После ссылки, или середина жизни (1826–1830)
После ссылки, или середина жизни (1826–1830)
Последние дни в Михайловском Пушкин доживал с трудом. Ему было одиноко и душно в северном заточении. Там он узнал о разгроме восстания декабристов в Петербурге и с напряжением ждал подробных вестей об окончании следствия и приговоре. Его знакомые и друзья числились в списках государственных преступников, их ждало суровое наказание, а пятеро из них были казнены.
Все лето в 1826 г. прошло в мучительных и тяжелых раздумьях. В сентябре внезапно прибыл курьер и передал поэту приказ немедленно явиться в Псков. Губернатор отправил Пушкина в Москву, где короновался на царство Николай I.
8 сентября 1826 г. Пушкин вошел в кабинет царя в Чудовом монастыре. В ходе беседы Пушкин и Николай I пришли к соглашению: поэт, не скрыв от императора сочувствия к декабристам, обещал воздержаться от критики правительства; царю хотелось расположить к себе общество, напуганное расправой над декабристами, и он, возвратив поэта из ссылки, вызвался быть единственным цензором его сочинений[120].
Возвращение Пушкина из ссылки общество сочло крупнейшим событием нового царствования. Москва оказала освобожденному Пушкину триумфальный прием.
После беседы с Николаем I Пушкин проникся утопической иллюзией, будто он как поэт и старинный дворянин, даже боярин, сможет влиять на государственную политику России, если царь призовет его и подобных ему просвещенных дворянин в советники. Вместе они будут наблюдать за соблюдением законов и созданием новых, более справедливых, уложений.
Лирика 1826—1830-х гг. «Стансы» («В надежде славы и добра…») (1826) и «Друзьям» (1828). С этими мыслями Пушкин написал знаменитые «Стансы», в которых выражал надежду, что Николай I будет подобен Петру I и начнет смело сеять просвещение «самодержавною рукой», что он увидит в выступлении декабристов не злобу к себе и ненависть к монархии, а желание процветания и добра государству. Так возникли заключительные сроки:
Семейным сходством будь же горд;
Во всем будь пращуру подобен:
Как он, неумолим и тверд,
И памятью, как он, незлобен.
Напоминая Николаю I о Петре I, Пушкин ставит в заслугу «пращуру», что тот после казни стрельцов «правдой привлек сердца», «нравы укротил наукой», «самодержавною рукой… смело сеял просвещенье» и был «памятью незлобен». Пушкин намечает в «Стансах» целую программу деятельности царя и его нравственно-государственного поведения.
Русская публика не поняла Пушкина. Даже близкие к нему приятели и знакомые (например, Н.М. Языков) посчитали его обращение к царю лестью. Поэт ответил стихотворением «Друзьям», в котором отверг обвинения, утверждая, что хвала его свободная, что он так думает и так чувствует, что он бескорыстно желает успехов царю на государственной ниве, не выторговывая и не желая милостей для себя. Но, как воспитанный человек и дворянин, он не может не быть благодарным императору за возвращение из ссылки. Кроме того, Пушкин, по всей видимости, был польщен словами Николая I, обращенными к нему, о его необыкновенном поэтическом даровании. Намек на это содержится в строке «Во мне почтил он вдохновенье…».
В стихотворении Пушкин продолжил развивать свои мысли об аристократической оппозиции. Если аристократия останется равнодушной и безучастной, то ее место навечно займет «раб и льстец»[121], служащий не царю и государству, а личному обогащению и благосостоянию:
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.
Нельзя допустить, чтобы «раб и льстец» одни были у руля державного корабля. Находясь вблизи царя и трона, родовая аристократия сможет составить реальную оппозицию придворной верхушке выскочек-слуг и умерить ее корыстные интересы.
Приведенная последняя строфа особенно примечательна. В ней поставлены на одну ступень «раб» и «льстец» – люди, несвободные ни в мыслях, ни в чувствах. Зависимые от власти, они приносят ей одни беды, тогда как «небом избранный певец», независимый и свободный, способствует благу «страны». Он – друг царю. Растолковывая эту мысль в стихотворении «Друзьям», Пушкин намекал на прямую выгоду государя не подвергать поэта гонениям и не преследовать его вдохновение, не обрекать поэта на молчание, а предоставить ему максимум свободы и обеспечить свое покровительство[122].
Программа, художественно выраженная в стихотворениях «Стансы» и в послании «Друзьям», определила общественное поведение, философско-социальные раздумья Пушкина и темы его лирики.
Лирика 1826–1830 гг. сначала была посвящена обстоятельствам, связанным с восстанием декабристов и их судьбами, с новым положением освобожденного Пушкина.
«Во глубине сибирских руд…» (1827). «19 октября 1827». Размышляя о декабристах отразились в стихотворениях «Во глубине сибирских руд…» и «19 октября 1827».
Своим поэтическим словом поэт хотел ободрить сосланных декабристов. Сам недавний изгнанник, он сочувствует новым изгнанникам, утешает их и укрепляет веру в непременное и притом быстрое освобождение из острогов и ссылки, вселяет надежду, что вскоре они обретут прежние права, что им возвратят дворянские привилегии («И братья меч вам отдадут»; меч – символ дворянского достоинства и чести). Пушкин был уверен, что Николай I проявит милость. Но благородная и наивная попытка примирить власть с оппозицией так и не осуществилась.
О декабристах-лицеистах Пушкин вспомнил в стихотворении «19 октября 1827», проникнутом уже не ликующим пафосом скорой встречи, а заботой об их судьбах. Адресуясь ко всем лицеистам, поэт закончил стихотворение обращением к декабристам:
Бог помочь вам, друзья мои, И в бурях, и в житейском горе, В краю чужом, в пустынном море И в мрачных пропастях земли!
