ГЛАВА 14 ОСАДА ОЧАКОВА
ГЛАВА 14
ОСАДА ОЧАКОВА
Живой нрав Шарля де Линя не позволял печалиться даже тогда, когда Потемкин показывал ему, что австрийский представитель в штабе не ко двору. Принц постоянно отыскивал в окружающем забавные стороны. В самом начале осады Очакова, еще зимой, приключился смешной случай. «Наши казаки с своим обыкновенным проворством поймали трех уродливых татаринов, — писал принц. — Они стояли перед князем, как приговоренные к смерти… Вместо казни их вдруг бросают в преогромную купель, которой я совсем не приметил. „Слава Богу! — говорит мне князь. — Еще умножилось число христиан, нами обращенных в святую веру!“»[1279].
«Поспешай медленно»
Положение самих австрийцев было не блестящим, и принц всячески старался подтолкнуть Потемкина к скорейшему штурму Очакова, чтобы русская армия оттянула на себя побольше неприятельских сил. Князь отвечал ему невозмутимо: «Пусть перейдет ваш император Саву, а я перейду Буг». «Мой император уступает вам свое место, — возразил принц, — он против себя имеет турецкую армию, напротив вас никакой»[1280]. Напротив Потемкина был Очаков, стоивший целой армии. В его стенах находился сильный гарнизон, с моря крепость поддерживал десантами и продовольствием весь турецкий флот. Поэтому князь был более чем нетороплив в принятии решений.
Основные силы русских еще не выступили в поход с зимних квартир в Елисаветграде, в степи не показалась трава, необходимая для лошадей, из-за распутицы невозможно было навести переправы через мелкие степные речки, вокруг которых земля превращалась весной в сплошное грязевое месиво. А союзный представитель разными способами давал понять командующему: Очаков надо брать, и немедленно. «Сей взрослый младенец ни на час не без шалости, — доносил де Линь в апреле. — Я однажды стал укорять его за наше бездействие, но вскоре после того прискакал курьер с известием о вновь выигранном сражении на Кавказской линии. „Видите ли теперь, что я не так ленив, как вы думаете, — сказал мне князь, — побил десять тысяч черкесов, да еще пять тысяч турков при Кинбурнге“. — „Радуюсь вашей победе“, — отвечал я ему». Принц едва скрывал раздражение: «Я сказал однажды, что призову 6000 кроатов и ими возьму Очаков, столь уважаемый здешней армией»[1281].
Казалось, Потемкин не реагировал на выпады. Ни мелкие уколы, ни попытки принца напустить на себя притворную обиду не действовали на него. Единственное, что его по-настоящему тревожило, это разраставшиеся болезни, вызванные плохой водой. Лихорадка и желудочные инфекции — бич армии на Юге — уносили много жизней. Между тем еще не было придумано эффективных средств борьбы с ними, и даже элементарные нормы санитарии наблюдались из рук вон плохо. «В здешнем госпитале лежит больных солдат более двух тысяч; но какой присмотр: медикаментов нет, в белье недостаток», — писал в начале мая участник осады Очакова переводчик Роман Максимович Цебриков. И далее, уже в июле: «В армии весьма многие болеют поносом и гнилыми лихорадками»[1282].
Князь, по русской пословице, поспешал медленно. Для этого у него имелись две причины: во-первых, он хотел, чтобы австрийцы стянули к себе побольше турецких сил, а во-вторых, рекруты, с которыми ему предстояло штурмовать крепость, требовали серьезной подготовки. Лишь 30 мая 1788 года светлейший выступил из Елисаветграда в поход[1283].
Глядя на движение войск — море людей, лошадей, телег, — 24-летний Цебриков поражался: «Почти непонятно, как все устроено и в порядок приведено?» В середине двигались обозы, по левую руку конница, по правую пехота. На марше растянулось до 30 тысяч человек. «Со всех сторон раздается звук труб и духовых инструментов, барабанный бой наводит некий род ужаса, литавров шум васпаляет кровь и есть ужасно величественен».
10 июля были наведены мосты через Буг у Новотроицкой слободы. Однако, осмотрев переправу, князь остался недоволен. Оказалось, что лучшие броды были у Александровки. Переделывать мосты Потемкин не велел, зато спросил полковника И. И. Германа, указавшего на Новотроицкую: «На сем ли месте переправлялся генерал-аншеф Миних?» — «На сем», — отвечал Герман. — «Ну, благодари время, что я не Миних, а то бы, переправившись на ту сторону, тебя повесил». Форсирование Буга прошло спокойно, без спешки и опасения нападения со стороны турок. Позднее офицеры на марше рассуждали о везении: одной турецкой батареи было бы достаточно для нанесения переправляющимся большого урона. Но турки скрылись в Очакове и не показывались в степи[1284].
30 июня войска подошли к крепости на восемь верст и встали временным лагерем, а Потемкин медленно поехал вперед. При разъездах казаков произошли первые стычки. В ночь конница подошла к крепости. «Князь везде сам распоряжал и почти под пушки очаковские подходил». Во втором часу по полуночи началась пробная пушечная пальба. В темноте летали бомбы, на Лимане загорелось несколько взорванных ими судов. Две тысячи егерей и легкая конница предприняли удачное наступление на крепостной форштадт и захватили его. «Светлейший князь сам везде по садам, около форштадта лежащим, пеший ходил; перед ним на два шага упавшее ядро, из крепости Очаковской летевшее, убило егерского фурейтора».
Однако в 11 часов утра 1 июля стянулись облака, полил дождь и началась гроза. Первый обстрел крепости, нужный для примерки и правильной установки батареи, прекратился. Светлейший князь и конница вернулись в лагерь. При этом нетерпение некоторых офицеров было так велико, что распространился слух, будто крепость немедленно пала бы, продолжись огонь еще немного. «Все утверждали, что город сдался бы, если бы продолжали бомбардировать еще часа два, но беда, что у нас только всех три больших было пушек, а осадная артиллерия еще не пришла»[1285].
