«Труд – дело чести, доблести и геройства»

«Труд – дело чести, доблести и геройства»

Такими плакатами коммунисты украшали советские исправительно-трудовые лагеря, которые позже стали называть колониями. Нацисты выражались лаконичнее: «Труд делает свободным». Они друг друга стоили.

За то, что я отказался от спокойной и непыльной работы библиотекаря, меня поставили на самую что ни на есть пыльную работу – разгружать мешки с цементом. За день к цеху подъезжало несколько грузовиков, и мы должны были переносить мешки на спине в цех. Там их поднимали по транспортерной ленте на мостик, с которого высыпали в постоянную гору цемента. Из этого цемента формовали строительные блоки. На второй день я подумал, что мешок весит 50 килограмм, а я всего лишь на десяток килограммов больше. Если мы находимся в одной весовой категории, то почему я должен носить его, а не он меня? Этой чисто зэковской логикой я поделился за обедом с бригадиром из зэков и сказал, что если меня не переставят на другую работу, то я откажусь от всякой. Бригадиром был неплохой мужик, который лавировал между требованиями начальства, производственным планом, необходимостью поддерживать пацанов и не забывать о мужиках, которые, собственно, и работали. За отказ от работы неизбежно следовал штрафной изолятор, а бригадир по своей незлобивости этого для меня не хотел. Он определил меня в бригаду, которая время от времени запрягалась в громадные сани и перевозила на них по промзоне пустые поддоны из-под разгруженного силикатного кирпича. Работа на свежем воздухе была нетрудной и даже в чем-то веселой. Санки были не детские, а работа – скорее бурлацкой, но что-то забавное в ней было. Так продолжалось недели две, пока бдительный начальник оперативной части лейтенант Сирик не заметил, что мы по ходу работы общаемся с вольными шоферами, которые заезжают в промзону за кирпичом. Я тем временем уже отправил домой несколько писем, минуя лагерную цензуру.

Лейтенант Сирик был очень похож на актера Михаила Боярского, но в отличие от последнего его лицо украшала не вечная усмешка, а постоянный оскал раздражения. Был он желчным, мелочным и удивительно вредным. Оформив зэка в ШИЗО или сотворив какую другую пакость, он шел по зоне довольный, напевая себе под нос: «А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо». Вся зона его ненавидела.

В промзоне жила рыжая дворняга, которую прозвали Сирик, хотя она и была сукой. А может, как раз потому и прозвали. Лейтенант Сирик постоянно гонялся за ней, надеясь выгнать ее из лагеря. Но собака Сирик всегда благополучно от лейтенанта Сирика уходила, не убегая, впрочем, из лагеря насовсем. Зэки, завидев где-нибудь невдалеке лейтенанта и делая вид, что не видят его, тут же принимались звать собаку, громко и ласково называя ее по имени и «сучкой нашей». Веселья с Сириками было много, но на следующую зиму с продуктами в лагере стало совсем худо и голодные зэки на промзоне, из тех, что шарили по помойкам, Сирика убили и съели. Все в зоне сокрушались, что не того Сирика.

Так вот, лейтенант Сирик проявил бдительность и распорядился меня с работы снять. Слово кума – закон для бригадира. Куда меня поставить, никто не знал. Бригадир сказал, чтобы я сам нашел себе работу, иначе меня переведут в другой отряд, который работает на швейке. Мне это совсем не улыбалось. Работа там была совсем уж пыльная – набивать ватой матрасы. На другой работе – пошиве рукавиц и вязке сеток – нормы были запредельные. За невыполнение нормы лишали ларька, посылок и свиданий, могли посадить в ШИЗО. От этой работы все старались увернуться, но мало у кого получалось. Самые отчаянные отрубали себе палец, и их сажали за это на 15 суток в ШИЗО. Правда, потом с работы снимали. Рубили себе руки обычно в туалете на улице, и зимой можно было видеть человеческие пальцы, торчащие из ледяных глыб замерзшей мочи в углу туалета.

