НАЦИОНАЛЬНЫЙ ЯЗЫК И ГРАММАТИКА

НАЦИОНАЛЬНЫЙ ЯЗЫК И ГРАММАТИКА

Очерк Кроче: «Этот круглый стол квадратный» 1 . Очерк этот ошибочен даже с позиций самого Кроче. Уже то, как Кроче употребляет это предложение, показывает, что оно «экспрессивно» и тем самым оправдано; то же можно утверждать в отношении любого «предложения», даже «технически» не выдержанного с точки зрения грамматики, которое может быть экспрессивным и оправданным в силу того, что оно выполняет определенную функцию, пусть даже негативную (чтобы указать на грамматическую «ошибку», можно использовать грамматическую неправильность).

Таким образом, проблема ставится по-другому, в смысле «подчиненности историчности языка» в случае, когда речь идет о «грамматических неправильностях» (которыми являются отсутствие «умственной дисциплины», неолализм, провинциальный партикуляризм, жаргон и т. д.), или в другом смысле (в случае с указанным примером Кроче ошибка определяется тем, что подобное предложение может возникнуть в представлении «сумасшедшего», ненормального и т. д. и приобрести абсолютное экспрессивное значение; ибо как показать «нелогичность» человека, как не вложив в его уста «нелогичные слова»?). В действительности все то, что «грамматически» неверно, может быть, однако, оправдано с точки зрения эстетической, логической и т. д., если оно рассматривается не в плане особой логики непосредственного механического выражения, но как элемент более широкого и емкого представления.

Вопрос, который хочет поставить Кроче: «Что такое грамматика?» – не может быть решен на его примере. Грамматика – это «история» или «исторический документ»: это фотографический снимок определенной фазы национального (коллективного), исторически сложившегося языка или негатив этого снимка.

Практически же вопрос можно поставить так: для чего нужен подобный снимок? Для того, чтобы описать историю одной из форм цивилизации, или для того, чтобы эту форму цивилизации изменить? Заявление Кроче привело бы к отрицанию какого-либо смысла в картине, представляющей, среди прочего, к примеру сирену, то есть следовало бы прийти к заключению, что любое высказывание должно соответствовать правдивому или правдоподобному и т. д. (Само по себе высказывание может быть нелогичным, но в то же время «когерентным» более широкому представлению)

Сколько может существовать грамматических форм? Разумеется, множество. Есть форма «имманентная» самому языку, вследствие которой человек говорит, «следуя требованиям грамматики», не отдавая себе в этом отчета, как мольеровский персонаж, говоривший прозой сам того не сознавая. Это замечание не представляется излишним, поскольку Панцини («Введение в итальянскую грамматику» восемнадцатого столетия), кажется, не различает «такую» грамматику и грамматику «нормативную», письменную, о которой говорит он и которая, видимо, представляется ему единственно возможной существующей грамматикой. В предисловии к первому изданию не счесть перлов, которые особенно знаменательны для автора (к тому же слывущего специалистом), пишущего о грамматике, например, утверждение, что «мы способны писать и говорить и без знания грамматики».

На самом же деле кроме «имманентной грамматики» в каждом языке существует также реально, даже если она не отражена письменно, одна (или несколько) «нормативных» грамматик, основанных на взаимном контроле, взаимном обучении, взаимной «цензуре», проявляющейся в вопросах «Что ты имел в виду?», «А именно», «Выражайся яснее» и т. д., которые сопровождаются высмеиванием и подшучиванием и т. д. Весь комплекс этих действий и реакций на них в совокупности определяет некий грамматический конформизм, то есть устанавливает «нормы» и представления о правильности или неправильности и т. д. Однако это «спонтанное» проявление грамматического конформизма неизбежно является непоследовательным, разорванным, ограниченным местными социальными слоями или местными центрами (Крестьянин, становящийся горожанином, в силу давления среды в конце концов приспосабливается к городскому говору, в деревне стараются подражать городской речи, классы нижестоящие стараются походить в разговоре на классы вышестоящие, интеллектуалов и т. д.)

