Яростный 1937-й

Яростный 1937-й

Надо признать, в юности я был весьма энергичным человеком. Интересы мои, бывало, далеко выходили за непосредственные границы того вида деятельности, которым приходилось заниматься. Впрочем, повышенная социальная активность была свойственна тогда значительной части молодежи. Правда, иногда она приводила к непредвиденным результатам. Или, возможно, та «активность» только с нынешней точки зрения повышенная, а на самом деле нормальна?

В 1936 году, после окончания школы, я поступил в Полтавский железнодорожный техникум. Учеба давалась мне нелегко, так как я поступил в техникум после сельской семилетки. Конечно, преподаватели у нас были слабенькие по сравнению с городскими. Пришлось ликвидировать пробелы в образовании, но учился я на «хорошо» и «отлично». Жил я в общежитии — веселой и беззаботной студенческой жизнью. Я увлекся общественной работой, вступил в комсомол, стал членом комитета комсомола.

Весной я получил задание проверить состояние пути от станции Ромодан до Кременчуга. И вот мы — два студента и два путеобходчика — проделали пешком этот путь, осматривая колею, шпалы, накладки, болты, костыли, стрелочные переводы. Мы прошли двести километров, и ежедневно в газете Полтавского отделения железной дороги печаталась сводка о нашей работе. Недостатков мы обнаружили много, и группу поощрили приказом начальника службы железнодорожного пути. Это была серьезная оценка.

После этого знаменательного похода начались краткие каникулы. Побывал я в городе Новоукраинка Кировоградской области, где в это время жили мои родители. Затем отправился в колонию Доброе к дедушке, бабушке, двоюродным братьям и сестрам. Помню, что главным мотивом возвращения к истокам детства стал факт, что там в те же дни гостила любимая мною тетушка Лия, студентка сельхозакадемии имени Тимирязева. Лия — одна из младших сестер моего отца.

Юность моя начиналась прекрасно, и грядущая жизнь представлялась интересной, полной радостного труда и успехов.

Но! Первый же день моего возвращения в техникум, в конце июня, поставил первый жирный знак вопроса в моих наивных представлениях. Вначале я подумал, что меня пригласили на утреннее заседание комитета комсомола как председателя профкома техникума. Но, когда я увидел глаза своих товарищей, сразу стало не по себе. Близкие друзья смотрели на меня как на чужака, осуждающе и даже с презрением.

Во главе заседания — Володя Волевич, с которым нас объединяла и учеба, и общественная работа, и «единые» взгляды. Рядом с ним секретарь партийной организации, еще несколько ребят. Среди них Надя Комарова, Андрей Калашников, мой земляк Гришка Косой…

— Боград, где твой дядя?

— Какой? У меня их много.

— Дядя из Киева!

— Он — ректор Коммунистического государственного агрономического института имени Косиора.

Пауза и вопрос, как разрыв снаряда над головой:

— Ты знаешь, что он враг народа?

Ответ мой прозвучал не из рассудка, из сердца:

— Не может быть!

Тут все и началось. Точнее, продолжилось по ранее проторенной, изученной, позднее закрепленной, а еще позже осужденной дороге. Дороге, которая оказалась покрепче многих железных.

— А-а… не может быть! Значит, и ты такой же! Он уже три месяца в тюрьме, а ты скрываешь, молчишь, создаешь видимость активной работы! Ты двурушник, ты кулацкий внук, ты сын зажиточных родителей, ты примазался к активу техникума, ты скрываешь свою враждебную душу…

«Ты, ты, ты…» — разрывы грохотали надо мной один за другим. Мне еще семнадцати не исполнилось, и я прекрасно помнил, что дед мой — простой кузнец, бабушка всю жизнь трудилась в полях. Они воспитали шестерых сыновей и троих дочерей в понимании того, что человеческий труд на земле — главное в жизни и судьбе. В трудовом духе готовили к жизни и меня, учили отдавать всего себя своему личному призванию и общему делу.

Но кто же такой мой дядя, неожиданно для меня объявленный врагом народа?

Боград Ефим Исакович родился в 1898 году. Коммунист с 1917 года, прошел большой путь в партийной иерархии. Окончил Ленинградский институт красной профессуры, работал в столице Украины Харькове во ВУЦИКе с Г.И. Петровским[1], затем с П.П. Постышевым[2]. В начале тридцатых — секретарь Кобелякского райкома партии Харьковской области, Фастовского райкома Киевской области. Затем — ректор Коммунистического вуза имени Косиора в Киеве. В марте тридцать седьмого дядю избрали членом комитета партии института. А на рассвете следующего после избрания дня его арестовали. Нарушая логику изложения, сообщу: после многих допросов и прочих мытарств дядю сослали в район Магадана, где он и погиб в 1945 году.

