ГЛАВА 17 ПОТЕМКИН В ПЕТЕРБУРГЕ
ГЛАВА 17
ПОТЕМКИН В ПЕТЕРБУРГЕ
Известие о падении Измаила достигло столицы 29 декабря 1790 года рано утром и было встречено с ликованием[1669]. В тот же день Екатерина приказала «отправлять молебствие с большою пушечною пальбою». Это показывает, что императрица сразу же по достоинству оценила новость. Однако ответное письмо Потемкину датировано лишь 3 января. Обычно в подобных случаях Екатерина бралась за перо немедленно. Почему же на этот раз она промедлила?
Императрица предпочла дождаться официальной реакции европейских покровителей Порты. 2 января состоялось заседание Совета, обсудившего политическую ситуацию. На следующий день утром Екатерину посетил великий князь Павел Петрович, с которым она около часа беседовала наедине[1670]. Лишь после этого государыня направила в Яссы письмо, содержавшее чрезвычайно важную для ее корреспондента информацию о поведении Пруссии и Англии: «Оба двора здесь уже сказали, что не настоят уже более о медиации». Это была большая победа, возбудившая надежды на скорый мир. «Я думаю, что теперь последует смена визиря, — рассуждала Екатерина, — а при сей откроется тебе случай… трактовать о мире безпосредственно».
Казалось, Порта, наконец, осталась один на один с Россией, покинутая своими тайными союзниками. «При случае дай туркам почувствовать, как король прусский их обманывает, то обещая им быть медиатором, то объявить войну нам в их пользу, — просила императрица Потемкина. — …Все сие выдумано только для того, дабы турок держать как возможно долее в войне, а самому сорвать, где ни наесть, лоскуток для себя»[1671].
Светлейший князь предпочитал не обольщаться относительно быстрого заключения мира. Он считал, что изменение позиций Пруссии далеко не так кардинально, как можно было заключить из слов немецких дипломатов в Петербурге. Еще в конце декабря 1790 года он получил копии донесений Алопеуса из Берлина, в которых резидент рассказывал о своей встрече с любимцем короля бароном И. Р. фон Бишофсвердером, главой берлинских розенкрейцеров. Фаворит Фридриха-Вильгельма II заверил «русского брата», что Пруссия вовсе не желает войны, но связанная договорными обязательствами с Турцией будет вынуждена ее начать, если Россия не пойдет на уступки султану[1672].
Князь предупреждал Екатерину, что Фридрих-Вильгельм II не отказался от войны. Однако теперь, после столь ощутимого удара, нанесенного Турции, он намеревался осуществить вторжение не сам, «но Польшу понудит открывать действия на нас, поддерживая их своими войсками, которые до наших границ достигнуть не могут». План, разработанный берлинским кабинетом, был чрезвычайно соблазнителен для Пруссии: польские войска выходят за пределы своих земель, вторгнувшись на Украину, а на их место в Польше вступают якобы для поддержки прусские части, которые отрезают Данциг и Торн.
Чтобы помешать Пруссии, Потемкин предлагал реализовать секретный план по возмущению Польской Украины. «Расположения такой важности должны быть проведены с крайней точностью. При устроении могут многие случиться объяснения, которых на бумаге расстояние должное не позволит в полной мере истолковать, — писал князь. — Нужно, всемилостивейшая государыня, мне предстать перед Вами на кратчайшее время»[1673].
«Дайте мне на себя посмотреть»
С этого времени Григорий Александрович в каждом письме повторял просьбу: «Дайте мне на себя посмотреть, хотя мало»[1674]. Он то умолял, то требовал личного свидания, для того чтобы объясниться по неким важным вопросам, о которых не мог «иначе доложить, как на словах».
Подобную подозрительность Потемкин проявлял лишь в экстраординарных случаях. Из донесений Гарновского князь уже с конца 1789 года знал, через чьи руки проходит его почта на высочайшее имя. Решительное нежелание корреспондента объясниться письменно могло быть истолковано императрицей как его недоверие к Зубову и Салтыкову. От обсуждения каких вопросов светлейший отказывается по соображениям секретности?
В отличие от императрицы, надеявшейся, что сопротивление европейских держав снято и можно рассчитывать на скорый мир, Григорий Александрович уже в начале января предсказывал крупный политический кризис, связанный с намерениями Пруссии и Англии спасти Порту от полного разгрома[1675]. К середине февраля предположения князя полностью подтвердились. «Получено с курьером письмо барона Палена, — писал 2 февраля Храповицкий об известиях от нового русского посла в Стокгольме. — Шведский король имеет предложение от Англии, …чтоб 1-е, вооружился против нас, или 2-е, дал свои корабли в соединение с ними, или 3-е, дал бы им свой военный порт, и за все то платят наличными деньгами»[1676]. Англия обещала производить шведскому королю ежегодную субсидию в 600 тысяч гиней в продолжение турецкой войны, а также на случай войны между Россией и Пруссией, даже если Густав III не примет в ней участие, а ограничится одним вооружением[1677]. 6 февраля Храповицкий продолжал перечисление неприятных новостей: «Из разных сообщений и дел политических заключить можно: 1-е, мирясь мы с турками, оставляем за собой Очаков, и граница будет по Днестр. 2-е, турки, ни на что не соглашаясь, даже и на уступку нам Тавриды, хотят продолжать войну с Пруссией. 3-е, король прусский к тому готов, ждут последнего отзыва Англии, которая к тому же наклонна и подущает уже шведа. 4-е, австрийцы за нас не вступятся: им обещан Белград от Пруссии, кои с согласия англичан берут себе Данциг и Торунь»[1678].