Произошедшие в России и в жизни Пушкина события были настолько значительны, что поэту потребовалось дать себе в них трезвый и откровенный поэтический отчет.
Раздумывая над участью декабристов и над своей будущей судьбой, Пушкин склонялся к тому, что завершился большой отрезок его жизни и началась новая пора его творчества, что он перерос декабристские романтические идеалы и есть определенная закономерность в его «спасении» от суровой доли, выпавшей декабристам. О своем жребии он написал стихотворения «Арион», «Талисман», «Три ключа».
«Арион»[123] (1827). В основу стихотворения легла широко известная легенда о чудесном спасении древнегреческого певца Ариона, плывшего на корабле по морю. Стихотворение посвящено собственной судьбе в связи с декабрьским восстанием. В нем говорится, однако, не столько о декабристах, сколько о самом «таинственном певце», стихотворение принадлежит к поэтическим раздумьям Пушкина на тему «поэт и поэзия», выдержанным в антологической форме. Поэт обратился к мифу, чтобы придать стихотворению универсальный характер, высокую степень обобщенности.
Для понимания поэтической мысли стихотворения очень важно несколько существенных штрихов: во-первых, между «пловцами» и «певцом», хотя они и плывут на одном корабле, больше различий, чем сходства (пловцы заняты тяжелой физической работой, тогда как певец остается причастным духовной сфере; пловцами руководит «кормщик умный», а «певец» «беспечной веры полн»); во-вторых, усилия «кормщика», «пловцов» и «певца» противоположно направлены (кормщик и пловцы борются со стихией, сопротивляются ей, а певец находится с ней в согласии; он не враждует со стихией жизни, а испытывает к ней полное и безусловное доверие). Ключевое слово – таинственный. Оно знак избранности певца, его «особой духовной природы». Певец – соединительное звено между жизнью и поэзией. Он находится с ними в органическом единстве и воспевает жизнь в гармонических звуках. «Гимны прежние» – это вовсе не декабристские песни, как понимали этот образ раньше[124], а гимны, дифирамбы (Арион – создатель жанра дифирамба) в честь поэзии.
В то время как усилия кормщика и пловцов оканчиваются катастрофой, певец «спасен» и «на берег выброшен». Следовательно, судьба поэта – не судьба пловцов. У них разные жизненные доли. Если пловцы целиком погружены в земную жизнь, то певец «избран» богом поэзии Аполлоном и храним им. Атрибутами жизни и поэзии, а также знаком причастия поэта к священному действу являются «солнце» и «риза». «Солнце» (см. «Вакхическую песнь») – символ жизни, поэзии, ума, «риза» – одежда поэта, подобная торжественным облачениям священника. Архаизированный язык, «объективный», спокойный тон повествования о таинственном «певце», причины «спасения» которого чудесны, до конца не прояснены и скрыты, – важные приметы стихотворения, свидетельствующие о том, что «спасение» не рационально, а иррационально. Судьба певца не во власти разума, она не подчиняется законам земного мира. Пушкин держится романтических взглядов на поэта как существа необычной судьбы, причастного высшим тайнам.
Поэт не отказывается от романтических идей, но вместе с тем корректирует их: романтическое представление возникает внутри мифологического и в облике мифа. Речь, однако, идет не о романтизации мифа и не о возрождении классицизма в романтических формах (Пушкин не ставил перед собой таких задач), а о синтезе романтической и классицистической стилистики. «Романтический эллинизм» – важная грань «истинного романтизма», художественного явления, отмеченного признаками переходности к реалистической манере письма[125]. Синтез классицизма и романтизма – один из путей к своеобразному пушкинскому реализму. Свою открывающуюся новую судьбу Пушкин мыслит в свете прошлых и настоящих событий.
Есть, однако, и третья мощная стихия, хранящая певца, – стихия любви. В стихотворении «Талисман» Пушкин, возможно, вспомнил свое, написанное в Михайловском, стихотворение «Храни меня, мой талисман…» и создал новое, декорировав его в восточном стиле. В отличие от поэзии талисман уберегает душу от «сердечных ран», от ошибок, промахов или проступков души и, главное, от бесследного исчезновенья из бытовой памяти человечества.
В стихотворениях второй половины 1820-х гг. поэт стремится подвести итог уже прожитой жизни и оценить ее с философской и нравственных точек зрения. Так возникают стихотворение «Три ключа», написанное в пору общения с любомудрами и напечатанное в их журнале «Московский вестник»[126], и элегия «Воспоминание».
«Три ключа» (1827) – своего рода философская притча о трех возрастах человека и его судьбе. Человек в этом мире («В степи мирской, печальной и безбрежной…») – изгнанник. Но каждый проходит три этапа – юность, зрелость и смерть. Им соответствуют три «ключа», которые в течение жизни поят его душу, удовлетворяя не все ее, а только отдельные, но разные потребности: сверкающий, быстрый, мятежный и кипящий ключ юности; кастальский ключ зрелости, который утоляет жажду творчества, расцветшие силы и способности, живит вдохновение: и, наконец, ключ смерти:
Последний ключ – холодный ключ забвенья,
Он слаще всех жар сердца утолит.
Этот ключ своей холодной струей остужает все желания, все помыслы, которые человек оставляет на пороге смерти, покидая земную жизнь и переносясь в область забвения. И потому «последний ключ» «слаще всех» утоляет «жар сердца».
«Воспоминание» («Когда для сметного умолкнет шумный день…») (1828). Эта элегия наполнена столь же глубоким философско-нравственным содержанием, как и стихотворение «Три ключа». Пушкин напечатал только первую ее часть, хотя художественная ценность окончания также неоспорима.
