Глава I Разговор в поезде
Глава I
Разговор в поезде
Восточный экспресс едва успел отойти от кельнского вокзала, как в купэ, где сидел бывший директор Департамента Полиции А. А Лопухин, вошел неожиданный гость, — В. Л. Бурцев.
Они уже были знакомы друг с другом: в качестве редактора исторического журнала «Былое», выходившего в Петербурге в 1906–07 г.г., Бурцев несколько раз обращался к Лопухину с предложением написать для этого журнала свои воспоминания. Лопухин эти предложения отклонял, так как не хотел становиться на путь разоблачения тex секретов, которые ему были известны по его прежней службе.
А Бурцева теперь интересовали именно эти разоблачения. Он был пионером в деле изучения истории русского революционного движения, начав работу в этой области тогда, когда она еще не привлекала почти ничьего внимания. Но историей он и раньше интересовался не для нее самой, не для чистой науки. Революционер и публицист в нем всегда преобладал над историком-исследователем, и к изучению прошлого он всегда подходил с желанием прежде всего извлечь из этого прошлого полезные уроки для политической борьбы текущего дня. В период после революции 1905 г. он сосредоточил свое внимание на раскрытии секретов русской политической полиции, и в особенности на разоблачении тех агентов последней, которые проникают в ряды революционных организаций для того, чтобы предавать тайны последних. В целях получения нужных материалов, он завязал ряд знакомств с полицейскими чиновниками и через них получил много ценных и важных сведений, среди которых наибольшее значение имело указание на существование предателя в самом центре партии социалистов-революционеров. Фамилия этого предателя ему не была названа, — его информаторы сами ее не знали, — но было известно, что предатель стоит очень близко к Боевой Организации партии, выдал целый ряд террористических предприятий последней и в полицейских кругах известен под псевдонимом «Раскин». Целый ряд мелких деталей, сообщенных Бурцеву, мог служить руководящей нитью при поисках. Бурцев принялся за них, — и неожиданно для самого себя пришел к выводу, что таковым предателем является никто иной, как главный руководитель Боевой Организации и давнишний член Центрального Комитета партии социалистов-революционеров Е. Ф. Азеф.
С этого момента Бурцев начал борьбу за разоблачение Азефа.
Эта борьба была нелегка. Все деятели центральных учреждений партии и в особенности все руководители Боевой Организации, в течении ряда лет работавшие рука об руку с Азефом, не хотели и слушать доводов Бурцева. Они лучше других знали роль Азефа в жизни этих организаций; знали, как много Азеф при желании мог бы выдать полиции, но что им выдано не было. И Бурцев, с его доказательствами, в значительной своей части почерпнутыми из полицейских источников, казался им смешным и вредным маньяком, которого использует полиция для внесения разложения в революционную среду путем дискредитирования виднейшего и опаснейшего для нее террориста. Бурцева пытались уговаривать, советовали прекратить начатую компанию; ему делали предупреждения, почти грозили. Ничто не помогало. С упорством фанатика, убежденного в своей правоте, он был готов идти до конца, — хотя бы один против всех.
Тогда его привлекли к суду. Вопрос стоял в высшей степени остро: если его осудят, он будет морально дискредитирован на всю жизнь. Это будет хуже, чем смерть физическая. Впрочем, и смерть физическая не замедлила бы последовать за смертью моральной: Бурцев для себя решил не прожить последней. А возможность такого осуждения была вполне реальной. В подобных делах документальных доказательств почти никогда не удается получить. Все строится на косвенных уликах. Но при том доверии, какое питали к Азефу его коллеги по партии, косвенным уликам веры никто давать не хотел. И Бурцев метался в поисках за новыми, более вескими, более убедительными доказательствами измены Азефа.
Эти доказательства и должен был дать Лопухин, который по своему прежнему служебному положению не мог не быть совершенно точно осведомлен о роли Азефа. Вся задача состояла в том, чтобы вовлечь его в разговор и заставить говорить правду.