Гришка Косой на обвинительном заседании комитета комсомола один молчал. Молчал он и потому, что имел информацию об аресте Ефима Бограда давно. И видимо, был уверен, что и мне это известно. Ибо знали о том люди в моем Добром, знали мои родственники. Знали, но пожалели меня, не сказали. Гришке, думал я сразу после заседания, было немногим легче моего — а что, если бы открылось его тайное знание? Соучастник — тот же враг… И сказать нельзя, и молчать страшно! Так я мог подумать, так бывало. Вот как нас вязала судьба, и не только в тот яростный тридцать седьмой…

А снаряды, копившиеся надо мной с марта, продолжали рваться…

«Все, что ты делал в техникуме, — специально продуманная тактика. И действовал ты под руководством дяди — врага народа, ты им проинструктирован, он научил тебя, как вредить на железнодорожном транспорте…»

Мне напомнили и время инструктажа: 1936 год, когда, возвращаясь из Винницы в техникум с производственной практики, я заехал в Киев и посетил дядю.

«Так я мог подумать, так бывало». Это я сказал о Григории Косом, которого считал другом детства, с которым провел вместе каникулы, ехал в одном вагоне, торопился утром в техникум. А торопились мы с разными целями. Дружок Гришка-то устремился куда надо, кому надо и доложил, что у Бограда дядя — враг народа. Не забыл он написать докладную записку и в комитет комсомола. Везде успел. С его «доклада» машина и закрутилась. Впрочем, «машина» крутилась хорошо и без него или меня. Дня тогда не проходило без арестов. Предыдущий тридцать шестой буквально врубился в память народа наводящими ужас процессами, где в качестве государственного обвинителя выступал мрачный Вышинский[3]. Обстановка раскалилась до такой температуры, что малой искры-упрека хватало, чтобы любой человек становился подозреваемым, затем исключался, увольнялся, арестовывался. Обвинения «клеились» самые невероятные.

О причинах этого сказано и написано столько… Сталинизм, руководители, НКВД, неудачная модель социализма — с одной стороны, а народ, как стадо готовых к закланию баранов, — с другой?! Я жил рядом с этой «машиной», побывал внутри нее. И убежден: главным тогда было то, что большинство людей старалось выступить в роли разоблачителей, заработать славу бдительного большевика. «Бдительные» не думали, что сами лягут под колеса ими же разгоняемой жизнедробильной машины репрессий.

Дядя мой ни в чем не был виноват ни перед народом, ни перед государством.

Но меня утром исключили из комсомола, а вечером буквально притащили на заседание Полтавского горкома комсомола. А там меня хорошо знали как председателя профкома, как члена комитета комсомола, инициатора многих общественных дел; часто я представлял секретаря комитета комсомола техникума на заседаниях горкома.

На заседании горкома — сенсация! Боград — двурушник, то есть он одновременно и известный активист, и прихвостень врага народа! Меня заставили рассказать биографию, дать «развернутую анкету».

Говорю, что отец мой до революции был батраком, работал перегонщиком скота у скототорговца…

Тут же мне заявляют:

— Нет, ты сын торговца скотом! Отсюда и идеология в тебе такая!

И так далее, и тому подобное.

Все мои доводы, все слова тут же перелицовывались наизнанку. Я был ошеломлен вконец. День оказался еще тот! Град обвинений, повторяющих и имитирующих модные в то время газетные строки!

Приговор единогласный — утвердить исключение из комсомола. Предложение — сдать комсомольский билет. Вот тут я соврал:

— Билета с собой не имею…

(Так он и остался со мной до восстановления в комсомоле через год Полтавским обкомом. Но всякий день того года правомерно бы засчитать в жизненный стаж с коэффициентом один к трем.)

…Назавтра я сдал дела председателя профкома Наде Комаровой и отправился на практику в Полтавское отделение службы пути. Внешне все шло как всегда, как надо. Нет, не все: прежние товарищи меня избегали, вокруг образовалось пустое пространство. К тому же началась предсудебная волокита. Очень «вовремя» при передаче дел в кассе профкома обнаружили недостачу более пятидесяти рублей. Недостача образовалась по вине секретаря профкома, но повод того, чтобы посадить меня, вполне достаточный. К счастью, следствие не нашло в моих действиях состава преступления. И такое случалось! А я ежеминутно ожидал ареста.

Закончились практика, каникулы. Первого сентября я в техникуме, студент Последнего курса. Уже в семь утра я в коридоре и вижу на доске объявлений приказ начальника техникума Бураковского. А в приказе: студента Бограда П.Л. и еще двоих за связь с врагами народа исключить из техникума. Я застыл.

«Что же делать, куда обратиться? Что дальше? Нет, все! Жизнь кончилась!»

Я стою столбом. Студенты, в том числе те, с кем я учился в семилетке, проходят мимо, даже не взглянув. Все, злой рок настиг жертву.