Обозревая всю прошлую жизнь, поэт сурово судит себя с нравственной высоты, недоступной простому смертному: в то время, когда для смертного все заботы позади, для лирического героя только начинается «работа» души. Для него наступают «часы томительного бденья», нравственного прозрения, торжественность которых подчеркнута архаической лексикой, высоким языком, интонацией и инверсиями. Противоречивые и сложные душевные переживания не нарушают единого состояния души. Сочетание длинных и коротких ямбических стихов, выразительные метафоры («Змеи сердечной угрызенья», «теснится тяжких дум избыток», «Воспоминание безмолвно предо мной Свой длинный развивает свиток»), повтор строк, соединенных союзом и, передают взволнованность, смятение, трепещущую внутреннюю жизнь и душевную муку лирического героя. Нравственные претензии героя к себе достигают апогея, но поэт преодолевает драму. Сила его духа состоит в том, что он воскрешает в памяти былое и не предает его забвению, не стремится отделаться от него, а мужественно принимает как должное, как жизнь, как судьбу:
И в отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Собственный нравственный суд оказывается необычайно суровым и беспощадным, но он поднимает дух человека, очищает его. В способности отдать себе трезвый отчет в своих прегрешениях и заблуждениях и заключается нравственное величие человека. Элегия, продемонстрировав мощь пушкинского духа, содержала и глубокий общечеловеческий смысл. Вот почему ее особенно любил Л.Н. Толстой, для которого нравственное состояние духа личности служило мерой ее ценности и богатства.
В 1826–1830 гг. жизнь Пушкина была полна волнений и тревог, но были в ней и светлые мгновения. Чувства одиночества, душевной пустоты, вызванных преследованиями то по поводу «Гавриилиады», то в связи с элегией «Андрей Шенье», атмосфера общественного мрака, «неотразимых обид», наносимых «светом» и «друзей предательским приветом», «зависти», «легкой суеты» часто наполняли его душу скорбью. Но были в те же годы душевные просветы, когда Пушкин был по-прежнему беспечен, весел и радостен, отдаваясь новым увлечениям, новым впечатлениям, поэтическим грезам, стихотворным шуткам и вдохновенным замыслам. Вся разнообразная и трудная жизнь с ее перемещениями из Москвы в Петербург, путешествием на Кавказ перелилась в его стихи. В эти годы Пушкин написал такие значительные лирические стихотворения, как «Ангел», «Близ мест, где царствует Венеция златая…», «Гнедичу», «Рифма, звучная подруга…», «Дар напрасный, дар случайный…», «Не пой, красавица, при мне…», «Анчар», «Цветок», «Подъезжая под Ижоры…», «Приметы», «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», «Дорожные жалобы», «Зимнее утро», «Я вас любил: любовь еще, быть может…», «Брожу ли я вдоль улиц шумных…», «Кавказ», «Обвал», «Делибаш», «Что в имени тебе моем?», «Поэт», «Поэт и толпа», «Поэту», «В часы забав иль праздной скуки…», «К вельможе» и др.
С годами лирика Пушкина приобретала все более философский характер. Это значит, что в ней, по сравнению с другими периодами, повысилась степень обобщенности. Теперь лирика Пушкина в меньшей мере может быть сопоставлена с социально-историческими событиями, чем это было раньше. На первый план в ней выходит общечеловеческий смысл.
Так, знаменитое стихотворение «Анчар» часто трактовалось как протест против тирании, причем «анчар, древо яда» понимался ее символом.
«Анчар» (1828). Стихотворение связано с изменением пушкинского мнения о возможности гуманизации тирании или деспотизма, в том числе и царской власти. Пушкин обновлял миф[127] о древе яда «на пересечении двух смысловых рядов – фантастического и реального, функции и факта».
В связи с тем, что анчар порожден природой в «день гнева», возникает вопрос: Есть ли зло в природе или только в человеческом обществе? Думается, Пушкин как раз писал о мировом зле – природном и социальном. Противопоставляя природное и социальное зло, он вскрывает различие между ними. Природное зло есть, но оно вдали от людей, в чахлой и скупой пустыне. Анчар стоит один, он скрыт и удален от людей и от всего живого. Природное зло можно избежать и от него можно уберечься: чувствуя опасность, «К нему и птица не летит, И тигр нейдет». Если природное зло само не может распространиться, оно замкнуто в себе, то социальное зло не знает границ. Оно беспредельно. В стихотворении активное, волевое злое начало исходит от социума: «князь»[128] послал раба, с его помощью похитил «смертную смолу», «ядом напитал Свои послушливые стрелы» и с ними разослал «гибель соседам». Тем самым «князь» вносит природное зло в человеческий мир, освобождая его из плена пустыни и превращая в зло социальное. Анчар у Пушкина – скорее всего символ мирового зла, над которым властвует «князь тьмы», «владыка преисподней».
Границу царства смерти переступает человек, «раб», но не по своей воле, а по приказу «владыки». Раб, приносящий себя в жертву, в отличие от мифологических героев, не совершает никакого подвига и не собирается уничтожать зло. Он лишен собственной воли и представлен таким же послушным инструментом, такой же неодушевленной вещью в руках владыки, как и «послушливые стрелы».
Особенность «Анчара» состоит в том, что это философско-лирическая притча, в которой мысль Пушкина выражается в сюжете, в рассказе, а не от лица автора. В стихотворении обобщена трагедия современного человека, в нем раскрыта суть связей между людьми. Общество осуждено им потому, что в нем правят антигуманные законы: социальные отношения превращают одного человека во «владыку», действующего сознательно во вред остальным людям, а другого – в послушного «раба». В обоих все человеческое искажено.