Встреча в поезде была Бурцевым заранее подготовлена, — но ей был придан характер неожиданной. Беседа началась, — как и раньше в Петербурге, — с нейтральных историко-литературных тем. В это время Бурцев перенес издание своего исторического журнала в Париж и предполагал теперь вполне свободно писать обо всем, касаться чего в Петербурге не позволяла цензура. Он был полон планов и надежд, — и много говорил о них Лопухину. А от этих общих тем только естественным вышел переход к тому, что сейчас специально интересовало Бурцева, — к теме об Азефе. Перечисляя материал, который находится в портфеле редакции, он сообщил, что в ближайшей книжке будут напечатаны разоблачения относительно деятельности одного весьма важного агента полиции, который был руководителем Боевой Организации социалистов-революционеров. «Лопухин, вспоминает Бурцев, — сначала как будто не обратил внимания на эти мои слова… Но я почувствовал, что он насторожился, ушел в себя, точно стал ждать с моей стороны нескромных вопросов».
Он был прав: «нескромные» вопросы не замедлили последовать. Бурцев поставил вопрос прямо.
— Позвольте мне, Алексей Александрович, — обратился он с просьбой, рассказать вам все, что я знаю об этом агенте-провокаторе, об его деятельности, как среди революционеров, так и среди охранников. Я приведу доказательства его двойной роли. Я назову его охранные клички в революционной среде и его настоящую фамилию. Я знаю о нем все. Я долго и упорно работал над его разоблачением и могу с уверенностью сказать: я с ним уже покончил. Он окончательно разоблачен мною. Мне остается только сломить упорство его товарищей, но это дело короткого времени».
Лопухин отозвался очень сдержанно, но не без любопытства:
— Пожалуйста, Владимир Львович, — я вас слушаю.
И Бурцев начал свой рассказ. Он не называл настоящей фамилии Азефа, — а только тот псевдоним последнего, под которым он был известен в полицейском мире: «Раскин». Но Лопухин с первых же слов понял, о ком шла речь. В одной своей части рассказ Бурцева скрещивался с тем, что Лопухин знал по своей прежней службе, — и последнего поразила точность собранных Бурцевым данных. «Больше всего, — рассказывал он позднее судебному следователю, — меня поразило то, что Бурцев знает об условных на официальном полицейском языке кличках Азефа, как агента, о месте его свиданий в Петербурге с чинами политической полиции… Все это было совершенно верно.» И эта точность одной части рассказа Бурцева, которую Лопухин мог проконтролировать, неизбежно должна была внушать Лопухину полное доверие к другой, к той, в которой Бурцев говорил о таинственном «Раскине», как его видели революционеры; о роли последнего в революционном лагере, — в Центральном Комитете и в Боевой Организации.
Лопухин был уже не молод, — ему было около 45 лет. На своем веку он успел многое повидать, еще большее слышал, и ему, наверное, казалось, что уже ничто не сможет его поразить. Но то, что теперь рассказывал Бурцев, поражало — и бередило старые больные раны. Бурцев и не подозревал, какое значение его рассказ получал в том освещении, которые ему давала память его слушателя!
Перед Лопухиным вставала вся его жизнь, — все честолюбивые надежды прошлого и вся горечь обид настоящего.
Он был старшим сыном в старинной дворянской семье, — одной из наиболее старых коренных русских фамилий: Лопухины свой род вели от полулегендарного касожского князя Редеди; фамилию Лопухиных носила царица Евдокия, жена Петра Великого, — последняя русская царица из коренной русской семьи. Как и все такие семьи, Лопухины не могли похвастаться особенными богатствами. Но и к «оскудевшим» их причислить было трудно: А. А. Лопухин получил по наследству свыше 1000 десятин в Орловской и Смоленской губ. Не принадлежали к «оскудевшим» Лопухины и по способностям, по уму, по воле к житейской борьбе. Все они были наделены большой долей честолюбия, — в особенности Алексей Александрович. В 22 года окончив московский университет, он с 1886 г. был зачислен на службу по ведомству министерства юстиции и затем быстро зашагал вверх по служебной лестнице.