Можно было бы набросать общую картину «нормативной грамматики», спонтанно действующей в каждом данном обществе в силу его стремления к объединению как территориально, так и в культурном отношении, то есть в силу того, что в нем существует определенное ведущее направляющее сословие, деятельность которого признается всеми и является предметом подражания. Количество «спонтанных» или «имманентных» грамматик неисчислимо, и теоретически можно предположить, что каждый обладает какой-то своей грамматикой. Однако наряду с таким «расслоением» на деле следует отметить унифицирующие величины большей или меньшей важности, как-то территориальная область или «лингвистический объем». Письменные «нормативные грамматики» стремятся охватить всю национальную территорию и весь «лингвистический объем» с целью создания какого-то единого национального лингвистического конформизма, который, впрочем, поднимает на более высокую ступень индивидуальную экспрессивность, поскольку создает прочный и однородный для лингвистического организма нации каркас, выразителем и толкователем которого является каждый отдельный индивид (Система Тейлора и самообучение).

Грамматики исторические, а не только нормативные. Очевидно, что составитель нормативной грамматики не может не учитывать истории языка, предлагая определенную фазу развития его в качестве образцовой, «единственно» достойной «органически» и «целиком» стать «общим» языком какой-нибудь нации, фазу, соперничающую с другими фазами и типами или структурами уже существующими (связанными с традиционными направлениями развития или с неорганическими и непоследовательными проявлениями тех сил, которые, как нам известно, постоянно воздействуют на спонтанные и имманентные грамматики). Историческая грамматика не может быть «сопоставительной», это утверждение, если его основательно проанализировать, указывает на глубокое сознание того, что лингвистическое явление, как и любое другое историческое явление, не может иметь строго определенных национальных границ, но что история – это всегда «мировая история» и что каждая история в отдельности существует в рамках мировой истории. Нормативная грамматика преследует другие цели, хотя и нельзя представить себе национальный язык в отрыве от других языков, воздействующих на него неисчислимыми способами, часто с трудом поддающимися контролю (кто может уследить за лингвистическими инновациями, обязанными своим появлениям эмигрантам, репатриантам, путешественникам, читателям газет на иностранных языках, переводчикам и т д.?)

Письменная нормативная грамматика предполагает, таким образом, «определенный отбор» и культурную направленность и тем самым всегда является политическим культурно-национальным актом. Можно спорить о том, как лучше представить этот «отбор» и «направленность», чтобы они были приняты добровольно, то есть можно спорить о наиболее подходящих средствах для достижения этой цели, не может быть сомнения в том, что существует определенная цель, которой необходимо достичь, что для этого необходимы соответствующие подходящие средства, т e что речь идет о политическом акте.

Возникают вопросы какой характер носит этот политический акт и вызовет ли он «принципиальные» разногласия, деловое сотрудничество, разногласия по отдельным вопросам и т. д.? Если исходить из предположения централизации того, что уже существует в разбросанном, рассеянном, но неорганизованном и непоследовательном состоянии, становится очевидным, что разумнее не «принципиальное» разногласие, а, напротив, деловое сотрудничество и добровольное принятие всего того, что могло бы послужить созданию общего национального языка, отсутствие которого определяет разногласия прежде всего в народных массах, в психологии которых особенно устойчивы местные партикуляризмы и проявления ограниченности и провинциальности, в общем, речь идет об усилении борьбы с неграмотностью и т. д. На деле оппозиция уже существует в нежелании масс отказаться от привычек и проявлений местнической психологии И еще одна оппозиция, которую составляют поборники интернациональных языков. Вполне понятно, что при таком положении дел не может обсуждаться вопрос о «борьбе» одной ведущей национальной культуры с другими национальностями или остатками национальностей.

Панцини далек от постановки подобных задач, и поэтому его публикации по грамматике нечетки, противоречивы и неустойчивы. Он, например, не задается вопросом о том, что является глубинным центром изучения лингвистических инноваций,– Флоренция, Рим или Милан, хотя эта проблема имеет немаловажное практическое значение. Впрочем, он не ставит и вопроса о том, существует ли (и каков он) центр спонтанного изучения сверху, т. e. имеющий относительно органический, непрерывный, действенный характер, и можно ли его регулировать и интенсифицировать.

Очаги распространения лингвистических инноваций в языковой традиции и национального лингвистического конформизма в широких народных массах : 1) Школа, 2) газеты, 3) авторы художественных произведений и популярной литературы, 4) театр и звуковое кино, 5) радио, 6) разного рода массовые собрания, в том числе и религиозные, 7) «разговорные» отношения между разными слоями населения, разного уровня образования 2 *, 8) местные диалекты, по-разному понимаемые (от диалектов узколокализованных до тех, которые охватывают более или менее широкие области: таким является неаполитанский диалект для юга Италии, диалекты Палермо и Катанео для Сицилии и т д.).