Первая и вторая части стихотворения содержат повторяющиеся слова и выразительные контрастные эпитеты, которые поддерживают основную антитезу и сосредоточивают на ней внимание: «владыка» – «раб», «корни ядом напоила» – «яд каплет», «властный взгляд» – «послушно», «бедный» – «непобедимый». Глаголы также выражают контрастные действия – понуждение и принуждение («послал» – «потек»). На этом фоне власть «князя» получает одинаковое выражение: «послал» – «разослал», «послушно» – «послушливые» (стрелы). Столь же одинаков результат: «умер бедный раб» – «и с ними гибель разослал». Пушкин использует и композиционный прием единоначатия (анафоры), повторяя и усиливая эмоциональное напряжение:
Принес он смертную смолу…
Принес – и ослабел, и лег…
Все это придает стихотворению исключительную художественную цельность.
Безысходности «Анчара» близка элегическая интонация стихотворения «Цветок», в котором Пушкин вслед за Жуковским с помощью вопросов, играющих напевную роль, размышляет о судьбе незнакомых людей. Мысль поэта движется от предметного, вещественного образа «цветка» («Цветок засохший, безуханный, Забытый в книге вижу я…») к духовно-идеальному и заканчивается свободной игрой воображения. Пытаясь угадать «историю» «цветка» («Где цвел? когда? какой весною? И долго ль цвел? и сорван кем, Чужой, знакомой ли рукою? И положен сюда зачем?»), поэт задумывается о судьбе его бывших «хозяев».
И нынче где их уголок?
Или они уже увяли,
Как сей неведомый цветок?
Раздумья над этими «вечными» вопросами бытия совпали с постепенным выходом Пушкина из мрачного состояния в 1829 – первой половине 1830-х гг. В его стихотворениях звучат бодрые, веселые, игривые ноты. Он пишет шутливые стихи «Подъезжая под Ижоры…», «Приметы», «Зимнее утро».
«Зимнее утро» наполнено светом, радостью при виде нового родившегося дня, открывающего необозримые дали и красоту неброской, скудной («поля пустые», «леса, недавно столь густые») северной зимней природы, полной, однако, простого и тихого очарования. С неподражаемой грацией, изящным лукавством Пушкин, «грустно очарованный» «девственной красой», пишет стихотворное признание в легкой влюбленности.
Столь же шутливым было и стихотворение «Приметы», в котором обыграны предстоящая радостная встреча и наступившая разлука с возлюбленной и одновременно подчеркнуто единство поэта с природой и народными суевериями.
Даже в «Дорожных жалобах» , где мысль о собственной судьбе наполнена мыслью о близкой кончине, от смерти не веет ни страхом, ни ужасом. Поэт не погружен в мрачное состояние духа. Он весело и насмешливо перечисляет все возможные виды смерти, которые ему «господь судил». Но это потому только, что он голоден, что езда затянулась и надоела, что ему хочется тепла и домашнего уюта.
За ироническими и шутливыми стихами стоит большой и серьезный смысл: Пушкин точно воспроизвел неприглядные реалии русской, прежде всего дорожной, жизни, полной опасностей и поджидающих насильственных и внезапных смертей. Личные бесконечные скитания осмыслены в свете конечности человеческого существования. Дорога – это и реальная колея российского тракта, и символ жизненного пути человека, знак бесприютности, бездомности. Ей противостоит мечта о домашнем покое, семейном счастье – безусловных ценностях зрелого поэта.
Светлой печалью пронизаны и стихотворения Пушкина о любви. В романсе «Не пой, красавица, при мне…» напевы возлюбленной мешают отдаться чувству любви, потому что жив еще в памяти образ «далекой, бедной девы», чей «призрак милый, роковой» тревожит воображение. Как только звучат песни Грузии, между старой и новой любовью память проводит незримую черту, разделяющую поэта и красавицу-певицу.
В большинстве стихотворений Пушкина этого времени нет тоски, нет муки. Его чувство предстает чистым, ясным, прозрачным и глубоким. Красота стиля достигается не остроумием и острословием, не насыщенной изысканными образами и метафорами речью, а благородной простотой, создаваемой скупым отбором слов, соответствием ритма и интонации, гармонией звуков. Пушкинская гармоничная красота напоминает греческую красоту: в ней заключено столько же сказанного, сколько и несказанного. И вот эта сдержанность, сжатость, скрывающая и одновременно приоткрывающая невысказанную глубину, которую можно назвать целомудренностью стиля, определяет его артистичность и другие великие достоинства. Примером тому могут служить стихотворения «Что в имени тебе моем?», «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», «Я вас любил: любовь еще, быть может…».
В стихотворении «Что в имени тебе моем?» грусть лирического героя опять навеяна мыслями о разлуке и смерти. Он встревожен тем, что его имя ничего не скажет некогда близкой и родной душе, оставив ее холодной и не дав «воспоминаний чистых, нежных». В такие дни имя и душа не сольются вместе. «Но в день печали, в тишине», имя излечит душу, напомнив о бывшем возлюбленном, в памяти которого жива прежняя любовь:
Скажи: есть память обо мне,
Есть в мире сердце, где живу я.
Мысль стихотворения проста и грациозна: я живу в твоей памяти, потому что ты живешь в моей, и оттого мое имя, несмотря на все преграды судьбы, не умрет. Начав стихотворение с утверждения о неизбежности забвения, Пушкин заключает его верой в жизнь и в бессмертие любящей души.