Не были подвезены основные орудия, не начались фортификационные работы по подведению траншей под стены, даже лагерь толком не был расставлен, а среди осаждавших уже поднялось настроение идти брать крепость голыми руками. Дальнейшие события показали, что подобные разговоры лишь выдавали желаемое за действительное. Упорное сопротивление очаковских турок и частые кровопролитные вылазки говорили о силе и сплоченности гарнизона, который вовсе не собирался капитулировать.
Обострение отношений со Швецией
Между тем при дворе проявляли все большую обеспокоенность вооружениями Швеции. В годы Первой русско-турецкой войны и пугачевщины Густав III не решился воспользоваться бедственным положением России, чтобы вернуть потерянные при Карле XII земли, и потом горько сожалел об этом. С началом Второй русско-турецкой войны, когда основные войска соседнего государства оказались оттянуты на юг, у шведского короля появился новый шанс. В 1787 году Турция обратилась к Густаву с просьбой объявить войну России на основании союзного трактата, заключенного между Стокгольмом и Константинополем в 1740 году. Если в 1768 году Швеция проигнорировала этот документ, то теперь ссылка на него оказалась весьма кстати. В ноябре 1787 года Екатерина сообщала Потемкину о тайной поездке Густава в Берлин для получения денежной субсидии[1286]. 8 ноября прочитано было письмо русского посла в Стокгольме А. К. Разумовского о желании шведского короля присоединить Лифляндию. Совет решил, «соображал сие известие с беспокойным нравом и легкомыслием оного соседа нашего, укомплектовать гарнизонные батальоны в Ревеле и Аренбурге»[1287].
В феврале 1788 года Густав III получил в Амстердаме заем на 600 тысяч риксталеров[1288] и принялся за подготовку военно-морского флота и войск в Финляндии к походу. Тем временем на Балтике все еще снаряжалась эскадра для отправки в Средиземное море. Посол в Лондоне Семен Воронцов писал по этому поводу брату: «Я только что узнал, что Швеция вооружила 12 кораблей и 5 фрегатов… У нас остаются еще корабли в Кронштадте, но гнилые и без матросов. Не лучше ли было бы, если бы эскадра адмирала Грейга осталась для противодействия шведскому королю; вместо того чтобы подвергать свои берега разорению и посылать столь далеко и с такими издержками — делать то же самое с турецкими берегами»[1289].
24 марта Екатерина решила объясниться с Потемкиным по поводу надвигавшейся угрозы. Вокруг отправки ее письма развернулась настоящая борьба. Воронцов и Завадовский в Совете постарались убедить императрицу, что не стоит отвлекать командующего от дел. Таким образом, они попытались оттеснить Потемкина отрешения вопросов, касавшихся конфликта с балтийским соседом, и приобрести приоритетное влияние в этой сфере.
Когда Екатерина, наконец, села за работу, ее неоднократно отвлекали, за что она выговорила Храповицкому: «Не дадут кончить несчастного письма»[1290]. Предоставив князю всю имевшуюся у нее информацию о шведском флоте в Карлскроне и новых военных лагерях в Финляндии, императрица сделала вывод о намерениях Густава III: «Есть подозрение, будто целит на Лифляндию»[1291]. Через Мамонова она дала знать Гарновскому, что «желает на письмо иметь скорый, а притом и обстоятельный ответ»[1292].
Получив тревожное письмо Екатерины 24 марта, светлейший князь отвечал ей обширной почтой 6 апреля. В обратный путь с Юга отправилась пространная «Записка о мерах осторожности, со стороны Шведской полагаемых», продиктованная князем Попову и во многих местах дополненная собственноручно. Тот факт, что Потемкин даже не приказал переписать большой документ набело, говорит о крайней спешке.
«Для охранения Балтийского моря и берегов Российских назначена уже часть флота в 10 линейных кораблях, четырех фрегатах, трех на шведской образец построенных и 12 других легких судах, приуготовлено 20, а в случае нужды до 50 галер, для прикрытия их два фрегата легких и особливо с запада два бомбардирские судна», — сообщал князь. К этому продиктованному месту он сделал уточняющую помету: «Когда сей флот будет крейсировать между заливов Ботнического и Финского, а малые суда около берега, тогда никакой опасности ожидать нельзя для берегов Эстляндии{3}.
Крейсировать легким судам по берегам финляндским и в шхерах, а кораблям и фрегатам до Готланда и до Борнголта, как и всегда делалось под видом обучения людей. В случае нужды флот соединить с вооруженною в Дании эскадрою в 6 кораблях и 4 фрегатах. От датчан требовать помянутого числа. Кавалерийские полки я полагал все противу Швеции, которые теперь внутри России… С датским двором условиться о действиях их в случае покушения шведов о диверсии. Наставить графа Разумовского, чтоб он внушал шведам, что у нас никаких во вред их замыслов существовать не может»[1293].
Таким образом, Потемкин предлагал императрице совокупность военных и политических мер, способных, по его мнению, удержать агрессию Швеции. Григорий Александрович осознавал, что открытие «второго фронта» станет тяжелым испытанием для России, и поэтому просил Екатерину использовать все возможные дипломатические средства для предотвращения начала войны на Балтике. «Не все пушками дела решаются»[1294], — убеждал ее князь.
Особая записка была посвящена Потемкиным анализу обстановки в Петербурге. Князь дал понять императрице, что среди столичных чиновников существуют лица, заинтересованные в обострении отношений России и Швеции, так как это привело бы к усилению их влияния на государственные дела. «Иной назначал себя уже и командиром»[1295], — писал Григорий Александрович. У князя не было необходимости называть имена таких вельмож. Императрица сама должна была понять, о ком он говорит.