Поскольку процесс формирования, распространения и развития единого национального языка проходит через целый ряд более мелких процессов, целесообразно иметь представление обо всем процессе в целом, дабы быть в состоянии активно и максимально успешно в него вмешиваться. Подобное вмешательство не следует рассматривать как «решающее» и воображать, что поставленные цели будут достигнуты по всем направлениям, то есть что будет достигнуто образование вполне определенного единого языка: единый язык будет получен, если в нем есть необходимость, а организованное вмешательство ускорит протекание уже существующего процесса. Каким же будет этот язык, предвидеть и предопределить невозможно, в любом случае, если вмешательство «разумно», то оно будет органически связано с традицией, что немаловажно в целях сохранения культуры.

Сторонники Манцони и «классики» выдвигали один тип языка в качестве превалирующего. Было бы несправедливо утверждать, что обсуждения этого вопроса были бесполезны и не оставили следов, пусть даже довольно незначительных, в современной культуре. На самом деле в наш век ширится процесс единения культуры, а следовательно, и единения общего для всех языка. Однако вся история формирования итальянской нации происходила слишком замедленными темпами. Каждый раз, когда тем или иным образом затрагивается вопрос о языке, одновременно поднимается целый ряд других вопросов: формирование и расширение правящего класса, необходимость установления более близких и прочных отношений между господствующими классами и народными национальными массами, то есть реорганизация гегемонии в области культуры. В настоящее время наблюдаются различные явления, указывающие на возрождение подобных проблем публикации Панцини, Трабальца, Аллодоли, Монелли, заметки в газетах, выступления городских властей и т. д.

Разновидности нормативной грамматики. Школьная грамматика для так называемых образованных людей. В действительности различия возникают из-за разницы в уровне интеллектуального развития преподавателей или ученых, а следовательно, и неоднородности методов обучения или углубления органического национального языка, применяемого к тем школьникам, в отношении которых из педагогических соображений нельзя обойтись без некоторой не допускающей возражений суровости («говорить нужно так!»), а также к тем «другим», которых необходимо «убедить», чтобы они добровольно приняли какое-то определенное решение как наилучшее (которое было продемонстрировано как наилучшее для достижения поставленной цели, единой для всех, в том случае, когда она действительно едина для всех).

Кроме того, не следует забывать, что традиционное изучение нормативной грамматики включает в себя другие элементы учебной общеобразовательной программы, как, например, некоторые элементы формальной логики, можно спорить о том, уместно ли это включение, правомерно или нет изучение формальной логики (нам оно представляется правомерным, так же, как то, что изучение формальной логики идет наряду с изучением грамматики в большей степени, чем арифметики, в силу их внутреннего сходства, а также поскольку изучение формальной логики вместе с грамматикой становится проще и живее), но не стоит уходить от самой проблемы.

Историческая грамматика и грамматика нормативная. Установив, что нормативная грамматика является своеобразным политическим актом и что только исходя из этой точки зрения можно «научно» обосновать ее существование и то огромное терпение и труд, которого требует ее изучение (сколько труда требуется для достижения того, чтобы из сотен тысяч новобранцев самого различного происхождения и умственного развития вышло однородное войско, способное двигаться и действовать дисциплинированно и одновременно, сколько «практических и теоретических» занятий по изучению воинского устава!), следует установить и ее соотношение с исторической грамматикой. Тем, что это соотношение до сих пор не было определено, объясняется большая непоследовательность нормативных грамматик, включая и грамматику Трабальца-Аллодоли. Речь идет о двух вполне определенных предметах, которые различаются приблизительно так же, как история и политика, но которые, подобно истории и политике, немыслимы вне связи друг с другом. Впрочем, поскольку изучение языка как явления культуры было вызвано политической необходимостью (более или менее осознанной и осознанно выраженной), потребность в нормативной грамматике повлияла на историческую грамматику и на ее «законодательные основы» (или по крайней мере этот традиционный элемент углубил в прошлом веке применение позитивно-натуралистического метода в изучении истории языков, которое понималось как «наука о языке»). Из грамматики Трабальца, а также из краткого изложения ее, сделанного Скьяффини (Nuova Antologia, 16 сентября 1934 г.), явствует, насколько даже так называемые «идеалисты» не оценили той новизны, которую внесло в лингвистическую науку учение Бартоли 3 . Стремление к идеализму нашло свое наиболее законченное выражение у Бертони: речь идет о возврате к старому положению риторики о словах по сути своей «красивых» и «уродливых», положению, приукрашенному с помощью нового псевдонаучного языка. В действительности же это попытка найти формальное объяснение нормативной грамматике, показав при этом так же формально ее теоретическую и практическую «ненужность». Очерк Трабальца по «Истории грамматики» мог бы дать полезные сведения о взаимозависимости исторической грамматики (вернее, истории языка) и грамматики нормативной, об истории вопроса и т. д.