По своим университетским и личным связям Лопухин был близок к умеренно-либеральным кругам родовитой дворянской молодежи, симпатизировал их политической программе, с рядом из них был лично дружен (особенно с проф. кн. С. Н. Трубецким). Но эти либеральные симпатии отнюдь не мешали Лопухину свою карьеру делать главным образом на политических делах, наблюдать за производством которых ему приходилось в качестве представителя прокурорского надзора. Впервые на эту работу он был назначен в Москве, в середине 1890-х гг., причем на него было возложено дело контроля действий московского Охранного Отделения. Обычно между начальством последних и прокуратурою шла междуведомственная борьба: прокуратура в той или иной степени противодействовала попыткам Охранных Отделений расширить пределы своих прав. На этот раз начальник московского Охранного Отделения, знаменитый Зубатов, о котором речь еще будет впереди, пошел иным путем. Вместо скрытой оппозиции и попыток не допустить его к ознакомлению с методами работы политического сыска, Лопухин встретил со стороны Зубатова полную готовность посвятить его во все тайны работы Отделения, в методы борьбы с революционными организациями, и т. д. В то время Зубатов носился с планами создания легальных рабочих организаций под контролем полиции и ему удавалось привлекать на сторону этих своих планов профессоров и других общественных деятелей. Тем легче привлек он на свою сторону и молодого прокурора-карьериста. Лопухин ознакомился даже с делом постановки секретной агентуры, — по некоторым сведениям, он побывал и на конспиративных квартирах, на которых происходили свидания Зубатова с секретными сотрудниками, — и стал горячим поклонником Зубатова.
Подобный полицейский уклон интересов молодого либерального прокурора предопределил его дальнейшую карьеру. Поворотным пунктом в ней был май 1902 г. В это время Лопухин был уже прокурором харьковской судебной палаты. Только что назначенный новый министр внутренних дел В. К. Плеве приехал в Харьков для того, чтобы на месте ознакомиться с размерами и характером незадолго перед тем прошедшей по югу России волны крестьянских волнений: тогда они были еще новостью, — первыми провозвестниками идущей бури аграрной революции. С Лопухиным Плеве встречался и раньше, — у общих знакомых в Петербурге. В Харькове Плеве просил Лопухина сделать ему доклад о причинах крестьянских волнений, настаивая на том, чтобы тот вполне откровенно высказал свое мнение. «Мое мнение, — рассказывал позднее об этой беседе Лопухин, — сводилось к тому, что пережитые Полтавской и Харьковской губерниями погромы помещичьих усадеб нельзя было рассматривать, как явления случайные, что они представляются естественными результатами общих условий русской жизни: невежества крестьянского населения, страшного его обнищания, индифферентизма властей к духовным и материальным его интересам и, наконец, назойливой опеки администрации над народом, поставленной в замен охраны его интересов законом». Плеве, по рассказу Лопухина, согласился с этими мыслями и сообщил, что он и сам признает необходимость реформ, вплоть до введения в России суррогата конституции, — в форме привлечения представителей общественных организаций в состав Государственного Совета. Только эти реформы, по мнению Плеве, могли спасти Россию от революции, опасность которой ему казалась надвинувшейся вплотную. Лопухин не рассказывает о другой части своих бесед с Плеве, — той, в которой речь шла о борьбе с революцией путем репрессий. Такой борьбе Плеве и Лопухин придавали первостепенное значение. Лопухин наметил целый план работ в этом направлении, — в духе политики Зубатова, — и нашел в Плеве горячего сторонника этой программы. Именно поэтому результатом бесед было предложение Лопухину поста директора Департамента Полиции: он должен был во всероссийском масштабе руководить теми опытами, которые до сих пор Зубатов проделывал только в Москве.
Для Лопухина в этом предложении многое было весьма заманчивым; в 38 лет он становился руководителем одного из важнейших в империи учреждений и вплотную подходил к самым вершинам правительственной власти. С точки зрения карьеры перед Лопухиным открывались, казалось, самые заманчивые перспективы: из директоров Департамента Полиции прямой путь вел к посту министра внутренних дел. И молодой либеральный прокурор, в поведении которого честолюбие играло определяющую роль, принял предложение перейти из ведомства юстиции в ведомство полиции.