«На холмах Грузии лежит ночная мгла…» (1829). Эта элегия поражает своей простотой: в ней нет ярких и красочных эпитетов, а есть лишь несколько метафор («лежит…мгла» и «сердце…горит») и перифраз («печаль… светла»). Но они привычны, широко употребительны в литературной, разговорной речи. Слова и выражения предметны, они точно передают время, место и психологическое состояние: «на холмах Грузии», «ночная мгла», «мне грустно и легко», «Унынья моего Ничто не мучит, не тревожит», «Что не любить оно не может». Но вместе они складываются в один музыкальный образ светлой и тихой печали. Любовь, пришедшая к поэту, от него не зависит – виновато сердце. И поэт искренне взволнован этой способностью сердца «гореть» и «любить».
Ночному пейзажу в стихотворении соответствует незримый мир души. Оба невидимы. Их соединяют спокойствие, умиротворение. Но состояние природы («ночная мгла») несходно с переживанием героя («печаль моя светла»). Вызвано это тем, что природу созерцает наполненная любовью душа. «Сердце горит и любит», несмотря на то, что ему нет ответа. Неразделенная любовь вызывает контрастные настроения – грустно и легко, печаль и светла.
Обычно у поэта-романтика эти образы и мотивы служили бы выражением разобщенности героя с возлюбленной и с миром, невозможности достижения идеала. У Пушкина иначе: отсутствие взаимности не вносит в душу героя разлад, не отдаляет от мира. Душа героя отдана возлюбленной, хотя она и осталась к нему неблагосклонной («Печаль моя полна тобою, Тобой, одной тобой…»). Любовь, даже безответная, смягчает страдание. Не отменяя ни грусти, ни печали, она рождает новые переживания и обогащается новыми оттенками. Поэт с некоторым удивлением замечает, что ему «грустно и легко», «печаль» «светла», «унынье» «Ничто не мучит, не тревожит…». Стершиеся метафоры, перифразы, эпитеты, поэтические формулы и весь привычный элегический словарь («мгла», «унынье», «печаль», «тревожит») неожиданно оживают, становятся свежими, способными нести новое эмоциональное содержание, которое закрепляется в необычных поэтических сращениях: «грустно и легко», «печаль моя светла». Контрастные чувства сливаются и становятся нераздельными. Поэт примирил противоречия в душе, гармонизировал их и передал гармонические отношения героя с миром. После Пушкина эти, казалось бы, странные сочетания стали обозначать сложные переживания, связанные с большими чувствами, остающимися неосуществимыми.
«Я вас любил: любовь еще, быть может…» (1829). Каждый раз, когда поэт говорит о любви, душа его просветляется. То же самое происходит и в этой элегии. Но в отличие от стихотворения «На холмах Грузии…» в восьмистишии нет умиротворенности. Здесь чувство Пушкина тревожно, хотя светлая печаль также вызвана безответной любовью. Недаром он вновь и вновь повторяет: «Я вас любил…». Поэт раскрывает перед любимой, но не любящей его женщиной, как сильна и благородна его любовь:
Я вас любил безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим,
Я вас любил так искренно, так нежно…
Но любовь вынуждена подчиниться самоотвержению. Поэт сознательно побеждает страсть, потому что покой любимой женщины ему дороже своего неразделенного чувства: «Я не хочу печалить вас ничем». Он желает любимой женщине полного счастья («Как дай вам Бог любимой быть другим…») и одновременно возводит свою любовь в такую высокую степень, которой не может достичь никакая другая любовь.
Совершенный отказ от каких-либо личных прав, преклонение перед свободой чувства любимой женщины и вместе с тем сила любви поэта превращают элегию в одно из самых пленительных созданий пушкинского гения. Благородство чувств поэта, окрашенных светлой и тонкой грустью, выражено просто, непосредственно, тепло и, как всегда у Пушкина, чарующе музыкально.
Каждое новое стихотворение Пушкина содержало огромное философское обобщение пережитого и перечувствованного им. Вследствие этого его любовные элегии с мотивом неразделенной страсти стали школой истинной гуманности.
Элегия перестала быть стихотворением одного настроения, одной тональности. Сохраняя господствующую интонацию размышления, Пушкин выражает свое чувство во множестве оттенков и модуляций авторского «голоса», передающих сложные и часто противоречивые переживания, которые в конце концов примиряются в равновесии, в гармонии. Словарь элегии выражает эту внутреннюю примиренность чувства, снимая возникший разлад в душе лирического героя. В основе элегий лежит типичная ситуация и жесткая логическая схема: он любит (тезис), она нет (антитезис). Но выход из ситуации отчетливо своеобразен, индивидуален: не обличение кокетки, не мольбы, не просьбы, не угрозы, не мщение, а смирение, которое ведет к гармонии, но не между героем и героиней, а в душе героя (синтез). При этом раздумье героя обращено к себе: его собеседник, с которым он мысленно разговаривает, – не кто иной, как сам герой.
Отсюда возникают простота, непринужденность и откровенность лирической речи с повторами, недомолвками, возвращениями, пропусками (эллипсами) и живыми, естественными интонациями. Такая речь скрывает логическую схему и дает простор эмоциональности. В ней не ощущается «искусства», «литературности», «сделанности» произведения. Пушкин может употреблять слова разных стилей, сталкивать их. Он, когда ему нужно, пользуется традиционными поэтическими разговорными формами. Принцип его поэтической речи состоит не в том, чтобы нарочито избегать метафор, сравнений, перифраз, эпитетов и писать без них, а в их уместности или неуместности. При этом эмоциональность слова рождается на объективной основе предметного, точного, словарного его значения.
Творческие силы Пушкина в 1826–1830 гг. достигли полного расцвета. Его взгляды на жизнь приобрели емкую и подвижную, чуждую застойной косности систему, готовую вместить новые идеи. Поэт доверяет бытию, вечному потоку жизни.