Мне на швейку не хотелось, и я пристроился на отличную работу. В промзоне стояло с десяток деревянных навесов, под которыми сушились обожженные кирпичи. На навесах копился снег, отчего крыши регулярно продавливались. Тогда начальство распоряжалось срочно чистить их. Несколько человек из нашего отряда предложили чистить крыши постоянно и взяли в свою бригаду меня.

Так я проработал примерно месяц. Это были замечательные дни. Проглотив утром в столовой свою баланду и получив дневную пайку хлеба, мы шли по жесткому утреннему морозу к вахте на развод, а потом брели по промзоне до своего маленького уютного балка с печкой-буржуйкой и заиндевевшими за ночь стенами. По дороге мы подбирали щепочки, дощечки, а если поблизости не было ментов, то ломали себе на дрова готовые ящики и поддоны. Скоро печка начинала весело потрескивать, балок наполнялся дымом и ароматом поджаренного на печке серого хлеба. Когда печка прогревалась, дым начинал уходить в трубу, мы согревались и садились играть в вечную лагерную «мундавошку» или дремать на лавочках вдоль стен.

Я обдумывал планы побега. Не то чтобы я серьезно готовился бежать из лагеря, но хотелось на всякий случай иметь план спасения. При большом желании и заплатив кому надо, можно было добыть разрешение на ночную работу в промзоне. Балок наш стоял метрах в ста от укутанного колючей проволокой лагерного забора с контрольно-следовой полосой, вышками, сигнализацией, охранниками и сторожевыми овчарками. Преодолеть эти препятствия можно было только по воздуху. Сделать прыжок на двести метров в длину и хотя бы метров десять в высоту можно было с помощью воздушного шара, ночью, когда все спят, включая охрану на вышках. Надо только сшить на швейке оболочку из самой легкой ткани и ночью, забравшись на крышу балка, надеть ее на трубу печки. Я сидел и мысленно прикидывал, какого размера должен быть воздушный шар, чтобы наполнить его теплым воздухом, чтобы он поднял мои пятьдесят с чем-то килограммов и собственный вес, чтобы он пролетел двести метров, не зацепившись за проволоку, чтобы я поймал попутный ветер и еще множество разных «чтобы». А как рассчитывается подъемная сила? И как это связано с температурой воздуха внутри шара? Эх, зачем я так плохо учил физику в школе! У меня по физике всегда были тройки. Вот Кирилл, брат мой, знает физику хорошо, даже намного больше школьной программы. Может, написать ему письмо в Елецкую тюрьму: не сообщишь ли ты мне, братец, в ответном письме точную формулу для побега из лагеря на воздушном шаре?!

Кроме правильных расчетов нужно было решить еще множество проблем. Надо сшить оболочку, чтобы кум это не просёк; надо незаметно пронести ее в промзону; надо запастись продуктами на первые дни побега; надо найти убежище с той стороны. И самое главное – надо понять, ради чего бежать. Ведь три года назад можно было просто уехать за границу.

В глубине души я понимал, что все эти планы – пустое. Бежать, чтобы потом всю жизнь скрываться? Как-то это совсем не вяжется с открытой диссидентской деятельностью. Однако планы побега позволяли держаться в тонусе, поддерживали внутреннюю сопротивляемость и давали пищу для размышлений. Не сидеть же весь день за «мундавошкой» или дремать на лавочке.

Снег с навесов мы, разумеется, не счищали. «Мы же не бросали его туда, с чего же это мы должны его оттуда скидывать? – рассуждали мы между собой с неподражаемой зэковской логикой. – Кто бросал, тот пусть и скидывает!»

Так и получалось. Днем весеннее солнышко постепенно растапливало снег на навесах, на крышах появлялись проплешины, и бригадир закрывал нам очередной наряд за выполненную работу. Впрочем, крыши продавливались от снега точно так же, как и раньше, но на претензии начальства мы возражали, что впятером весь снег не уберешь, а целых крыш все равно больше, чем продавленных.