Грамматика и техника. Можно ли ставить в отношении грамматики тот же вопрос, что и в отношении «техники» вообще?* Является ли грамматика просто техникой языка? И справедливо ли в любом случае утверждение идеалистов, особенно Джентиле, о ненужности грамматики и об исключении ее из круга школьных дисциплин? Если мы говорим (выражаем наши мысли словами) в соответствии с исторически определенными для нации и лингвистического ареала нормами, то можно ли исключить из круга предметов обучения эти «исторически определенные нормы»? Если допустить, что традиционная нормативная грамматика несостоятельна, то является ли это достаточным поводом для того, чтобы не преподавать никакой грамматики, то есть никоим образом не заботиться об ускорении изучения определенной для некоего лингвистического ареала манеры говорить, и допустить, чтобы «язык усваивался через живую речь», – здесь можно привести еще какое-нибудь подобного рода выражение, используемое Джентиле и его последователями. По существу, речь идет об одной из наиболее странных и сумасбродных форм «либерализма».

Расхождения между Кроче и Джентиле. Обычно Джентиле исходит из позиций Кроче, доводя до абсурда некоторые теоретические положения. Кроче утверждает, что грамматика не входит ни в один из видов духовной теоретической деятельности, которые он разработал, но в конечном итоге он находит в «практике» обоснование многих видов деятельности, не нашедших места в области теории. Джентиле поначалу исключает даже из практики то, что он отрицает в теории, хотя впоследствии находит теоретическое обоснование уже пройденных и нашедших обоснования в практике явлений.

Нужно ли «систематически» изучать технику? Предположим, технике Форда противостоит техника деревенского мастерового. Сколько существует способов постижения «промышленной техники»: мастеровой, в ходе того же фабричного трудового процесса, наблюдает за тем, как работают другие, и, следовательно, постигает ее с большими затратами времени и сил, и только частично, профессиональные училища (где профессия изучается системно, хотя некоторые изученные понятия понадобятся в жизни лишь несколько раз или вообще никогда), комбинация различных способов, система Тэйлора – Форда, вырабатывающая новый тип квалификации и профессиональной подготовки, обслуживающий отдельные фабрики, и даже машины или моменты производственного процесса.

Нормативная грамматика, которая только в идее может считаться отделенной от живой речи, имеет своей целью обучение всему организму определенного языка и создание такого внутреннего состояния, которое давало бы способность всегда ориентироваться в области языка (см. замечание об изучении латыни в школах классического обучения) 4 .

То, что грамматика исключена из школьной программы и не «записана», не означает, что она может быть исключена из реальной жизни, как уже было сказано в другом замечании; исключается лишь организованное вмешательство одновременно и в изучение языка, и в действительность, исключаются из изучения правильного языка национальные народные массы, поскольку высший правящий класс, обычно говорящий на «языке», передает его из поколения в поколение путем медленного процесса, который начинается с первого лепета ребенка, поправляемого родителями, и продолжается всю жизнь в разговорных отношениях (со своими «так нужно говорить», «так говорят» и т.д.); в действительности грамматика изучается постоянно (с подражанием нравящимся нам моделям и т. д.). В позиции Джентиле гораздо больше политики, чем принято считать, и много бессознательной реакционности, что, впрочем, было отмечено в других случаях и при других обстоятельствах; здесь налицо вся реакционность старой либеральной позиции – «невмешательство, отстраненность», которые не оправдываются, как у Руссо (а Джентиле больший сторонник Руссо, чем он сам полагает), неприятием косности школ иезуитов, а становится абстрактной, «неисторичной» идеологией.