Главным противником России в назревавшем столкновении был прусский двор. Именно в это время активизируется переписка между великим князем Павлом и Фридрихом-Вильгельмом II, которая велась через розенкрейцерские каналы. Русский министр при берлинском дворе Максим Максимович Алопеус, мастер стула петербургской ложи «Гигия», придумал для этой переписки особый шифр[1679]. В Петербурге письма цесаревича попадали в руки агента прусского посольства Гюттеля, который доносил в Берлин, что в марте 1791 года следует ожидать перемены царствующей особы на российском престоле[1680], если сторонникам великого князя удастся свалить Потемкина[1681].
Некоторые уникальные документы, касавшиеся сношений Павла и князя Репнина с Берлином, сохранились в бумагах Самойлова. Благодаря этим материалам можно сделать вывод, что светлейший князь был хорошо осведомлен о развивавшейся в Петербурге интриге[1682]. Именно о ней он собирался говорить с императрицей. В деле фигурировало имя наследника российского престола, поэтому князь не мог позволить себе объясниться с Екатериной «иначе… как на словах».
Приехав в столицу, Потемкин обсудил со своей корреспонденткой детали прусской интриги, хорошо вписывавшейся в общий контекст назревавшего кризиса. Я. Л. Барсков видел в этом разговоре причину падения Н. И. Новикова, поддерживавшего контакты Павла Петровича с московскими мартинистами[1683]. Однако следует учитывать, что Новиков был арестован в апреле 1792 года, то есть более чем через полгода после смерти Потемкина, а наблюдение за издателем началось еще в 1788 году и не могло быть связано с разговором наших героев в марте 1791 года.
С 1790 года по настоянию Салтыкова началась перлюстрация частной переписки в Москве, а 22 июля 1790 года в Первопрестольную был назначен новый главнокомандующий — князь А. А. Прозоровский, специально избранный для борьбы с тайным обществом[1684]. Осторожный Потемкин писал императрице по этому поводу: «Ваше Величество выдвинули из Вашего арсенала самую старую пушку, которая будет непременно стрелять в Вашу цель, потому что собственной не имеет. Только берегитесь, чтобы она не запятнала кровью в потомстве имя Вашего Величества»[1685]. Очень откровенное и резкое высказывание. Если Григорий Александрович был встревожен контактами наследника Павла с прусским королем, то его не в меньшей степени беспокоили нарочито грубые меры правительства в Москве. Надо полагать, что и этот вопрос был затронут князем в беседе с императрицей. Едва ли Потемкин хотел обсуждать его письменно, зная, что послания с Юга проходят через руки вдохновителей московского «разбирательства».
Один из исторических анекдотов гласил: светлейший князь, не скрываясь, бросил при Валериане Зубове, что собирается в Петербург «вырвать зуб»[1686]. Трудно представить, чтобы Потемкин позволил себе такую неосторожность. Анекдот отражал скорее представление «публики» о цели приезда Григория Александровича.
Письмо Потемкина 11 января на первый взгляд мало примечательно. Речь шла о замещении комендантских должностей. «В звание комендантское никогда я не представлял и не определял людей незаслуженных, — писал князь, — отлучаясь к начальствованию армией вашей, предоставил было я все коллегии, но, увидя нерачение или, лучше сказать, злоупотребление, обязанным нашелся требовать о непомещении вперед без моего соглашения, что тем паче нужно по военному времени, где часто бывают достойные заслуженные офицеры изувечены ранами, будучи притом бедны… Рапорты о вакансиях ко мне приходят поздно»[1687].
В письме не названы прямо виновные злоупотреблений. Однако императрице нетрудно было догадаться, кем именно недоволен ее корреспондент. Вице-президентом Военной коллегии был Н. И. Салтыков, он полностью отвечал за работу учреждения в отсутствие Потемкина. Находясь с армией на Юге, князь почувствовал, что власть над коллегией начинает незаметно ускользать из его рук: рапорты приходят поздно, должности, пусть и не самые важные, распределяются по произволу Салтыкова. О злоупотреблениях в коллегии Григорий Александрович писал, не ссылаясь на личности, в обычном послании, заранее зная, что оно будет прочтено. Такой способ предупреждения противников о своем недовольстве более характерен для светлейшего князя, чем полный неприкрытой угрозы каламбур, на который младший по званию Зубов ничего не мог ответить в глаза. Ордера Потемкина показывают, что командующий был всегда подчеркнуто вежлив с лично ему неприятными людьми[1688].
И все же опытные политические дельцы, стоявшие за спиной у нового фаворита, почувствовали угрозу. Приезд в столицу человека, чей вес в государственных делах и душевная близость с Екатериной были несоразмеримы с влиянием Зубова, мог серьезно пошатнуть их позиции при дворе. «Хотя я победил его наполовину, но окончательно устранить с моего пути никак не мог, — рассказывал в 1819 году уже немолодой Зубов своему управляющему М. Братковскому, — а устранить было необходимо, потому что императрица всегда сама шла навстречу его желаниям и просто боялась его, будто взыскательного супруга. Меня она только любила и часто указывала на Потемкина, чтобы я брал с него пример»[1689].
Противники князя постарались убедить императрицу в нежелательности его скорого возвращения из Ясс. «Касательно до твоего приезда сюда, — писала она 22 января, — я тебе скажу, что лично я всегда рада тебя видеть, как сам довольно ведаешь. Сверх сего, на словах говорить и писать, конечно, рознится… Но дело паче в том, в сих смутных обстоятельствах, чтоб не проронить важных минут, которыми воспользоваться ты можешь, быв тамо, скорее, нежели здесь, для возстановления мира с турками по нашему желанию. Итак, почитаю за необходимо нужно, чтоб ты тамо ожидал вестей об импрессии, кою сделает в Цареграде взятие Измаила; ежели же оне таковы, и сам усмотришь, что твой приезд сюда дела не испортит, мирные договоры не отдалит, либо раннее открытие кампании тем не остановится, тогда дозволяю тебе приехать с нами беседовать, но буде турки окажутся тебе к миру склонными, как легко быть может… тогда нахожусь в необходимости тебя просить предпочитать пользу дел и не отлучиться, но, заключа мир, возвратиться яко миротворец»[1690].