Тем временем Екатерина писала Гримму, надеясь, что через него ее мнение о выходках Густава III станет известно европейской публике: «Мой многоуважаемый братец и сосед, тупая голова, вооружается против меня на суше и на море. Он произнес в Сенате речь, в которой говорил, что я его вызываю на войну… Если он нападет на меня, надеюсь, что буду защищаться, а защищаясь, я все-таки скажу, что его надо засадить в сумасшедший дом»[1296]. Императрице хотелось, чтобы общественное мнение Европы снова, как в годы Первой русско-турецкой войны, было на стороне России.
По шведским законам король имел право без согласия парламента вести только оборонительную войну, для этого нужно было, чтобы первый выстрел прозвучал с русской стороны. Густав инсценировал несколько провокаций на границе, но они не произвели должного впечатления на население Швеции[1297]. Более того, еще до начала войны вызвали в шведском обществе насмешки над королем. Всем были известны страстное увлечение короля театром и его любовь к ярким экстравагантным жестам. Отряд шведских кавалеристов по приказу монарха переодели «русскими казаками» и велели напасть на маленькую деревушку в Финляндии[1298]. Умопомрачительные наряды, сшитые для драматического спектакля и отражавшие представления шведских театральных портных о русском национальном костюме, полностью дезавуировали мнимых казаков даже в глазах финских приграничных крестьян, иногда видевших маневры русских войск.
Несмотря на то что случай стал известен при всех дворах Европы и наделал много шума, Густав не унялся и предпринял еще несколько провокаций. Некоторые екатерининские сановники не выдержали напряжения. Так, вице-канцлер И. А. Остерман советовал, не дожидаясь новых покушений, первыми напасть на шведов[1299]. Однако сама императрица обладала поистине ледяным хладнокровием.
Сражения на Лимане
Летом начались знаменитые морские сражения на Лимане, в результате которых турки лишились из 60 вымпелов 15 крупных кораблей и 30 более мелких судов, что составляло флот, превосходящий мощью Севастопольскую и Херсонскую эскадры. Потери русской стороны не доходили до ста человек[1300]. Командующий турецким флотом Газы-Хасан вынужден был с немногими уцелевшими кораблями бежать из-под стен Очакова, но был разбит у мыса Фидониси авангардом Севастопольской эскадры, которой командовал тогда еще капитан бригадирского чина Ф. Ф. Ушаков[1301].
Поначалу никто не предполагал такого успеха. 1 июня в 6 часов утра 92 турецких судна разной величины показались на горизонте ввиду Кинбурна. Они должны были высадить сильный десант на Кинбурнской косе и снабдить Очаков съестными припасами. Русская гребная эскадра была готова встретить их. Однако накануне прибытия неприятеля случилось несчастье. «Князь Потемкин сказал мне, поедем посмотреть новых мортир, — рассказывал де Линь в письме Сегюру 2 июня. — Я приказал подъехать шлюпке, чтоб она подвезла нас к тому кораблю, на котором должна была происходить пальба мортир». Но когда светлейший и его спутник подошли к берегу, оказалось, что шлюпку по какой-то причине не подали. Проверка новых орудий началась без них, первые выстрелы прошли удачно, но потом с корабля заметили намерение очаковских турок выслать несколько своих лодок на захват русского судна и повели огонь по неприятелю. Лежавший на палубе порох вспыхнул. «Корабль, полковник, майор и 60 человек взлетели на воздух на моих глазах, — писал де Линь. — Князь и я потерпели бы ту же участь, если бы не небо»[1302].
Русской эскадрой на Лимане командовал Карл Нассау-Зиген. 27 июня турецкий флот попытался предпринять общую атаку, от пленных было известно, что неприятель готовит абордажное сражение. Ветер благоприятствовал туркам и гнал их суда на Лиманскую гребную эскадру. Как вдруг корабль капудан-паши сел на мель. Чтобы снять его, остальные суда неприятеля легли в дрейф и спустили паруса. К утру ветер переменился и подул с благоприятной для русских стороны. «Теперь уж нам придется идти к ним!» — заявил Нассау.
В предрассветной темноте он подвел эскадру к севшему на мель кораблю и открыл пушечный огонь по скопившимся вокруг него судам. Застигнутые врасплох турки начали маневрировать, но неудачно. Многие их корабли сцепились снастями и стали легкой мишенью для русских канониров. Тем временем полковник Хосе де Рибас не сумел подобраться к севшему на мель кораблю и его захватил на нескольких лодках волонтер Роже де Дама. Капудан-паше удалось бежать на легком суденышке. Два линейных корабля и два фрегата были взорваны. Большинство турецких судов оказалось разбито и принесено к берегу. В русской флотилии не хватало кораблей буксировать сдавшиеся суда. Однако часть уцелевших неприятельских кораблей собралась под крепостными батареями.
На следующий день, 29-го, принц Нассау снова попытался завязать сражение, но огонь с нижних батарей Очакова помешал русским кораблям приблизиться и захватить суда противника. Тогда решено было их сжечь. «Семь судов становятся жертвой пламени, 4000 человек гибнут в огне и воде, и нам удается спасти остальных, которые приплывают к нам и цепляются за борта»[1303], - писал Дама.
К этому времени сухопутная армия уже перешла Буг и подступила к Очакову. Лагерь ставили дважды. Князь был весьма придирчив к выбору места. 3 июля палатки начали разбивать в трех верстах от воды, что было неразумно. Кроме того, каре сделали очень тесным, а, по замечанию Дама, русские солдаты привыкли селиться на расстоянии друг от друга (что объяснялось соображениями санитарии, поскольку выгребных ям не рыли, а ходили прямо в поле). Приехавший с осмотра кораблей Потемкин окинул глазом лагерь, нашел его неудачным и бросил: «Разве хотят меня вокруг обо…»[1304] После чего палатки стали передвигать ближе к берегу Лимана.