В эти годы у Пушкина складывается трагическое отношение к миру, в котором трагизм несет в себе и свое преодоление. Новое мироощущение мощно выразилось в одном из самых совершенных философских стихотворений «Брожу ли я вдоль улиц шумных…».
«Брожу ли я вдоль улиц шумных…» (1829). Стихотворение начинается вступлением, которое вводит в тему о неотступных «мечтах», касающихся жизни и смерти.
Ситуация, обрисованная Пушкиным, несколько парадоксальна: разве шумные улицы, многолюдные храмы, собрания юношей безумных – подходящие места для глубоких и важных раздумий? Если поэт и там предается мечтам, то это означает, что эти мечты овладели его душой. Вместе с тем, каждая строка парадоксальной строфы снимает парадокс: эпитеты подчеркивают самое характерное в тех явлениях, о которых упоминает поэт. Тем самым они скорее выступают простыми определениями, несущими объективный смысл, нежели эпитетами. Улицы на то и улицы, чтобы быть шумными, храм на то и храм, чтобы его посещали, юношам сама природа повелела быть «безумными», т. е. кипеть страстями, вдохновенно спорить, гореть желаниями, безоглядно и беспечно наслаждаться жизнью. Стало быть, начало стихотворения говорит о сложной противоречивости жизни.
Последующие строфы варьируют тему неизбежности смерти, мысль о которой неотступно преследует поэта. От общей участи всех («Мы все сойдем под вечны своды…») поэт обращается к своей судьбе (здесь снова появляется вместо лирического «мы» лирическое «я»). Гадание о часе кончины и месте упокоения сопровождается расширением и сужением жизненного пространства:
И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому пределу
Мне все б хотелось почивать.
Итак, законы мироустройства одинаковы и заранее определены: никто не избежит смерти, и каждому явлению, предмету или возрасту назначен свой жребий. Если общие законы изменить нельзя, то их надо принять. Но значит ли это, что они равнодушны к человеку, а человек равнодушен к ним? Трагизм в том и состоит, что законы природы и всего бытия неизменны и равнодушны к людям (у дуба иное временное измерение, чем у человека; ребенок только расцветает, когда старик заканчивает земной путь), а люди к этим законам неравнодушны, несмотря на их объективность. В процитированной строфе воля человека не распространяется на общий закон жизни. Бесчувственное тело, лишенное духа, становится природой и потому безразлично к своей участи, но живой человек, в котором есть дух, не лишен воли, он может и должен уметь воспользоваться ею в тех пределах, на которые не распространяется общий закон. Равнодушие мира к человеку не ведет к равнодушию человека к миру. Так появляется желание: «Но ближе к милому пределу Мне все б хотелось почивать». Закон живого человеческого бытия – знать, что тело обретет вечный покой вблизи родного гнезда, рядом с домом и с предками. Это желание связывает человека с будущим, дает возможность продлить жизнь, поставить закон жизни выше закона смерти, потому что жизнь как целое не подвластна смерти.
В последней строфе наступает перелом, и жизнь побеждает смерть:
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять.
Сохраняя трагизм бытия, Пушкин в нем находит силы его преодоления и признания верховенства жизни. Начав с утверждения всевластия смерти, поэт пришел к мысли о всевластии жизни. Мироустройство таково, что смерть нельзя отменить, но жизнь, как Феникс, умирая, восстает и возрождается, и потому торжествует не смерть, а жизнь.
Раздумья над вечными вопросами бытия обостряли самосознание Пушкина и заставляли размышлять над собственной ролью в обществе и над призванием поэта вообще и своим в частности. В конце 1820-х гг. Пушкин посвятил этим темам несколько значительных стихотворений: «Дар напрасный, дар случайный…», «В часы забав иль праздной скуки…», «Поэт», «Поэт и толпа», «Поэту», «Рифма, звучная подруга…» и др.
В том же, 1828 г., когда был написан «Анчар» и когда Пушкина не покидали мрачные настроения, он написал еще одно полное безысходности стихотворение «Дар напрасный, дар случайный…», в котором сетовал на свою судьбу, наделившую его, к его несчастью, дарованием поэта, страстью и умом. Они, как писал Пушкин, не принесли ему ничего, кроме разочарований, сомнений, душевной опустошенности и тоски.
«Дар напрасный, дар случайный…» (1828). По своему жанру стихотворение близко философской элегии и отражает упадок духа поэта, переживающего мучительную раздвоенность, связанную с представлением о двуединой, согласно христианской традиции, материально-духовной природе человека. Вопросы поэта («Жизнь, зачем ты мне дана?», «Кто меня враждебной властью Из ничтожества воззвал…?») вызваны не мыслями о смерти, а чувствами бесцельности существования и беспросветной тоски. Смысл вопросов свидетельствует о том, что Пушкин отчаялся в поисках высокого жизненного и поэтического предназначения, на какое-то время ускользнувшего из-под контроля его сознания. Он даже склонен был признать свою жизнь и свой поэтический талант не благим даром, а следствием инициативы «враждебной власти». Ход мысли был таков: если моя жизнь и мой талант, мое сердце, наполненное страстью, и мой ум, погрязший в сомненьях, бессильны и не могут доставить мне достойную цель в жизни, и потому сама жизнь меня томит и угнетает своим лишенным положительных начал содержанием, то нет другого объяснения, как признать, что я создан «враждебной властью», т. е. властью дьявола, ибо дьявол – враг людей и человечества. С таким пониманием соотносятся слова об Иове: «Иов проклял день своего рождения» (Библия, гл. 3) – и слова самого Пушкина: «Черт догадал меня родиться в России с умом и талантом». Эта мысль Пушкина была сразу оценена как кощунственная православно-христианскими иерархами.