В действительности все вышло совсем иным. О далеко идущих реформах по-серьезному вопрос вообще не вставал. Правда, по свидетельству Лопухина, Плеве вытребовал из архивов все те проекты преобразования Государственного Совета, целый ряд которых был составлен в царствование Александра II, но последствий это никаких не имело. Плеве рассказывал Лопухину, что он ставил вопрос о соответствующих реформах перед царем, но наткнулся на решительное сопротивление. Можно даже сомневаться, делал ли он это в действительности: никаких сообщений об этом в архивах до сих пор не найдено, а по своему существу подобная реформа настолько противоречила бы всему курсу политики Плеве, всем его тогдашним заявлениям, что возможность ее кажется больше, чем сомнительной.
Ничего не вышло и из других задуманных реформ, — даже из реформы полиции: проект последней был разработан Лопухиным, но, меланхолично прибавляет последний, «как и все тогдашние проекты Плеве, дальше его кабинета не пошел».
Чем труднее подвигалось дело реформ, тем большее значение приобретали чисто полицейские вопросы. Здесь Плеве был, как у себя дома, — и программа Лопухина была осуществлена полностью. Весь руководящий персонал Департамента Полиции был радикально обновлен и Департамент был окончательно превращен во «всероссийскую охранку». Непосредственным руководителем всего розыска был назначен Зубатов. Основная ставка была сделана на развитие секретной агентуры внутри революционных организаций. Для этой цели не скупились перед затратами. В течение каких-нибудь 2–21/2 лет был истощен весь запасный капитал Департамента, доходивший до 5 мил. рублей и накопленный в течении больше чем десятилетия сравнительного затишья в стране.
Главный надзор за всем делом находился в руках Лопухина, который с любопытством неофита сам входил во все детали. Хорошего сыщика из него не вышло: он все же был слишком по-аристократически брезглив для подобной грязной работы. Но в то же время он был в достаточной мере карьеристом, чтобы запачкать себя в той грязи, которая его окружала. Либерал, сам мечтавший о конституции, он руководил разгромами либеральных земств и подписывал доклады о высылке в Сибирь ряда умеренных либералов, виновных только в подобных же мечтах о конституции. Культурный, европейски образованный человек, он поставил свою подпись под той антисемитской кампанией, которую вел в его время Департамент Полиции. Если даже не доверять рассказам о том, будто он считал антиеврейские погромы, «полезным кровопусканием» (В свое время в прессу проник рассказ, будто подобный отзыв о погроме 1903 г. в Кишиневе был сделан Лопухиным в разговоре с жанд. генералом Новицким, причем делались ссылки на устные рассказы последнего; теперь воспоминания Новицкого опубликованы; в них соответствующего места не имеется, но зато содержится категорическое утверждение, что Лопухин о предстоящем в Кишиневе погроме был заблаговременно предупрежден — и не принял никаких мер для его предотвращения.) — то во всяком случае несомненным остается один факт: в личном объяснении с представителем союза писателей Н. Ф. Анненским по поводу погрома в Кишеневе Лопухин взял под свою защиту идейного вдохновителя этого погрома, черносотенного писателя Крушевана, назвав его одним из немногих русских писателей, которые «не подкуплены евреями».
Только в интимных письмах к своему другу, С. Н. Трубецкому, Лопухин позволял себе высказывать либеральные мысли, — после смерти Плеве он, глава всей полиции империи, не без удивления узнал, что за этой его перепиской велось самое тщательное полицейское наблюдение, доклады о результатах которого сообщали непосредственно министру… Открыто же Лопухин солидаризировался со всем, что делал Плеве, выступая старательным и послушным исполнителем наиболее реакционных распоряжений последнего. Плеве знал, что делал, когда брал молодого либерального карьериста в свои ближайшие помощники: у подобных людей интересы карьеры всегда берут верх над всеми иными соображениями.
Свой штемпель Лопухин поставил и на работе Департамента по насаждению провокации, — работе, которая особенно пышным цветом начала распускаться именно в эти годы. В частности именно он во многом содействовал карьере Азефа, хотя уже в то время понимал, что работа последнего переходит грань допустимого даже с точки зрения весьма растяжимой полицейской морали. Именно он, с прямого одобрения Плеве, еще осенью 1902 г. разрешил Азефу войти в Боевую Организацию.