Итак, Екатерина прямо не отказывала Потемкину в его просьбе увидеться, но всячески старалась уговорить его остаться на Юге. Всего через два дня, 24 января, ее настроение резко изменилось. Причиной тому было письмо князя от 15 января. Потерявший терпение Григорий Александрович обращался не только к разуму, но и к чувствам Екатерины: «Естли во мне что хорошее, то назидано Вами. Мог ли я оказать свою годность? На то Вы подали способ. Я тем похвалюсь, что другой никто не может: по принадлежности моей к тебе, все мои добрые успехи лично принадлежат тебе». Говоря о том, что Екатерина «с первой молодости» вела его к вершинам государственной власти и политического искусства, Потемкин просит не пренебрегать его советом в столь сложных обстоятельствах. «Ослепление султана или, может быть, его рок ведет к потере. Варвар и тиран ожесточенный не внемлет ничему, …четыре курьера, отправленные от визиря с известиями об Измаиле, не допущены до Царя Града, а отрубили им голову. Теперь его манят, что Англия пришлет флот… Потому-то для принятия мер должных и открытия моих усердных и полезных мыслей должен я… приехать к Вам, но нет мне на сие ответа»[1691].
Получив это письмо, Екатерина решила, что князь уже в дороге. Она была до глубины души тронута словами о его преданности. «Господин питомец мой, ты оправдал мое об тебе мнение, — писала императрица 24 января. — …Возобновляю тебе дозволение приехать»[1692].
9 февраля Потемкин получил это послание и немедленно отбыл в путь. «В Галиции и Австрии народ, слыша, что я будто ехал в Вену, разположен был меня встречать и выпрягать лошадей»[1693], — сообщал князь. В России прием был не менее восторженным: города, через которые следовал Потемкин, встречали его колокольным звоном и почестями, по этикету положенными только коронованной особе[1694]. Всеобщее ожидание мира достигло предела.
Между тем до мира было еще далеко, и князь спешил в Петербург именно потому, что был убежден: выход Порты из войны решается не на Босфоре, а на берегах Рейна и Темзы. Последние известия из Константинополя гласили, что турецкий посол отбыл в Берлин с вопросом, как Порта должна действовать дальше. «С его возвращением решится, чему быть»[1695], — писал Потемкин. Будучи форпостом коалиционной войны, Турция оказалась глубокой политической провинцией, и вести переговоры следовало напрямую с ее руководителями в Европе.
Такого же мнения придерживался и Безбородко[1696], но оно было неугодно представителям группировки Салтыкова.
В январе опытный дипломат все реже появлялся за столом императрицы[1697] и вскоре вообще покинул двор, чтобы на некоторое время удалиться в Москву. Там Безбородко надеялся застать Потемкина и обстоятельно переговорить с ним о создавшейся ситуации. «С приездом, может быть, я буду столько счастлив, что встречу вашу светлость в Москве, — писал Александр Андреевич, — радуясь, впрочем, несказанно, что вы решились сюда прибыть и тем великую пользу и пособие делам принесть»[1698].
До приезда князя Совет отложил решение важнейших дел[1699]. Императрица тоже не хотела без него обсуждать представляемые ей бумаги[1700].
«Делить так, чтоб мало ее осталось»
По своему обыкновению Потемкин ездил очень быстро. 28 февраля он прибыл в столицу. «Записки» Храповицкого показывают, что по приезде светлейший много времени проводил наедине с Екатериной и постоянно работал вместе с Безбородко, составляя документы «для отклонения от войны»[1701] с Англией и Пруссией. Дипломат заметно приободрился, получив поддержку Потемкина. «Мы живем весело, — писал он своему племяннику В. П. Кочубею 9 марта 1791 года, — и ежели пребывание князя Григория Александровича облегчает нас в делах публичных, то для меня оно еще другую особенную выгоду приносит, что я облегчен и со стороны нападок злых людей. По крайней мере, хотя сии месяцы, что он тут проживает, отдохнуть удастся; между тем время пройдет, дело к миру придет»[1702].
Тем временем в Польше сторонники Игнатия Потоцкого тайно составили проект новой конституции. Этот важный документ предусматривал: отмену liberum veto, провозглашение польской короны наследственной и назначение саксонского курфюрста наследником. Торжественное объявление новой конституции происходило 3 мая 1791 года. Подобная перемена означала полный переход Польши под контроль Пруссии. Это не могло удовлетворить Петербург, так как еще больше увеличивало угрозу совместного прусско-польского вступления в войну. Однако позиции самой России в Польше казались еще достаточно сильны. Политическая реформа была принята меньшинством голосов, на одном воодушевлении зала: на сейме присутствовало 157 депутатов, между тем как отсутствовало 327. Ни о каком кворуме речи идти не могло. Большинство шляхты не симпатизировало идеям конституции. В таких условиях Россия имела возможность создать свою конфедерацию и действовать по намеченному плану.