Так называемый «вопрос о языке». Очевидно, что «О народном красноречии» Данте следует считать в основном актом национально-культурной политики (национальной в том смысле, как это понималось и во времена Данте вообще, и самим Данте); так называемый «вопрос о языке» всегда был определенным видом политической борьбы и в этом смысле представляет интерес для изучения. Он был реакцией мыслящих людей на распад политического единства, которое существовало в Италии под названием «равновесия итальянских государств», на распад и дробление экономических и политических классов, которые сформировались после одна тысячного года с образованием коммун, а также представлял собой политику, в значительной степени удачную, сохранить и даже усилить единый интеллектуальный слой, существование которого должно было иметь немаловажное значение во времена Рисорджименто (в XVIII и XIX вв.). Трактат Данте имеет немаловажное значение и для того времени, когда он был написан: мыслящие люди Италии периода расцвета коммун не только фактически, но и теоретически обоснованно порывают с латынью и защищают разговорный язык, превознося его в сравнении с «элитарностью» латыни; в то самое время, когда разговорный язык так ярко проявляет себя в области искусства. То, что попытка, предпринятая Данте, имела огромное новаторское значение, становится видно позже, с возвращением латыни статуса языка образованных людей (и здесь возникает вопрос о двустороннем значении Гуманизма и Возрождения, которые были в основном реакционными с точки зрения нации и народа, но прогрессивными в смысле выражения развития культуры итальянских и европейских интеллектуальных слоев).

Лингвистика. Джулио Бертони и лингвистика. Бертони как лингвиста следовало бы подвергнуть суровой критике за ту позицию, которой он придерживался в своем недавнем сочинении в «Пособии по лингвистике» и в книжечке, опубликованной Петрини.

Мне представляется возможным доказать, что Бертони не удалось ни дать общую картину того нового, что внес Бартоли в лингвистику, ни понять, в чем состоит это новое и каково его практическое и теоретическое значение.

В сущности, в опубликованной несколько лет назад в «Леонардо» статье по вопросам итальянских исследований в области лингвистики он совершенно не выделяет Бартоли из общего ряда и даже при помощи различных уловок помещает его во второй ряд; в отличие от него Газелла в своей последней статье в «Марцокко» 5 по поводу «Сборника трудов» Асколи особо отмечает оригинальность Бартоли; в статье же Бертони в «Леонардо» следует обратить внимание на то, насколько Кампус кажется значительнее Бартоли, хотя его исследования в области велярных звуков в индоевропейских языках всего лишь небольшие эссе, в которых попросту применяется общий метод Бартоли и которые основаны на концепциях самого Бартоли. И ведь именно Бартоли бескорыстно отметил заслуги Кампуса и всегда старался выдвинуть его вперед; Бертони же в такой статье, как статья в «Леонардо», где приходится чуть ли не подсчитывать слова, отведенные каждому лингвисту, чтобы дать справедливое общее представление, устроил так, возможно прибегнув к этой академической уловке, что Бартоли было отведено лишь чрезвычайно скромное место. Со стороны Бартоли было ошибкой сотрудничество с Бертони в составлении «Пособия», ошибкой, имевшей научное значение. Бартоли ценят за его вполне конкретные труды, и то, что написание теоретической части он поручил Бертони, вводит студентов в заблуждение и толкает их на неверный путь: в подобных случаях скромность и бескорыстие приходится вменять в вину.

Впрочем, Бертони не понял как Бартоли, так и эстетику Кроче, в том смысле, что из эстетики Кроче он не сумел вывести критериев исследования и построения науки о языке, но лишь парафразировал, а также восторженно и высокопарно воспроизвел полученное впечатление; здесь мы имеем дело с настоящим позитивистом, расточающим приторные похвалы идеализму только потому, что это модно и позволяет заниматься пустословием. Удивляет то, что Кроче похвалил «Пособие», не увидев и не отметив непоследовательность Бертони; мне представляется, что Кроче хотел прежде всего положительно отметить то, что в этой области науки, где торжествует позитивизм, делаются шаги в направлении идеализма.

Мне представляется, что между методами Бартоли и Кроче совершенно нет прямого соотношения: есть соотношение с историзмом вообще, но не с определенной его формой. Новаторство Бартоли именно в том и состоит, что он лингвистику, которую узко понимали как естественную науку, превратил в науку историческую, корни которой следует искать «в пространстве и во времени», а не в понимаемом физиологическом аппарате речи.