Конечно, при этом и он, и Плеве, были уверены, что они будут держать в своих руках Азефа, — а через него и всю Боевую Организацию. И вот теперь, через шесть лет, на перегоне между Кельном и Берлином, из рассказа Бурцева Лопухин узнавал, каковы были действительные результаты их старого решения: указанный их агент, — этот «Раскин» рассказа Бурцева, — не просто вошел в состав этой Организации, — после ареста Гершуни он стал ее главным руководителем и подготовил все ее выступления; в частности он непосредственно руководил организацией убийства Плеве…
Смерть последнего была первым жестоким ударом для служебной карьеры Лопухина: Плеве был его главной опорой, главным покровителем. В конечном итоге с момента смерти Плеве на всех честолюбивых планах Лопухина был поставлен крест. Если бы Плеве остался жить, все могло бы пойти по иному… И вот теперь выяснялось, что эта смерть была подготовлена никем иным, как его, Лопухина, агентом, — тем, на вступление кого в ряды террористов и Плеве и он, Лопухин, дали свое согласие. Неужели все это было правдой?
До сих пор Лопухин спокойно слушал рассказ своего собеседника, — хотя и было заметно, что интерес его постепенно возрастает. Худощавый, подвижный, типичный русский «нигилист» старого времени и по одежде, и по замашкам, Бурцев сильно волновался. Он жестикулировал, привскакивал на вагонном диванчике, сам перебивал себя, повторялся, вновь и вновь возвращаясь к тем эпизодам, которые ему казались наиболее значительными, — и все время с жадным вопросом в глазах смотрел на Лопухина, стараясь уловить оттенки его настроений. Но это лицо ни о чем, кроме растущего интереса к рассказу, не говорило. Человек, умевший хорошо владеть собою, и к тому же большой барин, Лопухин сидел, не проронив ни одного слова, почти не двигаясь, и только испытующе всматривался в собеседника своими немного раскосыми, — старая примесь монгольской крови! — глазами. Но когда Бурцев дошел до рассказа об убийстве Плеве, хладнокровие изменило Лопухину. «С крайним изумлением, как о чем-то совершенно недопустимом, — вспоминает Бурцев, — он спросил меня:
— «И вы уверены, что этот агент знал о приготовлениях к убийству Плеве?»
Не только знал, — отвечал Бурцев, — но и был главным организатором этого убийства. И подробно со всеми деталями, стал рассказывать закулисную историю подготовки этого убийства.
В этом рассказе все было точно, ясно, полно таких деталей, которые внушили доверие, — и все же мысль с трудом мирилась с тем, что воспринимали уши.
После смерти Плеве для Лопухина наступили тяжелые времена. Новый министр внутренних дел кн. Святополк-Мирский к нему относился очень хорошо. но этот министр сам был непрочен на своем посту, против него велись подкопы со стороны придворной реакционной партии, причем большую роль в нападках играли указания на недочеты в деятельности Департамента Полиции. Закулисную интригу плел Рачковский, — видный деятель полицейского сыска, имевший влиятельные связи при царском дворе. За два года перед тем Плеве грубо выбросил его со службы, презрев все его прежние заслуги, — и Лопухин тогда со своей стороны посыпал солью свежую рану. При жизни Плеве Рачковский был бессилен, — хотя и вел различные подкопы. Теперь пришла его очередь платить за старые обиды. Технику полицейского дела Рачковский знал лучше Лопухина, — и его удары попадали метко, били больно. Исход борьбы был решен убийством вел. кн. Сергея Александровича, — дяди и влиятельнейшего советника царя. После получения телеграмм об этом убийстве в Департамент примчался петербургский генерал-губернатор Трепов, — тогдашний фаворит царя, находившийся в то время под влиянием Рачковского. Без доклада ворвался он в кабинет директора и, бросив в лицо растерянному Лопухину всего одно только слово: «убийца!», также молча удалился. В тот же день по докладу Трепова Рачковский был назначен верховным комиссаром над политической полицией Петербурга, а царь, во время ближайшего доклада министра внутренних дел, резко выразил свое недовольство работою Департамента Полиции. Лопухину ничего не оставалось, как уходить в отставку. Все надежды на карьеру разлетались в прах…
И вот теперь, из дальнейших рассказов Бурцева, Лопухин узнавал, что и этот последний удар был нанесен ему все тем же «Раскиным»: это он разработал план покушения на вел. кн. Сергея, это он снарядил в путь отряд террористов, это он вложил бомбу в руки того, кто потом убил… И опять не хотелось верить в правильность рассказа, — но не верить было нельзя: указания были точны, ссылки на живых людей внушали доверие.
