тейлор (George Taylor), «самые впечатляющие капиталистические предприятия в эпоху Старого режима стали возможны благодаря королевским финансам и политическим комбинациям, а не частной инициативе в сфере промышленности или морской торговли»[749]. Правительство играло решающую роль в организации торговых компаний и налаживании мануфактурного производства. Однако, как отмечают современные исследователи, будет совершенно неверно полагать, будто «частные торговцы страдали под этим бременем»[750]. Буржуа наживались на казенных подрядах, созданные правительством предприятия они использовали в своих интересах. Убытки короны то и дело оборачивались частной прибылью. Другое дело, что подобная практика коррупционных и неформальных связей между буржуазией и монархией (начало которой можно наблюдать уже во времена Столетней войны) не способствовала превращению предпринимателей в политический класс, развитию представительных институтов и модернизации правовой системы.

Во Франции при Старом режиме коррупция была неискоренима, поскольку оказалась своеобразной формой компромисса между традиционными элитами и буржуазией, формой приватизации государственных средств. Именно поэтому «третье сословие», вернее его верхушка, имевшая доступ к финансовой и хозяйственной деятельности государства, не только не боролась с подобной практикой, но до определенного момента сама была в ней непосредственно заинтересована. Эта коррупция была частично институционализирована (например — сбор налогов и других поступлений в бюджет через откупщиков).

«На бумаге экономические ресурсы Франции превышали английские, но из-за плохого управления они не могли быть использованы должным образом», — констатирует английский историк Лоуренс Джеймс. Причина такого положения очевидна: «Сбор доходов в казну был приватизирован, благодаря чему администраторы могли присваивать себе огромные суммы денег, снижать налоговое бремя для богатых и перекладывать его на тех, кому и так приходилось тяжелее всего — на беднейшие слои населения»[751].

Разумеется, далеко не всегда во Франции казенные средства разворовывались. Кольберу на недолгое время удалось установить режим жесткой экономии и эффективного расходования средств. Его сын Жан-Батист маркиз Сеньелэ (Jean-Baptist, marquis de Seignelay), будучи морским министром, сумел построить сильный флот, потратив сравнительно небольшие средства. За 19 лет правления семьи Кольберов на флот потратили 216 миллионов ливров. Во Франции в начале XVIII века военные расходы поглощали три четверти государственного бюджета[752]. Особые усилия были затрачены на создание морского флота. Еще во времена Кольбера правительство развернуло широкомасштабную программу военно-морского строительства, включавшую не только спуск на воду мощных линейных кораблей, но и создание баз для флота. По мнению Мэхэна, в этом плане рациональное французское планирование за несколько лет достигло того, на что англичанам и голландцам потребовалось несколько поколений: «В течение недолгого управления Кольбера видна вся теория морской силы, проведенная в практику излюбленным Францией путем систематической централизации»[753].

Однако французское правительство, несмотря на всю централизацию власти, свойственную абсолютизму, оказалось в создании флота куда менее последовательно, чем английское. Причину надо искать в классовых интересах буржуазии, которые оказались более последовательно и систематически представлены в вестминстерском парламенте, нежели в версальском дворе Бурбонов. Слишком многое зависело от отдельной личности. После смерти Сеньелэ в 1690 году ситуация мгновенно изменилась. Расходы стали стремительно расти. Если в последний год деятельности маркиза содержание эскадр и портовых сооружений обходилось в 17 миллионов ливров, то в 1691 году уже в 24 миллиона, а в 1692 на те же цели потратили 29 миллионов. Стоимость одной порции питания для матросов выросла с 5 до 12 су, хотя кормить моряков лучше не стали. Если сравнить эпоху Кольберов и последующие 19 лет, то видно, что расходы выросли более чем в два раза (495 миллиона ливров), а флот терпел одно поражение за другим[754]. В 1701 году смерть графа Турвиля лишила Францию единственного адмирала, способного одерживать победы над англичанами и голландцами.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.