Но нет, оказывается. И в обстановке всеобщего страха жили настоящие люди, настоящие мужчины. Стою обалдевший и вдруг слышу знакомый хриплый голос, шепнувший на ходу:

— Немедленно отправляйся в отдел подготовки кадров в Харьков, там все решишь.

Петр Ильич Кихтенко, начальник учебной части техникума, наш любимый педагог! А хрипел он из-за трубки в горле. Как можно забыть его голос, его несколько сутулую фигуру? Старый, опытный инженер-строитель путевого хозяйства, больной человек — он оказался единственным настоящим среди многих трусов, взял на себя роль спасителя. Но уточню — единственный в тот день, но не единственный в жизни. И вообще, по-моему, если б в наших судьбах не было спасителей и если б мы сами не старались иногда стать таковыми, ни о какой жизни и речи бы не было.

Следующие двое суток я был бездомным и безработным, не спал, не ел… Днем пытался пробиться к начальнику техникума, к руководителям Полтавского отделения железной дороги — напрасно. На вокзал ночами не пускают, в сквере напротив холодно. Полежу на скамейке, побегаю для согрева… И вдруг вечером встречаю сторожа техникума, старого железнодорожника и члена партии. Снова спасение: он приводит меня к себе домой, кормит-поит, укладывает спать, а рано утром «прикрепляет» к знакомому кондуктору, и я поездом отправляюсь в Харьков. Там сразу же — в знакомое мне по делам в Дорпрофсоже управление Южной железной дороги. В день приезда в отделе подготовки кадров меня не приняли, но предложили все изложить на бумаге и прийти завтра.

А на Харьковском радиозаводе работала старшая сестра моего отца Дина Исаковна Коган. Ее, члена парткома завода, трагедия брата Ефима обошла стороной. Я ей все рассказал, с ее помощью написал объяснение на имя начальника отдела подготовки кадров, с которым и прибыл на следующий день. Принял меня начальник очень любезно. Говорили мы один на один, и, хотя имени репрессированного дяди не упоминалось, я понял — он его знает хорошо. В заключение встречи он посоветовал: отправляйся к родителям и жди, оставаться в Харькове или Полтаве нельзя.

Вечером встретился с тетей Диной и узнал, что начальника отдела подготовки кадров Южной железной дороги днем арестовали! И действительно, как сказала тетя, он был знаком с дядей Ефимом по работе в ВУЦИКе.

Все шло естественным путем, «машина» работала, я же метался где-то рядом с ее колесами.

Только поговорили с тетей, заходит к ней сосед-еврей, бывший член компартии Польши, в конце двадцатых годов бежавший оттуда, спасаясь от преследований. Видел его всего несколько минут, но он запомнился мне приятной наружностью и обаянием. Около четырех часов ночи нас разбудил стук в парадную дверь. Кто-то открыл, потом тишина, снова стук, на этот раз в дверь к «поляку», опять тишина. Тетя Дина выходит на кухню, возвращается и говорит:

— У соседа обыск, быстро одевайся и уходи из дома.

На выходе на меня не обратили внимания. Я не спеша миновал знаменитый автозак, окрещенный народом «черный ворон», и, не оглядываясь, быстро удалился. К тете уже не вернулся. Вечером уговорил кондуктора поезда Харьков — Одесса взять меня до нужной станции. Что было не так сложно: летняя форма железнодорожника, удостоверение личности студента третьего курса железнодорожного техникума, ни копейки в кармане.

Только в родительском доме отчаяние и горе прорвались из груди слезами. Поначалу я ничего не мог даже сказать-объяснить. Но юная жажда жизни взяла свое. Я спрятал память о случившемся подальше в глубины сознания и принялся искать свое место в новых условиях. От разговоров о прошлом, о причинах ухода из техникума я уклонялся. Познакомился с ребятами из средней школы, районной типографии, больницы и маслосырзавода, где работал мастером мой отец. На последний и устроился табельщиком-учетчиком при нормировщике Саше Россенберге. Он научил хронометражу рабочих процессов, их учету, выведению средней нормы, производству расчетов для начисления зарплаты. Вначале работа захватила, потом я в ней разочаровался — слишком однообразно и скучно. Тут уволились с завода секретарь и кассир. И директор завода Пуриш (молдаванин) предложил эти должности мне. Как и почему такое получилось, и теперь не понимаю. Юноше в семнадцать с небольшим доверили получение крупных сумм (от тридцати до ста тысяч рублей)! Я их складывал в древний портфель и нес пешком около двух с половиной километров от сбербанка до завода без какой-либо охраны. Благодаря мне рабочие завода всегда знали о наличии денег в кассе. И главный бухгалтер завода, старый холостяк Хазанов, вынужден был сменить свое отношение к рабочим — началась практика выдачи авансов.