Митрополит Филарет написал в ответ стихотворение, в котором увещевал Пушкина вернуться в лоно христианского учения, гласящего, что жизнь и ее дары даются от Бога. Через год Пушкин откликнулся на стихи митрополита Филарета почтительными стансами «В часы забав или праздной скуки…», выразив в них благодарность за наставление и признав грех:
И ныне с высоты духовной
Мне руку простираешь ты
И силой кроткой и любовной
Смиряешь буйные мечты.
В других стихотворениях Пушкин непосредственно обращается к вечным темам в связи с волнующими его идеями современности.
«Поэт» («Пока не требует поэта…») (1827). Стихотворение продолжает тему «Пророка». Оба стихотворения объединяют многочисленные образные и словесные переклички: «священная жертва» напоминает о страданиях человека, преображаемого в пророка, слова «Но лишь божественный глагол…» подчеркивают повелительный призыв к поэтическому служению. Общим выступает и мотив внезапной избранности, а также родственность поэтического творчества религиозному служению, а призвание поэта – религиозному посвящению.
Однако в «Пророке» речь идет о полном духовном и даже физическом преображении человека, о рождении в человеке пророка. Человек и пророк там не сочетаемы: нельзя стать пророком и остаться человеком. Ко времени создания стихотворения «Поэт» Пушкин внес в оставшееся романтическим представление о поэте важную поправку: теперь поэт для него «просто человек». Человек и поэт – разные состояния одного и того же лица: творческое и нетворческое.
Два состояния – обыкновенное, «прозаическое» и «вдохновенное», «поэтическое» – даны в резком и открытом столкновении, чему соответствует и двухчастная композиция. «Избранник» принадлежит двум мирам и обладает способностью мгновенно переноситься из «суетного света» в область творчества, мгновенно получать и терять те или иные свойства.
В первой части представлен житейский облик поэта. Здесь он обычный человек, ничем не выделяющийся из толпы, душа его «вкушает хладный сон». Значит, для Пушкина в повседневной жизни душа не принимает участия, ее энергия и активность замирают. Вторая часть посвящена пробуждению поэта от «хладного сна». Причина пробуждения – неожиданно прозвучавшее божественное слово. Разбуженный «божественным глаголом», поэт становится подобным пророку из одноименного стихотворения. Теперь все его поведение меняется: его тяготит суета действительности, ему чужда толпа, в нем растет потребность в уединении, в одиночестве, в сближении с природой. Так появляется характерный для поздней лирики Пушкина мотив побега. Бегство от толпы означает возвращение к поэзии и предшествует творчеству души.
Когда человек находится «средь людей ничтожных мира», он не одинок, но не отличим от всех смертных, и жизнь его бессмысленна. Как только он обретает дар поэта, он резко выделяется из толпы и оказывается трагически одиноким, однако жизнь его наполняется смыслом. При этом мотив перевоплощения (метаморфозы) касается только поэта, поскольку толпа не может переродиться. Это углубляет соотношение между человеком и поэтом.
Казалось бы, противоречие двух состояний – творческого и нетворческого – ведет к несовместимости человека и поэта в одном лице или к открытию подлинного и ложного, искаженного лика. Так было у романтиков: поэт – всегда избранник, обыкновенный смертный – всегда человек толпы. У Пушкина иначе: речь идет об одной личности, оба лика которой истинны. В нетворческие минуты поэт является миру в житейском облике. И все-таки в нем сохраняется отличие от человека толпы – способность к преображению. Подобие одного лика другому не означает тождества. Комментарием, проясняющим эту сторону стихотворения, служат слова Пушкина из письма к П.А. Вяземскому (1825) о Байроне: «Толпа <…> в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего <…>. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он мал и мерзок не так, как вы, – иначе».
Стихотворение «Поэт» посвящено не только этой проблеме. В нем отражено и частное настроение поэта после Михайловского. Вернувшись из ссылки, он оказался в вихре света, и в обществе пошли толки, осуждающие его жизнь. В этой обстановке возникло стихотворение, в котором Пушкин передал чувство душевной раздвоенности, беспокоившее и тревожившее его. Так как Пушкин хотел сохранить цельность личности, то противоречие, которое лежит в основе стихотворения, никак нельзя считать нормой бытия поэта, а только ступенью в его духовном развитии.
Слухи в обществе, касающиеся его поэзии, побуждают Пушкина возвратиться к размышлениям о поэтическом служении и огласить свою позицию. Неизменной в ней остается мысль о самодостаточности поэзии («Цель поэзии – поэзия»), о принципиальном одиночестве поэта и свободе поэтического вдохновения.
«Поэту» (1830). Этим идеям посвящен сонет «Поэту», в котором Пушкин, в отличие от своих современников (Баратынский) и продолжателей (Лермонтов), занял совершенно иную позицию относительно проблемы «поэт и народ».
Баратынский и Лермонтов скорбят о том, что поэт не находит отклика в народе, что он трагически одинок и поет для себя. Поэт, не получая ответного отзыва народа (толпы), находится в тягостной изоляции и даже не может оценить свой талант, потому что право оценки принадлежит не поэту, а народу. Поэт не знает, есть у него талант или нет. Баратынский вопрошает:
Меж нас не ведает поэт,
Высок его полет иль нет.
Лермонтов пишет о том, что «В наш век изнеженный» поэт «свое утратил назначенье», что в его вдохновенье нет «признака небес», что оно только «тяжелый бред души… больной Иль пленной мысли раздраженье», что поэта не понимают и изгоняют. Главная беда состоит в трагическом духовном одиночестве поэта, вызванном непониманием со стороны толпы.