23 июля 1791 года Потемкин подал императрице докладную записку, в которой рассматривал возможный ход следующей кампании с учетом вступления в войну Пруссии и Польши. «По всем соображениям не вижу я возможности, чтобы прусакам идти против нас наступательно. Первое, потому что сие будет в нашу ползу. Удаление их от своих границ затруднит во многом всякого рода доставлении и притом много разбежится войск вербованных. Второе дело, стремиться на Ригу безрассудно, потому что тут самый сильной наш пункт и крепость такая, для которой много будет потребно осадной артиллерии и время, а к тому переправа большой реки». Для князя было очевидно, что прусская сторона лишь подтолкнет поляков к конфликту. «Я сужу, что прусаки двинутся для возбуждения поляков и, пустя их на нас, станут делать оказателства к Риге. В таком случае обеспечить Ригу довольной защитой, а войскам стать для закрытия границ от впадения по сухой границе». Таким образом, наиболее опасное нападение мыслилось именно со стороны Польши по «сухому пути». «От армии, мне вверенной, поставится небольшой корпус на границе мо-гилевской, к Малороссии прилегшей. Другой соберется у Киева. Главный же кордарме{4} по границе расположится Днестровской к Польше от Бендер… Все корпусы, соединясь как от Киева, так и от белорусской границы, составят с кордарме армию. Сия, вступя в Польшу, займет, выгнав поляков, по черту, назначенную на присланной карте, умножит силы свои казаками польскими и схватится руками уже тогда с Двинской армией»[1703].
Так могла развиваться война дальше, если бы русской стороне не удалось отвести угрозу прусского вторжения.
Польша пала бы первой жертвой противостояния России и «лиги», фактически выставленная союзниками как таран. Но имелся шанс избежать подобного оборота дел. Позицию Варшавы можно было поколебать, что и предлагал Григорий Александрович.
«Хорошо, если бы мы могли отвлечь поляков от Пруссии… По моему мнению, есть возможность, во-первых, преклонением короля на свою сторону, обещанием нации не входить в их дела внутренние, заключением союза наступательного и оборонительного с ручательством за крепость их владений и уступку Молдавии на условиях о Законе».
Конституция 3 мая не вызывала у князя негодования, в отличие от императрицы, жестко державшейся за liberum veto. Потемкин предлагал оставить внутреннюю жизнь Польши самим полякам, всерьез его беспокоила только возможность столкновения. Если раньше земельные приращения предлагались Варшаве как плата за участие в войне с Турцией, то теперь Польша, не сделав ни одного выстрела, могла получить целое воеводство только за то, чтобы отказаться от нападения на Россию. Если же умиротворить поляков не удастся, то Потемкин советовал, «не мешкая, начать в Польше известный план», то есть возмущение православных областей.
Григорий Александрович предлагал вступить в переговоры с Леопольдом II и попытаться привлечь его к русско-польскому союзу. Однако если император «при откровенности, ему сделанной, окажет желание ближе к разделу Польши, то еще будет лучше». «Но уже делить так, чтоб мало ее осталось. Я много раз докладывал, то есть лучше бы не делить вовсе, но когда уже то сделано, то хуже еще много оставлять»[1704].
Таким образом, светлейший князь предлагал в случае нового раздела Польши ослабить ее настолько, чтобы она уже никогда не могла угрожать границам России. Однако о полном уничтожении государственности Польши речь не шла. Коронные земли, по мысли Потемкина, должны были остаться за ней. В случае осуществления последнего проекта Польша, лишившись громадных православных территорий и протестантской Курляндии, становилась мононациональной и монорелигиозной страной.
Подготовив обсервационный корпус на границе с Польшей, Григорий Александрович начал сложную дипломатическую игру, стараясь привлечь Пруссию обещанием возможного антиавстрийского союза, включавшего и Варшаву[1705]. Это привело к замедлению темпов военных приготовлений Фридриха-Вильгельма II. Австрия, до сих пор отклонявшая возможность поддержать Россию в случае конфликта с Пруссией, согласилась на совместные действия, если прусский король первым начнет раздел Польши[1706]. Саму Польшу удалось частично нейтрализовать, распространяя слухи, что Россия готова уступить ей из приобретаемых турецких земель Молдавию[1707].
«Враг пострашнее Фридриха Прусского»
Особенно сложным вопросом оказалось устранение угрозы нового столкновения со Швецией. Отношения с северным соседом оставались натянутыми, хотя обе стороны предприняли усилия внешне создать впечатление намечающейся близости. В мутной политической воде Густав III намеревался, играя на противостоянии России и «лиги», выторговать для Швеции наибольшие выгоды и пойти за тем из возможных союзников, который пообещает ему больше. Пруссия желала видеть короля своим деятельным сторонником, но, сильно потратившись в Польше, не располагала деньгами для новых субсидий. Английский кабинет, напротив, имел значительные средства, но совершенно не доверял Густаву. Екатерина не хотела ни союза со Швецией, ни тем более денежных выплат «северному Амадису», как Потемкин называл Густава. Однако именно Петербургу пришлось стать для Стокгольма главным партнером. Взаимный интерес подталкивал упиравшихся соседей друг к другу.
Министром в Россию был назначен генерал Курт фон Стединг, который проявил себя во время войны как способный военачальник и знал приграничные районы, о которых развернулась дискуссия после Верельского мира. 1 октября 1790 года Стединг прибыл в Петербург и начал зондировать почву на предмет субсидий и мелких территориальных уступок по границе между озером Сайма и Финским заливом[1708]. После падения Измаила Англия предприняла серьезные усилия, чтобы использовать Швецию против России.
Однако Густав намеревался подоить сразу двух коров. В феврале 1791 года он передал новому русскому министру в Стокгольме П. А. Палену проект союзного договора между Россией и Швецией. Король обещал вспомогательное шведское войско на случай войны с Пруссией в размере 18 тысяч человек и участие Швеции в предотвращении возможного похода английского флота в Балтийское море. Со своей стороны Россия должна была выплатить союзнику 70 тысяч риксдалеров наличными и урегулировать приграничные вопросы.