Бурцев продолжал свой рассказ, перейдя к позднейшим периодам деятельности таинственного «Раскина». Последний вскоре изменил свое поведение, и с этого момента как будто бы злой рок навис над всеми предприятиями Боевой Организации. Ни одно покушение не стало больше удаваться. Даже наиболее тонко задуманные планы, даже наиболее хорошо законспирированные группы проваливались, людей арестовывали или они были вынуждаемы бежать, не доведя до конца начатых дел.
Все это менее интересовало Лопухина. Симпатий к революционерам он не питал. В свое время он сам без всяких колебаний их и в тюрьмы сажал, и на казнь посылал. Ведь и «Раскину» он именно для того деньги платил, чтобы тот выдавал революционеров, и если бы этот «Раскин» в свое время «честно» ему, Лопухину, служил, то рассказы Бурцева никакого возмущения в Лопухине не вызвали бы. Но теперь, когда он узнал, что этот «Раскин» обманывал и предавал не одних только революционеров, но и тех, кто ему за предательство деньги платил, обманутый «Раскиным» Лопухин начинал почти сочувствовать даже преданным «Раскиным» революционерам. Он всегда не любил этого «Раскина»: не мог преодолеть барского чувства брезгливости, — пережитка той эпохи, когда складывалась поговорка о том, что «предателям платят, но их не уважают». Теперь к брезгливости прибавлялось раздражение обманутого человека. Как можно было дать так глупо себя обмануть? И кому? Человеку, которого презирал, которому никогда по настоящему не верил, относительно которого всегда знал, что он способен на предательство из-за денег. Вспоминалось, что и раньше целый ряд моментов в поведении «Раскина» наводил на сомнения, заставлял думать, что он говорит не все, что знает. Особенно ясно это было видно из некоторых его докладов от зимы 1904–05 гг., из которых следовало, что «Раскин» играл в партии значительно более крупную роль, чем он это обычно признавал. Ведь и тогда Лопухину приходила мысль, не следует ли вызвать «Раскина» для объяснений? Не будет ли правильнее положить конец той игре, которая начата по требованию Плеве? Решимости поднять это дело тогда не нашлось: при всех своих недостатках «Раскин» все же был очень полезен, расход на уплату ему жалования с полицейской точки зрения во всяком случае покрывался с лихвой… И несмотря на все свои сомнения, несмотря на понимание опасности игры, Лопухин тогда старательно закрывал глаза на поведение своего сотрудника.
А теперь, в дополнение ко всему, вставал и еще один вопрос: на свой ли только риск действовал «Раскин», ведя такую смелую игру? Лопухин помнил отзывы о «Раскине» хорошо его знавшего Зубатова: последний всегда подчеркивал, что «Раскин» человек в высшей степени осторожный, почти трусливый. Разве мог этот трус самостоятельно вести столь смелую игру? Не скрывался ли за его спиной кто-то значительно более сильный и влиятельный, преследовавший свои далеко идущие цели, в руках которого «Раскин» был только пешкой?
Чем больше Лопухин думал над этим вопросом, тем определеннее он склонялся к положительному ответу.