12 июля из Херсона прибыли главные стенобитные орудия. Со стороны они производили сильное впечатление, каждое тянули по 16–20 волов, возле которых шли по три погонщика. В следующие дни почти беспрерывно подвозили ядра, пули, бомбы, порох. Несколько судов под командованием бригадира де Рибаса продвинулось к небольшой крепости Березань. «Березань, крепостца, построена на островку, на одну версту от берега и на четыре от Очакова; в нее из Очакова перевезены все сокровища и женщины»[1305], — сообщал Цебриков.
Главная квартира располагалась на берегу Лимана между Березанью и Очаковом. Остальные войска полукругом облегали город от первого лагеря до главной квартиры. Левое крыло было развернуто к Лиману, а правое к дороге на Бендеры. Справа от ставки на высоком кургане находилась батарея, пушки которой были расставлены так, чтобы стрелять по крепости и по морю. К Березани каждую ночь посылались отряды егерей на лодках. Сам лагерь очаковские турки не тревожили пока ни вылазками, ни сильным обстрелом, так что ночи проходили спокойно. «Всяк ложится спать без штанов, — замечает Цебриков, — и „тревога“ — слово, которое я по сие время еще никогда не слышал».
Мнимое спокойствие объяснялось тем, что главные действия пока разворачивались не «на сухом пути», а на воде. Прежде чем начать сухопутную операцию, следовало выгнать турецкий флот, оказывавший помощь осажденным. Однако там, где разъезжал Потемкин — на Лимане и возле крепостных стен, — пуль и ядер хватало. Очевидцы описывают немало случаев, когда смерть прошла буквально в шаге от Потемкина. 25 июля в лагерь доставили смертельно раненного губернатора Екатеринославской губернии генерал-майора Ивана Максимовича Синельникова, который находился рядом с Потемкиным, когда тот осматривал укрепления Очакова. Возле них разорвалось ядро, ранив Синельникова в пах. Генерал без стона перенес ампутацию ноги, а когда князь прислал адъютанта передать ему свое участие, сказал, «что таких как он, губернаторов, двадцать сыщут на его место; но просит князя не подвергать себя такой опасности, ибо Потемкина в России другого нет». 29 июля Синельников скончался[1306].
Однако эти события не научили Потемкина быть осторожнее. Находившийся рядом с ним Роже де Дама был ранен дважды, князь же не получил ни царапины.
Морские сражения наносили туркам немалый урон, однако и у русских появились раненые. 28 июля, выйдя утром до ветру, Цебриков «увидел расставленные сорок в два ряда палаток, коих до сего не было, и по сторонам по одной. Сии поставлены по повелению …князя Потемкина для раненных вчера солдат. Он захотел, чтобы несчастные сии в близости его лучше присмотрены были. Около обеда привезены они были в сии палатки, и князь приходил сам смотреть, когда их вводили в оные».
Вновь подошедший к Очакову турецкий флот представлял такую силу, что 29 июля Потемкин послал курьера в Севастополь, чтобы тамошняя эскадра, уже приведенная в порядок после прошлогодней катастрофы, следовала к Очакову. 31-го числа на закате солнца османские суда приблизились к крепости. «Какое множество линейных кораблей, фрегатов, бомбардов в сравнении с нашей Лиманской флотилией… — Голиаф и Давид!» — восклицал Цебриков.
В начале августа от перебежчиков из Очакова стало известно, что у осажденных еще довольно хлеба, но мало мяса и фуража. Турки собрали местных христиан и бросили их в глубокие ямы — зинданы, «в них они также и испражняются, и смрад от того, причиняя им болезни, низводит во гроб». После этого страшного события в лагерь к светлейшему князю пришел посыльный от жителей Очакова, местный купец, исправлявший также должность судьи и потому называвший себя «старшиной». Он уверял Потемкина, что население города готово сдаться, однако им мешает фанатично настроенный гарнизон.
Подобные визиты были нередки, Потемкин поддерживал связь с турецкими чиновниками в Очакове и возлагал надежду на скорую сдачу крепости. Однако де Линь продолжал подталкивать командующего к штурму. Сразу по приходу сухопутных сил под Очаков принц писал Сегюру: «Мы прибыли сюда в один день с фельдмаршалом Минихом; тому прошло сорок лет: но если б хотели так, как он, быть во всем решительными, то не позже трех дней мы уже были бы в городе… Но есть ли русским что-нибудь труднее?»[1307]
Письмо от 2 июня при внешней доверительности рассчитано на чтение третьими лицами. Характеристики князя у де Линя менялись в зависимости от того, кому он писал. Если принц обращался к Иосифу II, не любившему Потемкина, то и князь выходил малоприятной личностью — медлительным, капризным, упрямым и едва ли не нуждавшимся в руководстве. «Я здесь теперь похож на дядьку, только дитя, за которым хожу, уж слишком выросло, укрепилось и сделалось упрямо»[1308].
Совсем иная картина представала, когда принц писал в Петербург Сегюру. Тот был близок с Потемкиным, и поэтому принц отзывался о нем хорошо. Кроме того, посол доверительно общался с императрицей и мог показать ей письмо. В расчете на такой показ де Линь и упоминал Миниха, в 1737 году захватившего Очаков. Принцу хотелось, чтобы государыня еще раз почувствовала укол нетерпения.