Пушкин иначе смотрит на проблему «Поэт и народ». Он начинает сонет с отрицания какой-либо необходимости прислушиваться к мнению народа и всерьез принимать его оценки, которые всегда несправедливы и преходящи:
Поэт! не дорожи любовию народной.
Здесь проявляется не только глубокое сомнение в том, что поэзия может «исправить» «сердца», т. е. выполнить дидактическую или педагогическую задачу, но что она вообще может и должна удовлетворять утилитарно-нравственные и материальные интересы и запросы толпы. К этим интересам и запросам поэзия не имеет никакого отношения.
Что же касается духовных интересов и запросов, то у толпы их нет. Обращаясь к толпе, романтики имели в виду толпу непросвещенную и светскую. Они всячески ее критиковали и обличали. Баратынский в стихотворении «Рифма» писал о «безжизненном сне» толпы, о «гробовом хладе света». Лермонтов в стихотворении «Не верь себе» писал о «черни простодушной», которая ничего не хочет знать ни о страданиях, ни о волнениях сердца. Пушкин решительно отверг всякие претензии толпы на «руководство» поэтом. Одиночество поэта – норма, а не нарушение, правило, а не исключение. Такая позиция трагична, как трагична и позиция романтиков. Если у романтиков поэта отчуждает толпа, то у Пушкина поэт отчуждает толпу[129]. Тем самым он утверждает внутреннюю свободу:
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум…
Достоинство пушкинской позиции в том, что она предполагает свободу художника, свободу вдохновения и презрительно-равнодушное отношение к толпе. Романтики, презирая толпу, требовали ее внимания и втайне надеялись сохранить от нее независимость. Пушкин не собирается что-либо просить у толпы и не допускает «непосвященных» в мир поэта. У Пушкина между поэтом-избранником и Богом никто не стоит и стоять не может. Все попытки толпы вклиниться между поэтом и Богом и диктовать поэту условия творчества – нарушение естественного порядка вещей. У поэта один повелитель – Бог, и высшая обязанность поэта – быть послушным его веленью. Отсюда атрибуты и образы священного действа – «алтарь», «огонь», «горит», «треножник».
Эти идеи Пушкина развиваются и конкретизируются в других стихотворениях, в частности в диалоге «Поэт и толпа».
«Поэт и толпа» (1828). Форма стихотворного «разговора» (диалога) уже была использована Пушкиным в стихотворении «Разговор Книгопродавца с Поэтом». В новом произведении развернут спор между Поэтом и собеседником-профаном (эпиграф: «Прочь, непосвященные»), касающийся взглядов на поэзию вообще и на творчество поэта.
Деля жизнь на реальную и идеальную, «чернь», «толпа» соглашается с тем, что целиком пребывает в реальной действительности и, признавая свою порочность, казнит себя. Не удовлетворяясь, однако, своим положением, она хочет с помощью поэзии «исправиться» и причаститься духовным ценностям. Тем самым она преследует утилитарно-корыстные цели и низводит поэзию до роли служанки своих желаний, до простого исправительного средства.
Поэт не может принять точку зрения «толпы»: поэзия как искусство не знает разделения на реальное и идеальное. Она универсальна, всеобща и обращена ко всем духовным и душевным силам человека, а не только к нравственному его существу. Если она и касается нравственности, то только в той степени, в какой нравственности свойственна поэтическая, эстетическая сторона, писал Пушкин. Поэзия чужда социального дидактизма и не рассчитывает на исправление пороков у читающих или слушающих сограждан. Наконец, поэзии нельзя предписать, о чем она должна петь. Божественный избранник принципиально свободен в своем вдохновении и подвластен только высшей силе. Это означает, что художественное произведение несет в себе собственное оправдание и собственную абсолютную ценность:
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
Позиция Поэта, таким образом, прямо противоположна позиции Черни. Поэт считает, что поэзия не предусматривает потребительское отношение к себе, и потому ярость толпы, требующей у Поэта «пользы» и «смелых уроков», бессмысленна.
В стихотворении подвергнута критике философия Просвещения. Пушкин продолжает полемику с идеями просветителей, которые, по его мнению, противоположны искусству поэзии и его законам. Язык Черни насыщен понятиями просветительской философии («польза», «цель», «во благо нам употребляй», «смелые уроки», «Сердца собратьев исправляй»). Споря с толпой, Пушкин включает низкую лексику («печной горшок», «сор», «метла») в книжный поэтический язык («ропот дерзкий», «Ты червь земли, не сын небес», «Но мрамор сей ведь бог!..», «Не оживит вас лиры глас!»). Отказ принять точку зрения толпы проявляется в смене позиции: оставив собеседника-профана, Поэт обращается к своему творческому призванию, понимаемому в духе религиозного служения, что отражается в языке («алтарь», «жертвоприношение», «жрецы», «молитв»).
Собственная позиция Пушкина, близкая романтической и выраженная в заключительных словах Поэта, предстает, однако, не в эмоционально повышенной тональности, а в спокойной и мудро-созерцательной. Но это лишь одна ее грань. В то время, когда Пушкин заканчивает стихотворение «Поэт и толпа» непоколебимыми в своей твердости, уверенными словами «Не для житейского волненья…», сам он был недоволен собой, так как не в силах был в ту пору примирить исторический и гуманистический взгляды. В своих произведениях он то отдает предпочтение истории и осуждает эгоизм личности, не желающей подчинить личные претензии законам истории, то прославляет человечность, признавая ее самостоятельной и независимой от хода исторического процесса ценностью. Обе идеи существуют параллельно и не пересекаются.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.