Интересный материал для изучения англо-русского противостояния 1791 года содержат донесения из Петербурга британского посланника сэра Чарльза Уитворта (Витворта), впервые изученные В. С. Лопатиным[1709]. Горячий сторонник войны с Россией, он сообщал в марте государственному секретарю герцогу Ф. Лидсу: «Без дозволения короля шведского не имеем мы по северной стороне Балтийского моря или на берегу Финляндии… никакой гавани… Я все же ласкаюсь надеждою, что россияне опоздают, и что король шведский объявит себя со стороны союзников (то есть Пруссии и Англии. — О. Е.)». Чуть раньше он писал о Густаве III: «Конечно, стоят его требования много денег, но продолжительная война причинила бы еще больше издержек»[1710].
Екатерина была не настроена идти на уступки и субсидии соседу. Потемкину, ясно осознававшему реальность посылки английского флота в Балтику, пришлось приложить усилия, чтобы повлиять на императрицу. С одной стороны, князь наметил меры по укреплению русских эскадр и их дополнительному комплектованию. «Флот в одном месте лучше будет, потому что, разделяя части и внимание, и заботы умножаются, — писал он. — Секретно повелеть заготовить более брандеров и умножить во флоте огненосных орудий. Оказать охоту к отпору и сие живым приуготовлением всего. Умножить флот большой. Набрать еще матросов в зачет противу англичан. Можно поместить по нескольку на корабли и финлянцев, особливо побережных жителей — способны к морю»[1711].
С другой стороны, Григорий Александрович, не скрывая волнения, предупреждал Екатерину о том, что может случиться, если Густав III со своим шхерным флотом присоединится к английской эскадре и снова выступит против России: «Я припадаю к твоим стопам со слезами. Выслушай меня как мать и как благотворительница. Вы предадите гибели проекты ваших врагов против вас, которые оскорбляют и создают различные затруднения вашему двору. Ибо этот враг (Швеция. — О. Е.) для нас более значительной, по причине близости к резиденции, чем Фридрих Великий»[1712]. «Английский флот в Балтике нулем будет, ежели вы изволите уладить со шведским королем. Я… смею и должен уверить, что сей пункт всего важнее, а потому во что бы ни стало, как возможно скорей оной кончить… Войско национальное и, как северного народа, то к нужде терпеливо, искусство многого числа офицеров, храбрость и знание мест… театр войны в близости резиденции делают сего неприятеля важным, с которым потерять много можно, а выиграть нечего. Будучи же в тесном с ними союзе Россия получит совершенный покой, а ежели бы вы могли связать такой союз браком, то навеки б одолжили Россию»[1713].
Эта записка показывает, что первая мысль заключить матримониальный союз между внучкой Екатерины Александрой Павловной и сыном Густава III Густавом-Адольфом принадлежала Потемкину. Такой союз был желателен королю, а получение субсидии отвратило его от содействия Англии[1714].
Показательно, что Потемкин не полагался на слово шведского владыки. Полным ходом шли военные приготовления. Были расписаны три армии, прикрывавшие границы России: против Пруссии, против Порты и против Швеции. Главный удар должен был принять на себя флот. «К шведской стороне назначен один полк башкиров, не бесполезно бы было несколько нарядить калмык и вызвать также волонтеров черкес, — рассуждал князь. — Действие флага много поспешествовать может, то и нужно сему быть в знатном числе»[1715].
Башкиры, калмыки и черкесы должны были временно курсировать вдоль шведской границы, пока шло формирование нового корпуса в Финляндии. Потемкин предложил назначить командующим этого корпуса Суворова.
По непонятной причине русские военные приготовления укрылись от глаз британского посланника. 7 (18) марта Потемкин пригласил его к себе и в личной беседе заверил, что Россия желает поддерживать с Англией прочный мир, однако советовал «уклониться от берлинского двора». После чего как будто больше не помышлял о делах. «Все здесь изъявляют вид совершенного спокойствия и равнодушия, — доносил Уитворт 1 апреля, — и изыскивают все средства, чтобы под личиною рассеянности сокрыть ту заботу, которую производит нынешнее критическое положение. Потемкин не изъявляет склонности к разговорам о делах… Он уверен, что державы союзные не намерены и не желают действительную начать войну»[1716].
Забавно, что депеша была написана в славный «день дурака», когда, по народной присказке, никому верить нельзя. Все донесения Уитворта перехватывались, перлюстрировались и переводились, благодаря чему русский кабинет имел ту же информацию, что и британский дипломат. Буквально на следующий день, 2 апреля, Англия договорилась с Пруссией «выслать тридцать пять линейных кораблей с соразмерным количеством фрегатов в Балтийское море и двенадцать линейных же кораблей и фрегатов в Черное море». «Королю шведскому хотят отдать три миллиона талеров, дабы он остался нейтральным и позволил нашему флоту иметь свободный въезд в свои гавани»[1717], — писал Уитворту из Берлина английский поверенный в делах Джексон.