За годы своего пребывания на посту директора Департамента Полиции он имел возможность заглянуть в наиболее прикровенные тайники той кухни взаимных интриг и подсиживаний, которая скрывается в непосредственной близости от самых вершин правительственной власти, — и знал, что во время ведущейся там ожесточенной борьбы люди способны не останавливаться буквально ни перед чем. Это была не простая догадка, не произвольное предположение. Лопухин знал факты, которые подтверждали эту его оценку. К нему самому никто иной, как председатель комитета министров Российской Империи, С. Ю. Витте, — тогда еще не «граф», — обращался с предложением, в возможность которого Лопухин никогда бы не поверил, если бы не слышал его непосредственно из уст самого Витте. Этот последний перед тем только что потерпел жестокое поражение в своей борьбе против Плеве, и был раздражен против царя, который, по своей обычной манере, в последний момент предал его, нарушив все прежние обещания. Ряд обстоятельств давал Витте основание предполагать, что Лопухин будет на его стороне, и в интимной беседе с ним, глаз на глаз, Витте развил план ничего иного, как цареубийства, совершаемого Департаментом Полиции через посредство революционных организаций:
Витте доказывал, что Лопухин, как директор Департамента и руководитель полицейского сыска во всей Империи, имеющий в своем распоряжении полицейских агентов, входящих в состав террористических групп, может через этих агентов внушить революционерам мысль о необходимости цареубийства, и при этом так повести полицейское наблюдение, что покушение приведет к успешному результату. Все останется совершенно скрытым, — надо только действовать умно и осторожно. Когда же Николай перестанет существовать, на трон взойдет его брат, Михаил, который целиком находится под влиянием Витте. Власть последнего станет огромной, — и услуга Лопухина, конечно, будет щедро вознаграждена (Об этой беседе с Витте Лопухин рассказал в своем «Отрывке из воспоминаний» (Москва, Гос. Изд. 1923 г.) Так как борьбу против Плеве Витте вел, опираясь, между прочим, на поддержку ближайшего помощника Лопухина и непосредственного руководителя всех агентов Департамента, С. В. Зубатова, — то вполне закономерен вопрос: не явился ли разговор Витте с Лопухиным продолжением разговоров на эту тему между Витте и Зубатовым.).
Лопухин не рискнул вступить на тот путь, на который его звал Витте. Но теперь, когда он слушал рассказы о террористических покушениях, организованных агентов полиции, он не мог не вспомнить про свою старую беседу с Витте: не имеет ли он дело со случаем применения тех средств борьбы за власть, которые в свое время ему рекомендовал Витте? Не пользовался ли «Раскиным» кто-то другой, делая свою карьеру теми средствами, на применение которых в свое время у него, Лопухина, не хватило ни дерзости, ни беззастенчивости?
Чем больше Лопухин думал над этим вопросом, тем правдоподобнее казалась ему эта догадка. Он начинал даже думать, что угадывает и тайного вдохновителя «Раскина»: им мог быть, по мнению Лопухина, только один Рачковский.
Этого последнего Лопухин знал, как человека, способного буквально на все. Разве не он организовал «анархистский» взрыв храма в Льеже? Лопухин имел в своих руках документальные тому доказательства: показания непосредственного организатора взрыва, — агента Рачковского, некоего Яголковского, который откровенно рассказал обо всем этом предприятии прокурору петербургской судебной палаты, после того как, арестованный в Бельгии, он был выдан русским властям. Знал Лопухин и о том, что Рачковский был связан тайными нитями с Витте: у Лопухина имелись доказательства того, что кража у проф. Циона, противника финансовых мероприятий Витте, — пакета, с неприятными для Витте документами, была организована по просьбе последнего именно Рачковским.
Рачковский и сам был зол и на Плеве, и на Лопухина, и покушения, организованные «Раскиным», несомненно принесли ему пользу; они расчистили ему путь для возвращения ко власти в Департаменте Полиции. Взглянув на вещи под этим углом, Лопухин находил объяснение и перемене в поведении «Раскина»: организуемые последним террористические предприятия перестали приводить к успешным результатам немедленно после того, как Лопухин был убран из Департамента, и к руководству полицейским розыском был привлечен Рачковский. Организовывать удачные покушения во вред самому себе последний, конечно, не мог хотеть. Эта же догадка давала, наконец, объяснение и привязанности Витте к Рачковскому, которая выявилась зимой 1905–1906 гг. и причины которой для Лопухина до этого Бремени были не вполне ясны. В этот период, когда Витте вновь пришел ко власти, Лопухин сделал попытку свести свои старые счеты с Рачковским.