Названную особенность писем де Линя надо иметь в виду, обращаясь к его характеристике Потемкина в другом послании Сегюру от 1 августа: «Это самый необыкновенный человек, которого я когда-либо встречал. С виду ленивый, он неутомимо трудится; пишет на колене, чешется пятерней; вечно валяется на постели, но не спит ни днем ни ночью — его вечно тревожит желание угодить императрице, которую он боготворит. Каждый пушечный выстрел, нимало ему не угрожающий, беспокоит его потому уже, что может стоить жизни нескольким солдатам. Трусливый за других, он сам очень храбр: он стоит под выстрелами и спокойно отдает приказания. При всем том он напоминает скорее Улисса, чем Ахилла. Он весьма озабочен в ожидании невзгоды, но веселится среди опасностей и скучает среди удовольствий. Несчастный от слишком большого счастья, разочарованный во всем, ему все скоро надоедает. Угрюм, непостоянен, то глубокий философ, искусный администратор, великий политик, то десятилетний ребенок. Он вовсе не мстителен, он извиняет в причиненном горе, старается загладить несправедливость. …Императрица осыпает его милостями, а он делится ими с другими; получая от нее земли, он или возвращает их ей, или уплачивает государственные расходы, не говоря ей об этом. …Он то гордый сатрап Востока, то любезнейший из придворных Людовика XIV. Под личиной грубости он скрывает очень нежное сердце. …Как ребенок, всего желает и, как взрослый, умеет от всего отказаться. …Он появляется то в рубашке, то в мундире, расшитом золотом по всем швам, …с портретом Императрицы, осыпанным бриллиантами, служащим мишенью для неприятельских пуль. В чем состоит его волшебство? В гении, гении и еще в гении»[1309].
Эффектное описание характера князя. Л. Н. Энгельгардт говорил, что здесь его начальник как на ладони. Принц своего добился — письмо стало известно почти сразу. Однако то, что думал де Линь на самом деле, осталось тайной. Иосифу II он бы такого о светлейшем не написал. Напротив, в июле принц передал малоприятный для императора разговор. «Князь сказал мне однажды: „Как меня беспокоит эта негодная крепость“. Я отвечал ему: „Она не перестанет беспокоить вас, покамест не вооружитесь на нее большими силами. Сделайте с одной стороны фальшивую атаку, а с другой окружите себя шанцами, войдите нечаянно в старую крепость, и она ваша“. — „Не так ли, — сказал князь, — вы думаете о своей Собаче, которую защищала тысяча, а брали двенадцать?“ Я отвечал ему, что он должен бы вспоминать о ней и говорить не иначе как с величайшим почтением и подражать атаке, сделанной столь сильно, и самому его императорскому величеству». Идея подражать Иосифу II не понравилась Потемкину. Австрийская армия топталась под третьеразрядной крепостью с февраля по июль. При этом численность защитников Собача недобирала и до двух тысяч человек. Поэтому сравнение выглядело некорректным.
На следующий день князь пошел осматривать батарею с 16 пушками, расположенную в поле напротив Очакова. «Когда пули летали градом вокруг нас и убили подле него артиллерийского погонщика с обеими его лошадьми, он, засмеявшись, сказал графу Браницкому: „Спроси у принца де Линя, храбрее ли был его император при Собаче, нежели я здесь?“ Правду сказать, что в этой ложной полуатаке много было огня и что никто не оказывал при ней столько отважности и благородной храбрости, как князь»[1310].
Отчаявшись понудить Потемкина штурмовать город немедленно, де Линь предпринял попытку вдохновить командующего личным примером. «Пылкий, как 20-летний юноша», он подбил Дама (действительно еще мальчишку) «сделать рекогносцировку по направлению к Очакову и попытать счастья по ту сторону аванпостов». Как и следовало ожидать, эта авантюра закончилась плачевно. Вместе с несколькими егерями они выехали за казачьи разъезды и приблизились к городу настолько, что дальнозоркий Дама уже различал минареты и всадников, гарцевавших перед городскими садами. Скрывавшийся в так называемом Саду паши турецкий кавалерийский отряд едва не захватил непрошеных гостей. Де Линю и Дама пришлось спасаться бегством[1311]. 5 августа турки были изгнаны из садов.
Однако произошедшее не умерило нетерпения в среде иностранных волонтеров. «Принц Ангальт, принц де Линь и я все время горевали по поводу ошибок, лишавших армию столь драгоценных солдат; но не было никакой возможности убедить князя Потемкина изменить свою систему, — сокрушался Дама, — он рассеивал редуты, растягивал войска и не шел вперед». Двадцатитрехлетний французский аристократ, офицер королевской гвардии, Дама мечтал о подвигах и с началом Русско-турецкой войны буквально напросился в потемкинскую армию. Он подозревал, что князь умышленно не дает инженерам завершить фортификационные работы на подступах к крепости. Однако и Дама вынужден был признать, что «редкий день не приносил новой оконченной работы». Разница состояла в том, какую степень готовности Потемкин считал достаточным для штурма. Частые кровопролитные вылазки, описываемые участниками осады, дают повод предполагать, что светлейший, строя редуты и ведя подкопы под стены, где предстояло работать минерам, избрал все-таки правильную тактику.
Одна из таких вылазок была предпринята 29 августа, когда глубокая траншея, по которой русские войска без ущерба подходили к городу, оказалась подведена уже слишком близко. Чтобы остановить работу, турки вышли в открытое поле и напали на находившихся в траншее солдат. Был ранен в голову генерал-майор М. И. Кутузов, Потемкин послал принца Ангальта принять командование. «Никогда еще турки не делали вылазки с подобной яростью, — писал Дама. — …Турки завладели первой батареей, расположенной против их окопов, взяли обратно мечеть, которую казацкий полковник Платов отнял у них накануне, и атаковали с такой яростью, которая грозила снести и разрушить все укрепления, устроенные против них»[1312]. Как видно, турки понимали опасность этих фортификационных построек. «Принц Ангальт, потеряв почти всех офицеров, продолжал защищать свою батарею, которую турки начали уже осаждать, — рассказывал о событиях той же вылазки де Линь, — и после весьма упорного сражения с обеих сторон он заставил их ретироваться. Едва только они взошли на шанцы, как турки, числом более двух тысяч, вышли с распущенными знаменами. Принц Ангальт с великим трудом, собравши своих егерей, атаковал сих турок. Человек сто из них, засевши в ущелья стен, стреляли оттуда беспрестанно так, что их никак невозможно было выгнать. Они и просидели там всю ночь, чтобы потом атаковать батарею, к которой уже нашли путь сквозь земляные прокопы»[1313].