На заводе меня хорошо узнали, но тайна о недавнем прошлом и страх его возвращения не позволяли ощущать истинную радость от жизни и работы. То и дело мне приходилось внутренне как бы «скручиваться», прятаться от чужого любопытства и интереса. С детства меня приучили говорить правду, и вынужденное молчание или вранье отзывались такими укорами совести, что я чувствовал себя неполноценным и ущербным человеком.

Муллер, парторг завода, часто спрашивал:

— Ты почему не вступаешь в комсомол?

— Извините, я еще не совсем созрел…

— Ты действительно несознательный субъект!

…И вот пришел январь 1938 года. На всю страну прозвучала высочайшая формула: «Сын за отца не в ответе». Смысл ее многозначен: отец может быть плохим, а может быть и хорошим, но идеал сына — Павлик Морозов; да и вообще семейные отношения окончательно поглощались приоритетными связями «человек — государство»… Но я уцепился за формулу и в конце января написал Сталину письмо, в котором изложил все, что со мной произошло. Ответа не было долго, и надежда на него терялась.

Тут началась кампания по выборам в Верховный Совет республики. Выполняя поручение завкома, я от имени заводской молодежи выступал на предвыборных собраниях, выступления печатались на страницах районной газеты. Страх понемногу уходил, и я подумывал о том, чтобы заново вступить в комсомол.

И вдруг — письмо из приемной Сталина!

«Ваше дело поручено рассмотреть Полтавскому обкому комсомола…» А в начале августа — вызов на заседание бюро обкома…

Вечером, после заседания, я с новым комсомольским билетом уже находился в общежитии изгнавшего меня техникума. Естественно: ведь меня восстановили, хотя год студенческой жизни был потерян, мои сокурсники уже закончили обучение.

Тем не менее я снова как бы обрел крылья. Еще бы: письмо из приемной самого Сталина! Но первого сентября я вновь понял — да, человек всего лишь винтик в государственной машине. Начальник техникума Бураковский распорядился к занятиям меня не допускать и от беседы отказался. Секретарша пояснила:

— С бывшим студентом и бывшим комсомольцем начальник говорить не будет!

Вид нового комсомольского билета не произвел на нее никакого впечатления. И снова спасительный совет: преподаватель техникума Сальников порекомендовал обратиться напрямую к наркому путей сообщения Л.М. Кагановичу[4]. Я отправил телеграмму, где сообщил о снятии ложного обвинения в сотрудничестве с «врагом народа», восстановлении в комсомоле и о противодействии Бураковского. Жить было негде, я оставил свой адрес в техникуме и уехал к родителям. Несколько дней вся семья была в жутком состоянии, мы не знали, что будет, что предпринять. Наконец, телеграмма: «Срочно приезжайте, вы восстановлены в техникуме».

Как будто все стало хорошо… Но, как верно заметил еще Маркс: жить в обществе и быть свободным от него невозможно. А советское общество продолжало гипнотизироваться, пронизываясь всеобщей подозрительностью и недоверием. Некоторые студенты открыто следили за мной, не упуская случая унизить и напомнить о происшедшем. Сочувствия не проявил никто. Люди, то ли из инстинкта самосохранения, то ли из стремления продвинуться наверх по чужим костям, всегда были готовы донести на ближнего. Случаев таких кругом было множество.

Запомнился такой…

Один студент техникума рассказал в компании, как смог проявить классовую пролетарскую бдительность. Обедал он как-то в вокзальном ресторане, и к нему за столик подсел пожилой, измученный на вид человек. И стал жаловаться крепкому молодому парню на порядки в стране. Мол, газеты шумят о каких-то врагах народа, все делается для возвеличивания некоей одной личности, народ отвлекают от реальных трудностей… И тому подобное.

Не вступая в разговор, студент наш быстренько пообедал и немедленно отправился в привокзальный отдел НКВД. «Болтуна» тут же забрали. Но студент перед друзьями все же признался:

— С каким презрением он на меня смотрел! Стало даже не по себе…

Слабые не выдерживали давления постоянного страха. Двое студентов в отчаянии бросились под поезд…

Глава эта получилась самой объемной в книге. Я намеренно пошел на это, так как писал о временах, в которые закладывалось то, что проявило себя не только в начале войны, но и в последующей государственной биографии. И не только государственной, коснулось оно буквально всех и каждого.

И вот вопрос: всякий ли народ, любое ли общество способно подчиниться, не только внешне, но и внутренне, диктатуре страха? Не на этой ли способности прорастают имперские амбиции? А уж если ростки укоренятся в общественном сознании… Тогда можно услышать: «Да, пусть мы живем плохо! Зато мы самые сильные, все нас боятся!»

А в маленькой Швейцарии люди не знают ни внутреннего, ни внешнего страха…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.