Бертони следовало бы подвергнуть критике не только в этой области, в качестве ученого его фигура всегда меня отталкивала; в нем есть что-то фальшивое, неискреннее в буквальном смысле слова, не говоря уже о многословности и недостаточной «прозорливости» в исторических и литературных суждениях. В «лингвистике» к крочеанцам принадлежит и Фосслер; но какова связь между Бертони и Фосслером, а также между Фосслером и тем, что обычно называют «лингвистикой»? Напомним в этой связи статью Кроче «Этот круглый стол квадратный» (в «Проблемах эстетики»), от критики которой нужно оторваться, чтобы установить точное понимание этого вопроса.

Поразительна та положительная рецензия на «Язык и поэзию» (Библиотека Эдитриче, Риети, 1930), которую Наталино Сапеньо опубликовал в «Пегасе» за сентябрь 1930 года. Сапеньо не замечает, что теория Бертони о том, что «новая лингвистика есть тонкое разграничение и отделение слов поэтических от слов практических», вовсе не нова, потому что мы имеем дело с возвратом к старому педантскому представлению риторики, согласно которому слова делятся на «красивые» и «некрасивые», на поэтические и «непоэтические», или антипоэтические и т. д., подобно тому, как таким образом делились языки на красивые и некрасивые, цивилизованные и варварские, поэтические и прозаические и т. д. Бертони не внес в лингвистику никакого вклада, кроме каких-то старых предрассудков; и удивительно, что его нелепые утверждения были одобрены самим Кроче и учениками Кроче. Что представляют собой отвлеченные слова, оторванные от литературного произведения? Они уже не являются частью эстетики, но частью истории культуры, и таковыми их изучает лингвист. И какое объяснение дает Бертони «натуралистическому анализу языков как явления физического и явления социального»? Какое физическое явление? Может быть, и человек должен изучаться не только как элемент политической истории, но как элемент биологический? Может быть, нужно производить химический анализ художественных полотен и т. д.? Может быть, было бы полезно установить, сколько мышечных усилий стоила Микеланджело скульптура Моисея? То, что все это ускользнуло от сторонников Кроче, поразительно и указывает на ту путаницу в этой области, распространению которой способствовал Бертони.

Сапеньо прямо так и пишет, что исследование Бертони (о красоте отдельных, вырванных из контекста слов, как будто самое «изношенное и избитое» слово не может в конкретном художественном произведении вновь обрести всей своей изначальной свежести и чистоты) сложно и требует тонкого подхода, но не теряет при этом своей важности; оно приведет языкознание, точнее, науку о языке, задачей которой является установление более или менее жестких и четких законов, к тому, что оно превратится в историю языка, чье внимание направлено на отдельные явления и их духовное значение». И далее: «Ядром этих рассуждений (Бертони) является, как может видеть каждый, обладающее постоянной жизненной силой и плодотворное положение эстетики Кроче. Но оригинальность Бертони состоит в том, что он развил и обогатил его, идя по вполне конкретному пути, на который лишь указал Кроче, или, вернее, по которому он только начал следовать, но не до конца и без особой уверенности». И надо сказать, что если Бертони не только «возрождает мысль Кроче», но даже обогащает ее, и если Кроче узнает свои мысли у Бертони, то значит, он очень снисходительно отнесся к Бертони, не выяснив этого вопроса до конца и руководствуясь соображениями «дидактического» характера.

Изыскания Бертони отчасти и в некотором смысле являются возвратом к старым этимологическим системам: «sol quia solus est» – как прекрасно, что «солнце» несет в себе имплицитный образ одиночества в огромном небе и так далее и тому подобное, как прекрасно, что в Пулье стрекоза, крылышки которой образуют с ее тельцем крест, носит название, омонимичное слову «смерть». Вспомним приведенную Карло Досси в одном из его сочинений историю о профессоре, который объясняет, как образуются слова: вначале упал плод, раздался звук «bum» и отсюда слово pomo (яблоко). А если бы упала груша? – спрашивает молодой Досси.