Рану Кутузова считали смертельной. Потемкин отправил к нему своего личного доктора француза Массо, который нашел положение «весьма сомнительным». Лишь на седьмой день стало ясно, что Михаил Илларионович выживет. Князь писал о нем Екатерине: «Судьба его получать тяжелые раны»[1314]. Лишь в конце года Кутузов вернулся в строй.
Даже на подступах к крепости закрепиться было не так-то легко. «Мы много раз брали и сдавали Сад паши, — признавал де Линь. — Однажды князь ввел нас туда на целую тучу пуль, летающих над осаждающими… Лошадь моя споткнулась там от страха… Я увидел, что осада такого рода гораздо опаснее, чем славнее… Едва только выступишь из рядов, как немедленно пули полетят градом. Мы осаждаем и сами равным образом осаждены»[1315].
Несмотря на подобные признания, попытки подстегнуть Потемкина продолжались. Чем шире разворачивалась сухопутная операция, тем меньше участвовал флот, к осени изгнавший турок из Лимана. Изнывая от бездействия, Нассау-Зиген придумал план овладения крепостью с моря. Он заключался в том, чтобы высадить две тысячи человек на берег под нижней батареей города. Так называемая батарея Гассан-паши состояла из 24 крупнокалиберных орудий, не считая маленьких пушек на уровне воды. Роже Дама, которому Нассау предложил командовать десантом, сразу признал, что это самоубийство, но «был слишком польщен выбором, чтобы возражать хоть в чем-нибудь». Изложив свою идею Потемкину, Нассау «умолял его сделать рекогносцировку батареи Гассан-паши». Командующий с подозрительной покладистостью согласился.
16 сентября светлейший сел в 24-весельную шлюпку, взяв с собой Нассау, де Линя, Ангальта и Дама. Судно подошло к Очакову на ружейный выстрел. Турки позволили непрошеным гостям спокойно рассмотреть укрепления, но, когда лодка собралась поворачивать, «открыли ужасающий огонь пулями, картечью, бомбами из всех родов орудий». «На нас посыпался целый град», — сообщал Дама. Тем временем от крепости отошли турецкие суда и начали преследование «с намерением атаковать и взять нас в плен». «Князь Потемкин, сидя один на кормовой банке, со своими тремя орденскими звездами на виду, держался поистине с поразительным по благородству и хладнокровию достоинством. Только принц Ангальт казался обеспокоенным… перспективой через неделю оказаться в Константинополе. Принц де Линь старался смехом выразить свое презрение, которого он не мог ощущать в действительности. У принца Нассау, ответственного за все последствия этого предприятия, был расстроенный вид». С большим трудом лодке удалось встать под защиту русских батарей, и честная компания сошла на берег «в виду 4–5 тысяч зрителей, внимательно смотревших на нас и спокойно обсуждавших… нашу дальнейшую карьеру»[1316]. Де Линь отозвался о зеваках еще резче: «Все неприятели князя, все любопытные из армии, стоявшие на берегу, смотрят на нас, молятся о том, чтоб мы попались в руки турок»[1317].
После неудачной рекогносцировки все сделали вид, будто «забыли» о плане Нассау. Турки наглядно продемонстрировали, что противнику не удастся высадить десант. Возможно, именно такой наглядности и добивался Потемкин, согласившись прокатиться под батарею Гассан-паши. Надо было обладать большим терпением, чтобы несколько месяцев подряд выслушивать жалобы на медлительность и разбирать несостоятельные предложения, поступавшие со стороны то австрийских, то французских представителей. Крайне недоволен союзниками был и Румянцев. В конце августа Цебриков переводил его письмо, «в коем, между прочим, дает светлейшему князю приметить, что цесарские предводители не соответствуют доброму согласию польз обеих империй, что граф Румянцев, невзирая на то, опять выгнал турков из Ясс, что фельдмаршал-лейтенант Сплина отозван в Трансильванию и что граф Румянцев принужден был ради того подвинуть часть своих войск вниз по Пруту»[1318]. Зачем понадобился перевод сердитого письма Румянцева, ведь Потемкин прочел его на родном языке? Светлейший намеревался показать послание де Линю, чтобы уличить того в недоброжелательных действиях австрийцев и тем хотя бы на время пресечь надоевшую болтовню о бездействии русских. «Он и вчера еще сказал мне, — жаловался де Линь в письме к Иосифу II, — „неужели думаете, что вы затем сюда приехали, чтоб водить меня за нос?“ — „Неужели, — отвечал я, — вы думаете, что я сюда приехал без этого намерения?“»[1319]
«Спящий адмирал»
Успех летних сражений на Лимане оказался полным, но именно они, как в капле воды, отразили многочисленные противоречия личного характера, существовавшие в руководстве флота. Одно из них было связано с именем знаменитого шотландского корсара Поля Джона Джонса, поступившего на русскую службу. Джонс прославился в войне американских колоний за независимость и был приглашен в Россию по предложению Потемкина, стремившегося обезопасить молодой Черноморский флот от сильных противников в лице известных европейских волонтеров, которые могли быть завербованы Турцией. «Редки предприимчивые люди, — писал Григорий Александрович Екатерине 15 февраля. — Позвольте мне его звать, а то худо, как пойдет к туркам»[1320]. Приехав в Петербург, Джонс произвел при дворе впечатление важного лица. «Он у самих англичан слывет вторым морским человеком»[1321], — писала императрица 22 февраля. Государыня решила пожаловать Джонса контр-адмиральским чином.