Однако шведский король сдержал слово, данное России, что сильно затруднило положение Англии. Британский военный флот уже стоял на якоре в Портсмуте, готовый выйти в море. Горячим сторонником силового давления на Петербург выступал премьер-министр Уильям Питт-младший. Впервые встретившись с молодым Питтом, Семен Воронцов так характеризовал его в письме к Безбородко 24 июня 1785 года: «Я не могу вам довольно описать мое удивление, видя первого министра, управляющего Советом и Парламентом, коему еще 26 лет не минуло, который столь же учтив и невероятно скромен в беседе, как ярок и тверд в Нижней Каморе, которую водит, как хочет»[1718]. Действительно, у Питта было большинство в палате общин, что позволило ему на первых порах протолкнуть идею войны с Россией. Уже к 1789 году, почувствовав, куда дует ветер, Воронцов изменил свое мнение о премьер-министре: «Питт, конечно, человек умный, красноречивый, некорыстолюбивый, твердый, но… он имеет два сильных порока, а именно превеликое лукавство и преднадменную страсть управлять с беспредельной властью сей землей. Для сей жажды властолюбия он все на свете жертвует»[1719].
Однако в вопросе о войне с Россией Питта не поддерживала не только оппозиция, но и многие старые сторонники. Дело в том, что мануфактурные центры Англии работали на русском ввозном сырье, а портовые города жили во многом за счет постоянного товарооборота с Россией. Эти устойчивые торговые связи не раз спасали русско-английские отношения во время политических конфликтов. 29 марта 1791 года Питт открыто объявил парламенту, что британский военный флот предназначен для нападения на Петербург.
Уитворт доносил в Лондон, что ультиматум Англии и Пруссии не будет принят Россией: «Упрямство и неограниченная гордость здешнего двора, или, лучше сказать, Потемкина, столь велики, что никогда не согласятся на то, разве тогда, как приступят с ножом к горлу». Таким ножом у горла Петербурга и должен был стать британский флот. «Я никак не сомневаюсь, что он имеет намерение добраться до Константинополя, — писал посланник о светлейшем князе, — и я не знаю, как бы тому воспрепятствовать, буде не найдет он такого неприятеля, который бы мог ему противостоять лучше, нежели турки… Флот в здешних водах есть единственное средство спасительное от того»[1720].
Именно в это время Семен Воронцов развернул в британской прессе кампанию, доказывая экономическую невыгодность для Англии столкновения с Петербургом. На деньги русского посольства были изданы дешевые анонимные брошюры, объяснявшие пагубность остановки русского экспорта в Британию. В крупных мануфактурных центрах — Манчестере, Лидсе, Норвиче, Уэксфильде — начались митинги и народные собрания, на стенах домов появились надписи: «Не хотим войны с Россией». Одновременно шли дебаты в парламенте. Оппозиция наступала на Питта, главным оппонентом премьер-министра был Чарльз Фокс, который доказывал крайнюю невыгодность противостояния с Петербургом[1721]. Британский кабинет уже попытался остановить движение английских купеческих судов к русским берегам. На этом фоне особенно эффектно звучало заявление Екатерины о том, что она прикажет пропускать торговые корабли даже через ряд сражающихся военных судов.
Воронцов доносил в Петербург о настроениях британского общества: «Многие из независимых членов Нижней Камеры по сим делам его (Питта. — О. Е.) оставили и дают голоса вместе с оппозицией. Торгующие недовольны, опасаясь прерывания их торговли. Мануфактурщики начинают жаловаться, а земские помещики негодуют, что затевает министерство войну, от которой прибыль вся будет Пруссии, а на них падут только одни подати»[1722]. Парламент был засыпан петициями и обращениями избирателей отдельных графств с требованием голосовать против кредитов для войны с Россией.
Еще не зная, что на родине настроения изменились, Уитворт ликовал, «что одна эскадра отправляется в Черное море, поелику через то исцелится совершенно гордость Потемкина, и все его военные предположения вовсе уничтожатся». «Борьба сия будет неравная и опасная. Россия ничего не выиграет, а понесет неисчетный вред», — рассуждал дипломат. «Для Англии политически хорошо воспользоваться настоящими обстоятельствами для приведения России в то состояние, в котором она в отношении к другим Европейским державам находиться должна»[1723]. В это время адмирал Чичагов уже выводил корабли на рейд, а в Совете рассуждали, где выгоднее занять позицию против британского флота.
Однако воевать не пришлось. Дебаты захлестнули парламент. Питт вынужден был отступить и отказаться от своих планов. Он приказал вернуть гонца, уже посланного в Петербург с нотой об объявлении войны, флот был разоружен. В Россию для проведения секретных переговоров отбыл секретарь английского королевского кабинета Уильям Фалькнер[1724], 14 мая он прибыл в Царское Село. Но еще до этого, 30 апреля, Екатерина с облегчением констатировала, что войны не будет[1725]. Провал интервенции нанес болезненный удар по самолюбию Питта, годы спустя он признавался, что «это величайшее унижение в его жизни»[1726].
Впоследствии Семен Романович был склонен приписывать себе главную заслугу в предотвращении войны. Однако изменение позиции Швеции сыграло в этом деле не меньшую роль, чем петиции разгневанных горожан. «Расположением мыслей нации» премьер-министр мог и пренебречь, что случалось неоднократно. А вот без портов базирования обойтись было нельзя. В самый разгар дебатов в парламенте к Питту пришло убийственное известие о том, что Густав III закрывает для англичан шведские гавани. Дело было выиграно. Успех этой чисто дипломатической акции следует отдать Потемкину, уговорившему императрицу пойти на переговоры о союзе со вчерашним врагом.
От чрезмерных требований со стороны Швеции Потемкину удалось отбиться в своем традиционном стиле. 23 апреля князь назначил Стедингу аудиенцию и изложил дипломату фантастический проект относительно судьбы Финляндии. Серьезность, с которой говорил князь, не вызывала сомнения. Потрясенный министр сообщил в Стокгольм подробности: все жители края должны быть перевезены в области за Петербургом; Финляндия — жалкая страна и будет превращена в пустыню, чтобы не вызывать проблем с установлением границы; особенно никчемен Нейшлот, который Густав III желает сохранить за собой[1727]. Словом, шведскому кабинету дали почувствовать, что еще немного упрямства, и в Финляндии может завариться такая каша, которая вообще отодвинет вопрос о границе на неопределенный срок.