Так бы моя синекура и продолжалась дальше, но начальство не дремало. Хотя зона и не была «красной», но стукачей в ней хватало. Куму донесли, что я пишу зэкам помиловки и надзорные жалобы. Это не было нарушением закона или правил внутреннего распорядка, но создавало мне в лагере авторитет, а начальству этого очень не хотелось. Я не рвался писать зэкам жалобы, понимая, что добром это для меня не кончится. Однако и отказывать было невозможно. Настоящий ажиотаж начался, когда одна из моих надзорных жалоб каким-то чудом была принята к рассмотрению. Зэки ко мне выстроились в очередь, а начальство решило положить этому конец.

Меня вызвал к себе заместитель начальника колонии по режиму и оперативной работе подполковник Гавриленко.

– Вы же интеллигентный человек, а работаете черт-те знает кем. Крыши от снега чистите. От работы в библиотеке отказались. Якшаетесь с уголовниками, отбросами общества. Зачем это вам?

– Я себе общество не выбирал. Куда поселили, там и живу, – заметил ему я, стараясь не обострять разговор.

– Но вы же можете жить совсем по-другому. Вы можете общаться с приличными людьми, встать на путь исправления и уже через год освободиться по УДО или на «химию». Всё в ваших руках.

Гавриленко старался быть убедительным, а я отмалчивался, поскольку прямого вопроса не было.

– Вот что мы сделаем, – сказал Гавриленко так, будто эта мысль пришла ему в голову только что. – Мы поставим вас заведующим столовой. Мне нужен там честный человек. Нынешний завстоловой всё разворовал, надо наводить там порядок. Я не требую от вас согласия прямо сейчас. Идите и всё обдумайте. Для вас это шанс, не упустите – пожалеете.

Да, это был шанс, но совсем не тот, о котором говорил подполковник Гавриленко. Это был шанс схватить кусочек бесплатного сыра, положенного в надежную ментовскую мышеловку. Должность заведующего столовой была самой доходной в лагере. Завстоловой Самвел Аветисян, осужденный за валютные операции, был на короткой ноге со всем лагерным начальством, жил в отдельной комнате при столовой и пользовался невиданными льготами. Это был крепкий, сытый мужик, ходивший в гражданской одежде, лишь отдаленно напоминавшей зэковскую. Он был на «ты» со всеми начальниками отрядов и младшими офицерами. Благополучие его строилось на крови зэков. Воруя продукты, отпущенные для заключенных, он часть из них по дешевке продавал офицерам, а часть отдавал на корм свиньям, которые выращивались на свиноферме за пределами зоны. Свиноферма принадлежала начальнику лагеря и, говорят, приносила ему хороший доход. Из каждой порции зэковской баланды заключенный Аветисян уворовывал часть продуктов для хрюшек начальника лагеря. Время тогда и во всей стране было не сытое, а в лагере многие реально страдали от голода, особенно те, кому ничего не присылали из дома. Некоторые совершенно опускались и, не в силах справиться с голодом, сторожили у помоек, когда кто-нибудь выкинет туда что-то более или менее съедобное. Но выкидывали редко.

Жизнь Аветисяна была целиком в руках лагерного начальства. За непослушание его в любой момент могли посадить в общую камеру ШИЗО или послать в другой лагерь общим этапом, на котором выжить у него не было никаких шансов. Вот такую «доходную» должность предлагал мне подполковник Гавриленко. Переломить систему, в которую аккуратно вписываются все лагерные офицеры вплоть до начальника лагеря, не смог бы никто. Гавриленко, примеряя мою ситуацию на себя, полагал, что я соблазнюсь заманчивым предложением сытой и устроенной лагерной жизни. Бедняга, он не знал, что меня давно уже обо всем предупредили опытные и много повидавшие на своем веку люди – герои Солженицына и Шаламова, бесчисленные свидетели «Архипелага ГУЛАГа» и освободившиеся из заключения мои товарищи по демократическому движению. Я перенял и усвоил их опыт, я не был новичком в этом мире, хотя и попал в него первый раз.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.