Такого оборота дел Потемкин не ожидал. Он надеялся получить в лице Джонса предприимчивого корсара, действующего с одним кораблем на свой страх и риск. Вместо этого к нему направлялся обласканный двором контр-адмирал, намеревавшийся принять участие в командовании флотом. Такое несоответствие уже само по себе закладывало фундамент для будущего конфликта. «Не могу скрыть от Вас, сколько принятием его людей огорчилось. Почти никто не хотел остаться», — писал Потемкин 15 июня, давая понять Екатерине, в какую неловкую ситуацию она его поставила. В соответствии со столь высоким рангом Джонс оказался «старше» многих командиров, и князю пришлось вручить ему парусную эскадру. «Англичане все хотели оставить службу, тоже и наши многие морские… Бригадир Алексиано командир был эскадры, которую я Пауль Жонесу поручил, чуть было с ума не сошел от печали; он и с ним все греки хотели оставить службу. Что мне стоило хлопот это все устроить, …насилу удержал»[1322].
Англичане, составлявшие заметную часть офицеров в Черноморском флоте, не желали служить под командой Джонса, объявленного «врагом старой родины». Греки были оскорблены за Панаиоти Павловича Алексиано, служившего в России с 1769 года, участвовавшего в Чесменском сражении и прославившегося рейдами к берегам Яффы и Бейрута. «Помилуйте, что Вы предпринимаете? — писал к Алексиано Суворов, узнав о намерении Панаиоти Павловича оставить службу. — Будьте с адмиралом на образ консулов, которые древле их честь жертвовали чести Рима»[1323]. Алексиано внял уговорам. 26 мая он обратился к Потемкину с письмом. «С того самого времени, как я имел счастье принять Россию за свое отечество, — говорил заслуженный моряк, — никогда я прихотей не оказывал. Критические обстоятельства, в которых мы находимся, и любовь общего блага меня решили. Я остаюсь, но чувствую обиду»[1324].
По словам Григория Александровича, Алексиано был «человек добрый, но упрямый и прямой». «Сказал, что он сердит на меня, да и на Вас тут же, — заканчивает свое письмо 14 июня Потемкин. — Это было поутру, а в вечер пришел и объявил, что остается, для того, что неприятель враг нашего закона, и греки все остались по его примеру». Письмо проливает свет на реальные причины последующего удаления Поля Джонса с Черноморского флота. Американский корсар не поладил не столько с командующим, как принято считать[1325], сколько с двумя влиятельными национальными общинами во флоте: англичанами и греками — игнорировать мнение которых Потемкин не мог.
К октябрю 1788 года командующий, проверив Джонса в нескольких морских операциях, решил откровенно написать императрице о своем недовольстве «спящим адмиралом». «Поль Джонс… пропустил под носом у себя три судна турецкие в Очаков, — возмущался князь 17 октября. — Я ему приказал сжечь, но он два раза ворочался назад, боялся турецких пушек. Дал я ему ордер, чтоб сие предприятие оставил, а приказал запорожцам. Полковник Головатой с 50 казаками тотчас сжег. — Приведя этот весьма неприятный для Джонса случай, Потемкин продолжает: — Сей человек не способен к начальству, медлен и нерешим, а, может быть, и боится турков… Я не могу ему поверить никакого предприятия, не сделает он чести Вашему флоту. Может быть, для первости он отваживался, но многими судами никогда не командовал, он нов в сем деле, команду всю запустил, ничему нет толку. Не знавши языка, ни приказать, ни выслушать не может, а после выходят все двоякости. В презрении у всех офицеров, не идет ни к кому в команду… Может быть, с одним судном как пират он годен, а и в пиратах может ли равняться Ламбру?»[1326]
Потемкин сравнивал Джонса со знаменитым греческим корсаром Ламбро Качиони, служившем в русском флоте и совершавшем отчаянно смелые рейды к турецким берегам. Упоминание Качиони еще раз указывает на греческую общину, видимо, настаивавшую на удалении Джонса.
Как на грех, буквально в следующие сутки Пол Джонс снова опростоволосился. В ночь с 18 на 19 октября он пропустил мимо себя к Очакову турецкий корабль, а в рапорте на имя командующего показал, будто судно шло без пушек. В реальности пушки на судне имелись, и карающая длань опустилась, наконец, на голову «спящего адмирала». Цебриков, переводивший для Джонса ордер Потемкина, сообщал: «Светлейший князь послал Павлу-Жонесу строгий ордер, давая прежде всего в оном ему разуметь, что ссылки не принимаются там, где дело идет о действительной службе, что он не примешивает в команде партикулярных дел, что повеления свои дает и переменяет по обстоятельствам и что посему должно все его повеления принимать за законные»[1327]. По получении этого ордера Джонс сдал команду контр-адмиралу Н. С. Мордвинову и обменялся с командующим прощальными письмами, полными «совершенной учтивостью» и «отменным почтением». Служба шотландского корсара в России была закончена, к вящей радости греков и англичан. Уезжая, Джонс решил подать донос на несправедливое обращение с ним светлейшего, однако был встречен императрицей холодно и принужден удалиться ни с чем[1328].
Под занавес он пережил в Петербурге громкий скандал, погубивший его репутацию. Полиция предъявила Джонсу обвинение в попытке изнасилования 12-летней молочницы, которая с криком выбежала из его дома и призвала стражей порядка на помощь. Узнав о случившемся, императрица была разгневана, а столичное общество отвернулось от адмирала. Единственным, кто посещал Джонса в эти черные дни, был Сегюр. Ему шотландец изложил свою версию произошедшего: девочка сама обратилась к нему с непристойными предложениями, он отчитал ее, и в обиде маленькая распутница кинулась из дверей, громко крича. Однако в полиции Джонс говорил иное: он часто «играл» с девочкой, которая казалась ему старше, чем была на самом деле, и давал ей денег, а она была не прочь «сделать все, что только мужчина от нее захочет». Защита Сегюра позволила Джонсу избежать военного суда, но его выставили из России без дальних объяснений[1329].