Антонио Пальяро: «Обзор индоевропейского языкознания. Выпуск I: Исторические заметки и вопросы теории» 6 . Эта книга необходима для того, чтобы иметь представление о прогрессе, сделанном лингвистикой за последнее время. Мне представляется, что многое изменилось (судя по рецензии), но что основа, на которой следует сосредоточить лингвистические исследования, еще не найдена. Отождествление языка и искусства, сделанное Кроче, позволило сделать определенный шаг вперед, разрешить одни проблемы и обнаружить несущественность и спорность других, но те лингвисты, которые стоят преимущественно на исторических позициях, оказались перед другой проблемой: возможно ли существование истории языка вне истории искусств? А кроме того, возможно ли существование истории искусств? Ведь лингвисты изучают языки именно не как искусство, а как «материал» для искусства, как социальное явление, выражение культуры данного народа и т. д. Вопросы эти или еще не решены, или решены путем возврата к старой, но приукрашенной риторике (см. Бертони).

У Перротта (и у Пальяро?) отождествление искусства и языка приводит к признанию неразрешимости (или спорности?) проблемы происхождения языка, что в свою очередь приводит к постановке вопроса: почему человек есть человек (язык, воображение, мысль); мне представляется, что здесь есть неточность, что проблема эта не может быть решена из-за недостатка документальных свидетельств, и поэтому она спорна; выходя за определенные исторические границы, можно заниматься гипотетической, предположительной, социологической, но не «исторической» историей. Подобное отождествление позволило бы определить, что в языке является ошибкой, то есть не языком. «Ошибка – это нечто искусственное, надуманное, нестойкое, нечто субъективное, присущее индивиду, взятому вне общества. Мне кажется, можно было бы сказать, что язык равен истории, а не произволу.

Искусственные языки – это своего рода жаргоны: неправильно было бы совсем не относить их к языкам, потому что в некотором смысле они полезны; однако их социально-историческое содержание очень ограничено. То же происходит и при сравнении диалекта и национального литературного языка. И все же диалект – это тоже язык, искусство. Различие между диалектом и национальным литературным языком лежит в среде культурной, политической, моральной, в области чувств. История языков – это история лингвистических инноваций, но не индивидуальных (как в искусстве), а целой социальной общности, которая обновила свою культуру, «продвинулась вперед», исторически; эти инновации, естественно, также носят характер индивидуальности, но индивидуальности не отдельного художника, а некоего цельного, конкретного историко-культурного элемента.

В языке также не существует партеногенеза, то есть порождения одного языка другим, но есть то новое, что возникает в результате процесса взаимовлияния различных культур, происходящего самыми различными способами,– как путем проникновения целых масс лингвистических элементов, так и путем проникновения отдельных элементов (например: латынь как «масса» внесла новое в кельтский язык Галлии, но на германский язык повлияла по мелочам, то есть внеся в него отдельные слова и формы). Массовое и частичное влияние возможно и в пределах одной и той же нации, между различными ее слоями; новый класс, становясь у власти, обновляет «массово», а профессиональный жаргон, или отдельные социальные группы, вносят лишь отдельные изменения. Художественная оценка в этих новых элементах носит характер «культурного» вкуса, а не художественного; то есть по тем же причинам, по которым нравятся брюнетки или блондинки, меняются и эстетические «идеалы», обусловленные определенной культурой.

Язык у Данте. Следует отметить важность сочинения Энрико Сикарди «Итальянский язык у Данте», изданного в Риме в издательстве Оптима с предисловием Франческо Орестано. Я читал рецензию на него, сделанную Г. С. Гаргано («Язык во времена Данте и истолкование поэзии») в «Марцокко» за 14 апреля 1929 г. Сикарди настаивает на необходимости изучать «языки» различных писателей для точного истолкования их поэтического мира. Не знаю, правильно ли все то, о чем пишет Сикарди, а в особенности, возможно ли «историческое изучение „особых“ языков отдельных писателей, учитывая отсутствие существенного документального свидетельства: обширных сведений о разговорном языке во времена отдельных писателей. Тем не менее с методологической точки зрения призыв Сикарди обоснован и важен (вспомним в книге Фосслера „Идеализм и позитивизм в изучении языка“ 7 , эстетический анализ басни Лафонтена о вороне и лисице и ошибочное толкование son bec 8 , вызванное незнанием исторического значения son.

Бартоли «Вопросы лингвистики и права наций». Речь, произнесенная на церемонии начала учебного года в Турине в 1934 г., опубликованная в 1935 году (см. заметку в «Культуре» за апрель 1935 г.). Из заметки кажется, что речь носит очень спорный характер по некоторым общим вопросам, например утверждение, что «диалектальность Италии едина и нераздельна». Заметки о лингвистическом атласе, опубликованном в двух номерах «Бюллетеням».