В беседах Потемкина с иностранными дипломатами любопытнее всего та вера, с которой они принимали его самые невероятные заявления. Словно для этого расчетливого, очень осторожного политика в их глазах не было ничего невозможного. Образ капризного сумасброда с огромной властью в руках прекрасно удавался светлейшему. Вскоре ему предстояло запугивать Фалькнера сходной манерой поведения.
В Петербурге понимали, что эмиссару Питта дана «полная мочь» для тайных переговоров, и фактически перестали рассматривать Уитворта как представителя Британии. Это крайне нервировало посланника. Он доносил, что «императрица нимало не склоняется на принятие status quo или какого-либо ограничения»[1728]. Светлейший князь от имени Екатерины выразил удовольствие началом негоциации и заявил, «что уже настало время, в которое зависть, толь долго между обоими дворами гнездившаяся, должна уступить место системе дружества и доброго согласия». «Если бы мне были менее известны характер и намерения князя Потемкина, — доносил в Лондон Уитворт, — то, может быть, счел бы я сие за чистосердечное откровение, но я имею, к несчастью, слишком много причин опасаться, что его помыслы к тому клонятся, чтобы над нами посмеяться. И между тем, как он нас запутает в долговременные и бесполезные переговоры, стараться будет выиграть время, в которое он свои действия противу неприятеля удвоенными силами продолжит и понудит его, не опасаясь ниоткуда никакой диверсии, к внезапному миру без содействия каких-либо других держав и на выше реченных условиях»[1729].
Уитворту нельзя отказать в проницательности. Именно так Потемкин и поступил. Еще накануне приезда Фалькнера, 11 мая, когда стало ясно, что угроза войны с Англией миновала, он отправил в армию на Юг приказы Гудовичу перейти Кубань и овладеть Анапой, Репнину форсировать Дунай и напасть на армию верховного визиря, Ушакову выйти с флотом из Севастополя и искать турецкий флот для генерального сражения. Руки были развязаны. Забегая вперед, скажем, что все три цели оказались достигнуты. А в разговоре с Фалькнером князь снова разыграл роль человека, для которого нет ничего невозможного. Потрясенный его напором эмиссар доносил 23 мая:
«Он сказал, между прочим, что он условия status quo терпеть не может; что он не понимает, каким образом мы можем предпочитать россиянам турок. Что, если бы он получил в плен великого визиря, то бы он тотчас его на первом дереве повесил за голову, …что мнение его есть, чтоб Россия вела вечную войну с турками; …что сие крайне глупо от нас ожидать, чтобы он императрицу уговорил к миру, когда он только молодой фельдмаршал и еще может надеяться завоевать Египет»[1730]. Что здесь правда? Что демонстрация на публику? Бурный коктейль потемкинских фантазий был проглочен Фалькнером, имевшим предписание «уклоняться от всего, что может быть издали сходно с угрозами».
Екатерина приняла эмиссара для личного разговора, любезно беседовала с ним о том о сем, не затрагивая спорных вопросов, и лишь в конце позволила себе намек на позицию Англии. «Итальянская гончая собака, принадлежащая императрице, лаяла на мальчика, игравшего перед нею в саду, — доносил Фалькнер. — Она сказала мальчику, чтоб он не боялся, и, оборотясь ко мне, говорила: „Собака, которая много лает, не кусается“»[1731].
«Дитятя» и другие
Можно только удивляться той энергии и самообладанию, с которыми светлейший князь осуществлял намеченные дипломатические и военные мероприятия. Однако его душевное состояние этого времени никак нельзя назвать спокойным и уравновешенным. И он, и императрица находились на пределе своих сил. Нередко их беседы с глазу на глаз оканчивались ссорами, иногда Потемкин сразу после разговора с Екатериной шел на исповедь[1732].
Разногласия наших героев были серьезны. Екатерина считала, что лучший способ достичь мира — это развитие наступления на Юге. Потемкин доказывал, что без решительных дипломатических усилий в Берлине даже такая грандиозная победа, как Измаил, ничего не дала для мирных переговоров. 22 апреля императрица написала князю отчаянную записку: «Ежели хочешь камень свалить с моего сердца, ежели хочешь спазмы унимать, отправь скорее в армию курьера и разреши силы сухопутные и морские произвести действие наискорее, а то войну протянешь еще надолго»[1733]. Храповицкий рассказывал о ссоре Потемкина и Екатерины, начавшейся 17 апреля: «Захар Зотов из разговора с князем узнал, что, упрямясь, ни чьих советов не слушают. Он намерен браниться. Плачет с досады, не хочет снизойти и переписаться с прусским королем… 22 — Нездоровы, лежат; спазмы и сильное колотье с занятием духа»[1734].