Подобные приключения иностранных волонтеров вызывали законный ропот общества. Русские тоже не оставались равнодушными наблюдателями войны национальных кланов в армии. Офицеры постоянно выражали недовольство приездом волонтеров, отнимавших у них места, чины и боевые лавры. В ночь на 25 октября Мордвинов разбил семь турецких судов, стоявших у Очакова. «Все возопили: вот какой успех после иностранных начальников; будто Россия столько бедна, что не найдет довольно храбрых и неустрашимых сынов Отечества дома у себя, и будто надобно нанимать из других государств воинов и повелителей и платить 5000 душ крестьян за то, что повелевает только нашими храбрыми солдатами»[1330].
Рядовые тоже были не в восторге от команд на иностранном языке, которых не могли понять. Еще в августе на одном из судов гребной флотилии произошел взрыв из-за того, что возле пороха был неосторожно брошен зажженный фитиль. Погибли 84 человека. «Спасшийся один солдат, пришед на берег к князю светлейшему, — сообщал Цебриков, — и, будучи несколько под хмельком, сказал: „Пожалуйста, ваша светлость, не велите больше нами командовать французам, ибо они по-русски ни слова не разумеют и, залепетав по-своему, дают нам только тумаки, а ведь тумаки не говорят, что делать должно“»[1331]. Потемкин не мог не понимать справедливости этих слов. Вместе с делом Пола Джонса вставала наболевшая проблема волонтеров.
Правительство прекрасно знало, что русские очень недовольны множеством иностранных офицеров, и накануне войны приняло решение по возможности отказаться от наемников из-за границы. Из переписки Екатерины с Гриммом видно, как императрица деликатно, но твердо отклоняла множество рекомендуемых ей лиц из Франции, Бельгии, Голландии, Пруссии, Швейцарии. Со своей стороны волонтеры отстаивали право считаться лучшими и всячески выпячивали превосходство над национальными офицерами. Записки Дама прекрасно рисуют психологию командира-наемника. Он очень хвалит русских солдат за их твердость, послушание, стойкость и смышленость. А вот офицеры, по его мнению, уступали австрийцам в опыте и образовании.
Тем не менее Дама признавал: «Недостаток познаний русской армии вознаграждался дисциплиной и твердостью духа… Если бы русские генералы и офицеры, побившие турок, перешли бы в австрийскую армию, они бы их вновь побили, а если бы перемена произошла в обратную сторону, русские, может быть, были бы побиты… Почему превосходство русских над турками неизменно, а австрийцев весьма сомнительно? Неужели существует нравственное и бессознательное влияние одного народа на другой? …Я видел, как 15 000 австрийцев были побиты 4000 турок при Джурджеве, но не было примера, чтоб 15 000 турок устояли против 4000 русских»[1332].
Как бы то ни было, но союзник показал себя нерешительным и вялым, полагаться на его помощь не следовало, а у России тем временем назревало открытие еще одного фронта — на Севере.
Начало войны со Швецией
К концу июня ситуация на Балтике осложнилась. Екатерина пребывала в тревоге, и письма Потемкина с Юга очень поддерживали ее. «Боже мой, что бы у нас было, если бы не последние Ваши приятные вести»[1333], — доносил из Петербурга Гарновский.
«Наша публика здесь несказанно обрадована победою, на Лимане одержанною, — писала императрица 20 июня. — На три дня позабыли говорить о шведском вооружении». Это письмо очень интересно, так как писалось Екатериной в течение пяти дней: с 16 по 20 июня. Оно представляет собой своеобразный дневник, показывающий, как сгущались тучи на русско-шведской границе. «16 июня… Здесь слухи о шведском вооружении и о намерении шведского короля нам объявить войну ежедневно и часто умножаются; он в Финляндию перевел и переводит полки, флот его уже из Карлскрона выехал, и его самого ожидают в Финляндии на сих днях… 18 июня. Датчане начали со шведами говорить тоном твердым… 19 июня. Вчерашний день получено известие о шведском флоте, что он встретился с тремя стопушечными кораблями нашими, кои пошли вперед к Зунду, и шведы требовали, чтоб контр-адмирал фон-Дезин им салютовал… Июня, 20-го числа. Сего утра из Стокгольма приехал курьер с известием, что король свейской прислал к Разумовскому сказать, чтоб он выехал из Стокгольма…»[1334]
Появление писем-дневников показывает, в каком напряжении находилась в это время императрица: ей необходимо было каждый день обращаться к своему корреспонденту, даже если она не могла сразу отправить письма. В эти дни перед Екатериной стояли два важных вопроса. «Если б ты был здесь, я б решилась в пять минут, переговоря с тобой»[1335], — писала она 4 июня. Сразу после повреждения Черноморского флота бурей императрица обещала сформировать на Балтике эскадру и отправить ее в Архипелаг. К лету 1788 года эскадра была готова, но в условиях обострения отношений со Швецией Екатерина не знала, отсылать ли ее от русских берегов. Григорий Александрович, понимая, как необходимы дополнительные корабли на Балтике, первым освободил императрицу от данного слова. Победы на Лимане показали, что русская сторона способна и малыми силами противостоять турецкому флоту. «Мы лодками разбили в щепы их флот и истребили лучшее… — писал Потемкин 19 июня. — Вот, матушка, сколько было заботы, чтоб в два месяца построить то, чем теперь бьем неприятеля. Не сказывая никому, но флот Архипе-лажский теперь остановить совсем можно… Бог поможет, мы и отсюда управимся»[1336].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.