Через своих бывших сослуживцев по Департаменту он получил данные об организации Рачковским и его ближайшими подручными в помещении Департамента Полиции тайной типографии, в которой они печатали прокламации с призывами к антиеврейским погромам.
Собранный материал был убийственен: он доказывал, что черносотенные погромы конца 1905 г. были непосредственно организованы Департаментом. Лопухин довел этот материал до сведения Витте. Сомневаться в точности представленных ему данных Витте не мог; на удалении Рачковского настаивал целый ряд членов кабинета министров; политически Рачковский для Витте был вреден, — и, тем не менее, Рачковский остался на своем посту.
Все это вместе взятое складывалось в цельную картину, — и Лопухин едва ли не до конца своей жизни был уверен в том, что «Раскин» действовал под руководством Рачковского. В таких условиях разоблачение «Раскина» в представлении Лопухина начинало сливаться с разоблачением Рачковского, — с разоблачением всей той клики темных дельцов, с которыми был связан последний. Лопухин был достаточно умен, чтобы понимать, что ему лично это разоблачение теперь уже не поможет. Все пути к продолжению бюрократической карьеры ему уже были отрезаны. Но моральное удовлетворение разоблачение ему дало бы: оно подводило итог всей его долгой борьбе против Рачковского.
Тем временем Бурцев заканчивал свой рассказ. Точного представления о действительных причинах поведения «Раскина» у него еще не было. Но он отчетливо понимал, что оно преступно, — с какой бы точки зрения к нему не подойти, — и употреблял все усилия, чтобы преодолеть колебания Лопухина, чтобы внушить ему сознание необходимости помочь делу разоблачения. Он говорил, что этот «Раскин» еще и теперь продолжает вести свою двойную игру, одной рукой организуя покушения, другой — предавая действующих под его руководством террористов. Совсем недавно, как узнал Бурцев вполне доверительно из совершенно надежного источника, — «Раскин» организовал покушение на самого царя. Если это покушение и не состоится, — то, во всяком случае, по причинам, ничего общего с «доброй волей» «Раскина» не имеющим. Нет никакого сомнения, что эту свою двойную игру «Раскин» будет вести и дальше, если только он не будет разоблачен, — и Бурцев говорил, что все будущие жертвы террора, все последующие казни выданных «Раскиным» террористов лягут на его, Лопухина, совесть, если он теперь прикроет своего бывшего агента и не скажет всей о нем правды.
«Вы, будучи директором Департамента, — кончал Бурцев, — не могли не знать этого провокатора. Как видите, я его теперь окончательно разоблачил, и я еще раз хочу попросить вас, Алексей Александрович, позволить мне сказать вам, кто скрывается под псевдонимом «Раскина»? Вам останется только сказать, прав я или нет!»
Только теперь Лопухин решился:
— «Никакого «Раскина» я не знаю, — заявил он, — но инженера Евно Азефа я видел несколько раз».
Так впервые за время этой длинной беседы было названо это имя…
«Конечно, — вспоминает Бурцев, — для меня менее, чем когда-либо, эта фамилия была новостью. Более года она буквально ежеминутно была у меня в голове. Но то, что я ее услышал из уст Лопухина, меня поразило, как громовой удар…» Заявление Лопухина действительно имело решающее значение для дела: именно оно разоблачило Азефа.
Разговор продолжался еще долго, — до самого Берлина.
Теперь говорил больше Лопухин. Сделав первый шаг, он начал делиться и своими соображениями о действительных мотивах поведения Азефа. Именно он во время этой беседы первый выдвинул и обстоятельно мотивировал теорию о Рачковском, как закулисном вдохновителе Азефа в дни убийства Плеве и вел. кн. Сергея. Это объяснение наложило свой прочный след на всю позднейшую литературу об Азефе, — но оно ни в коей мере не соответствует действительности.
Действительные мотивы поведения Азефа были совсем иные и выяснению их версия Лопухина ни в какой мере не помогала. И только теперь, — спустя почти четверть века после той беседы между Кельном и Берлином, — когда нам стали доступны почти все документы секретных архивов и еще многие Другие важные материалы, явилась возможность дать правильные ответы на все вопросы, которые встают в связи с делом Азефа…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.