Сохранились воспоминания выросшего в доме Потемкина мальчика-сироты Федора Секретарева, описывающего одну из таких ссор. «У князя с государыней нередко бывали размолвки, — рассказывал маленький камердинер о событиях 1791 года. — Мне случалось видеть, как князь кричал в гневе на горько плакавшую императрицу, вскакивал с места и скорыми, порывистыми шагами направлялся к двери, с сердцем отворял ее и так ею хлопал, что даже стекла дребезжали и тряслась мебель… Однажды князь, рассердившись и хлопнув по своему обыкновению дверью, ушел, а императрица вся в слезах осталась глаз на глаз со мною в своей комнате… Взглянув на меня своим добрым, почти заискивающим взором, она сказала мне: „Сходи, Федя, к нему, посмотри, что он делает, но не говори, что я тебя послала“. Я вышел и, войдя в кабинет князя, где он сидел, задумавшись, начал что-то убирать на столе. Увидев меня, он спросил: „Это она тебя прислала?“ Сказав, что я пришел сам по себе, я опять начал что-то перекладывать на столе с места на место. „Она плачет?“ — „Горько плачет, — отвечал я. — Разве вам не жаль ее? Ведь она будет нездорова“. На лице князя показалась досада. „Пусть ревет, она капризничает“, — проговорил он отрывисто. „Сходите к ней, помиритесь“, — упрашивал я смело, нисколько не опасаясь его гнева. И не знаю — задушевность ли моего детского голоса и искренность моего к ним обоим сочувствия, или само собою прошла его горячка, но только он встал, велел мне остаться, а сам пошел на половину государыни. Кажется, что согласие восстановилось, потому что во весь день лица князя и государыни были ясны, спокойны и веселы, и о размолвке не было помину»[1735].
Немудрено, что после таких ссор императрица могла слечь в постель, а Потемкину требовалось покаяние. Чаще всего Екатерина шла на уступки, как в случае с субсидиями для шведского короля. Однако она очень болезненно относилась ко всему, что касалось «милого дитяти» Платона Зубова.
Одна из записок императрицы относится к известному делу отставного майора Бехтиева, у которого Александр Николаевич Зубов, отец фаворита — обер-прокурор 1-го департамента Сената, отсудил деревню в 600 душ, выгнав помещика с семьей на улицу[1736]. Бехтиев приехал в Петербург искать защиты в Гражданской палате, но она укрепила имение за обидчиком. Тогда отчаявшийся отставной майор явился к Потемкину во время общего приема и закричал громко: «Помилуйте, ваша светлость, обороните от Александра Николаевича Зубова, который, надеясь на своего сына, ограбил меня!» Державин в своих «Записках» рассказывал: «Князь, чтоб не подать поводу мыслить о не весьма хорошем его расположении к фавориту (ибо между ними не хорошо было), встал стремительно с места и, взяв Бехтиева за руку, увел к себе в кабинет… Спустя несколько, стали предстоящие пошептывать, что, несмотря на случай сына, отдадут грабителя под суд. В продолжение дня говорили о сем во всех знатных домах, как-то у графа Безбородой, Воронцова, кн. Вяземского и прочих, для того, что отец фаворитов своим надменным и мздоимным поведением уже всем становится несносен»[1737].
22 мая из Царского Села в Петербург, где тогда задержался князь, Екатерина направила грустную записку, написанную в ответ на несохранившееся послание Потемкина. «Пеняю, сударь, на тебя. Для чего в притчах со мною говорить изволишь? Ум не достает догадаться, на кого целишь. Бог тебя знает, кому… родство сильным правом? Говорите яснее, ни то рассержусь. Но я бы хотела лучше, чтоб Вы мне сказали сразу все эти прелести и, чего Вы желаете, как урывками всякий день. Дитятя уехал и это все»[1738].
Похоже, Потемкин попытался намекнуть императрице на злоупотребления А. Н. Зубова, которому «родство» было «сильным правом», и надеялся, что слухи, распространившиеся при дворе, позволят Екатерине самой понять, в чем дело. В результате «дитятя» занервничал и уехал, а императрица не догадалась или сделала вид, что не догадалась, на кого «целит» князь. Она ясно показала Потемкину, что очень расстроена. Неизвестно, состоялся ли прямой разговор, но на следующий день, 23 мая, императрица обедала в имении светлейшего князя[1739], а 24-го уже пребывала в чудесном расположении духа, шутила и советовала Потемкину не жечь свой дом, который ей так понравился[1740]. Дело Бехтиева удалось замять без суда, отставной майор получил назад свое имение и уехал домой, а светлейший князь остался пожинать ненависть Зубовых.
Во время последнего пребывания Потемкина в Петербурге ходили слухи о его ссоре с Суворовым, недовольным наградами за Измаил. Позднейшие биографы Александра Васильевича приписывали старому воину желание уже тогда получить фельдмаршальский жезл[1741]. Обращение к переписке Суворова показывает, что около этого времени измаильский герой ни разу не упоминал о такой высокой награде, зато весьма часто сожалел об отсутствии у него придворного чина[1742]. Если бы вслед за падением Измаила был подписан мир, то победитель мог рассчитывать на получение звания фельдмаршала, но этого не случилось[1743]. Речь должна была идти об иной награде. Суворов уже имел высшие степени всех российских орденов, вторичное пожалование ими исключалось. Что же предложил императрице Потемкин?
24 марта было подписано «произвождение» за Измаил, а 25-го состоялась торжественная церемония вручения наград. Не позднее этого числа могла быть написана записка Потемкина императрице, в которой князь советует, как пожаловать Суворова. «Если будет высочайшая воля сделать медаль генералу графу Суворову, сим наградится его служба при взятии Измаила», — писал Григорий Александрович. Затем, перечислив все заслуги старого воина в минувшую кампанию, Потемкин просил «отличить его гвардии подполковника чином или генерал-адъютантом»[1744].
Итак, главной наградой за штурм Измаила князь считал именно памятную медаль. Такое пожалование действительно было почетным и редким. В Первую русско-турецкую войну этой чести удостоились только Румянцев за совокупность побед и А. Г. Орлов за Чесменское сражение. Сам Потемкин получил медаль за взятие Очакова. Массивный золотой диск, предназначенный для Суворова, украшали изображение героя и надписи: «Кинбурн», «Фокшаны», «Рымник», «Измаил»[1745].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.